355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Завьялов » Дума иван-чая » Текст книги (страница 2)
Дума иван-чая
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:40

Текст книги "Дума иван-чая"


Автор книги: Сергей Завьялов


Соавторы: Григорий Дашевский,Елена Фанайлова

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Нескучный сад (1)
 
Справа невидимая река.
Улицы гул по левую руку.
И муравей проползает по буквам
фразы: и царь, объезжая войска,
 
 
видел...Кленовая тень легла,
прорези неба легли на страницу.
Шелест послышится, и шевелится
плоский узор добра и зла,
 
 
спрятанный в книгу, если сквозь строк
поступь проникнет сандалий узких
в чередованье прозрачной и тусклой,
в шорох листвы о жесткий песок.
 
Лето 1986
Нескучный сад (2)
 
Пододеяльник всё светлее,
всё громче голоса ворон.
Очередной пропущен сон,
и тонкий утренний огонь
по краю белой рамы тлеет.
 
 
Сны, незамеченные ночью,
как позапрошлый год, могли
быть чем угодно. Пыли, мглы
и сна еще полны углы.
О раковину била звонче
 
 
застенная вода до света,
дыханье близкое слышней
ловило темноту, и в ней
сквозили звезды, чьих огней
во вдохах освещенных нету.
 
Лето 1986
«Скользкий кафель, известь цвета…»

А.Н.


1
 
Скользкий кафель, известь цвета
легкого пепла изображают
скрытую ими
стужу снаружи, от стужи спасают,
как от лица чужого имя
или иней от света.
 
 
Кто не спит до зари, тот и скажет заря
иглам света в стекольном льду,
не о них, но о боли своей говоря
и о том, как отыскивал сон до утра
мнущий простыни, как в неувиденном сне
мну сухую траву сквозь снег,
и о том, как найду
 
 
то, что видел вчера,
то, что видят другие сейчас, —
череду оград
для чужих, для вчерашних глаз,
бесконечный ряд
оболочек ночи – белую розу.
 
 
Едкий как время воздух
шевелит ее, льется по венам,
шлет и тленье и шелест,
говорящий о тленьи,
розе, подснежной траве, человеку в постели.
 
2
 
Приблизит тленье ли к цвету летящего
в траву сухую снега сухую
траву?
 
 
Найти ли, глядя в себя глядящего
и как после смерти стекло целуя,
Москву
 
 
и в щель
между дыханьем и отраженьем
просунуть голубоглазое лезвие?
 
 
Связать нельзя ли лица разрезанных
на тыл и лица зрением, временем
вещей
 
 
и их чужой, вчерашний их оборот?
Произнесет ли не по-немецки рот,
стекло туманя: тот человек, тот год?
 
3
 
Которому вредно время.
Чем дольше взгляд, тем гуще темень
стекол, лгущих губным теплом,
 
 
                   заоконным снегом лица,
тем правдивей свет
стен в изразцах.
 
 
Нет, невозможно, нет.
Боль ли сделает из плоти близнеца
снега и успеет убелить былое,
меж собою и виною
пустоту переступить?
 
 
Нет, невозможно пить
воздаянье как воздух губами, глазами ли
губы измучив
стеклами ночи
и глаза пропущенными снами,
говорящими: не верь, время не пламя
и не спасет от пламени.
 
Январь–март 1987
«Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь…»
 
Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь
о духоте, клонящей в сон меня.
И яви ни в одном глазу.
Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.
Но солнце ест глаза,
словно оно – дым
от иного огня,
который будет гореть и уже горит.
Оно наклоняет мой взгляд в предлежащий прах,
словно оно – споткнуться страх,
словно оно – стыд.
 
1988
«Счастлив говорящий своему горю…»
 
Счастлив говорящий своему горю,
раскрывая издалека объятья:
подойди ко мне, мы с тобою братья,
радостно рыданью твоему вторю.
 
 
Сторонится мое и глаза прячет,
а в мои не смотрит, будто их нету.
Чем тебя я вижу? И нет ответа,
только тех и слышит, кто и сам плачет.
 
Сентябрь 1989
«Слабая какая перепонка делит…»

М.К.


 
Слабая какая перепонка делит
разведенный спирт и теплый вечер,
то гримасничает, то чепуху мелет.
Чем же ей потом оправдаться? Нечем.
 
 
Всё потом, потом– кто поставил в судьи
бедному сейчасневинное после?
Стыд заискивает перед тем, что будет,
будто чище спирт будет завтра розлит.
 
Август 1990
У метро
 
– Посмотри, не мелькнуло ли да
в как всегда опоздавших глазах?
– Нет, там карий закат, иногда
         светло-карий же страх.
 
 
– Дай пройти ее тихим слезам,
фразам, паузам, пережидай,
как не тех, поднимавшихся там,
         пропускал, пропускай.
 
 
– Но пока оно не раздалось
и пока я не встретился с ним,
от не тех, от молчанья, от слез
         разве я отличим?
 
 
– Оттого-то с нее не своди,
словно с лестницы, пристальных глаз:
не блеснет ли оно посреди
         снизу хлынувших нас?
 
 
– Ты как будто имеешь в виду,
что и клятва клянется придти
в сердце пообещавшей приду
         около девяти.
 
 
– Для меня и для медлящих клятв
нету этого сердца милей:
так прилежнее, жалобней взгляд:
         с ними свидимся с ней.
 
 
– Но привыкнув к навеки, к навек,
им и жизнь проволынить не жаль:
мил – не мил, что для них человек,
         вздохи или печаль?
 
 
– Ждать и жить – это только предлог
для отвода неведомо чьих,
чтобы ты не спускать с нее мог
         глаз невечных своих.
 
Сентябрь 1990
О What is This Sound
(из Уистана Одена)
 
– Что это за звук, за дробь рассыпная
гремит в долине так рано, рано?
– Просто солдаты идут, дорогая,
бьют барабаны.
 
 
– Что это за свет, так больно сверкая,
вспыхивает всё ярче, ярче?
– Просто штыки блестят, дорогая,
блестят на марше.
 
 
– Смотри: одна колонна, вторая —
зачем собралось их так много, так много?
– Просто ученья идут, дорогая,
а может – тревога.
 
 
– Зачем они взяли дорогой другою,
слышишь: шаги их всё четче, четче?
– Наверно, приказ. Почему, дорогая,
ты шепчешь Отче!
 
 
– Они поворачивают, забирая
к доктору в дом, правда же, правда?
– Нет: ведь не ранен никто, дорогая,
из их отряда.
 
 
– Им нужен священник, я догадалась,
именно он – я права ли, права ли?
– Нет: ведь они и его, дорогая,
дом миновали.
 
 
– Значит, к соседу, живущему с края
нашего сада, нашего сада!
– Нет: они входят уже, дорогая,
в нашу ограду.
 
 
– Куда ты? Останься со мной, умоляю,
клятву нарушить нельзя ведь, нельзя ведь!
– Я клялся любить тебя, дорогая,
но должен оставить.
 
 
К дверям подходят, замок сломали,
по коридору скрипит кирза,
половицы гнутся под сапогами,
горят глаза.
 
«Холодно и людно. Сказав прощай…»
 
Холодно и людно. Сказав прощай,
некуда уйти. Перемена поз —
вот и вся разлука. Перенимай
призрака привычку глядеть без слез
 
 
(все равно невидимых, лей – не лей)
в те глаза, где сам он не отражен:
только лица чужих и живых людей,
неподвижный поезд, скользкий перрон.
 
Сентябрь 1990
«За рекою делают шоколад…»

Д.


1
 
За рекою делают шоколад.
На реке начинается ледоход.
И мы ждем от реки, но пока не идет
не троллейбус, но призрак его пустой —
свет безлюдный, бесплотный, летящий вперед
под мотора вой
и под грохот рекламных лат.
Нам не холодно, жди себе, стой.
Небо синее, и фонари горят.
 
2
 
Каждой новой минуты как призрака ждать,
для него одного наводить марафет,
пудрить светом лицо – плохо держится свет,
а без этого грима ты неотличим
не от множества лиц, но от прожитых лет,
словно звезды далеких и легких как дым.
 
3
 
Но от сладкого дыма, от славы небес,
как от книги, на миг подыми
заглядевшиеся глаза:
как звезда ни сияй, как завод ни дыми,
у всего есть край: золотой ли обрез
или облака полоса.
 
4
 
Отвернувшись от свадеб чужих и могил,
не дождавшись развязки, я встал
и увидел огромную комнату, зал,
стены, стены, Москву и спросил:
где тот свет, что страницы всегда освещал,
где тот ветер, что их шевелил?
 
5
 
Поздно спрашивать: каждый бывал освещен
и распахнут на правильном сне
для расширенных, точно зеницы, минут,
невредимых, как дым или сон:
прилетают, блестят, обещанье берут:
помни, помни (прощай) обо мне.
 
1992
Дафна (2)

Д.


 
Память, ходи, как по парку прохожий,
хмурься, как злой белокурый идол,
строивший куры сменившим кожу
на шорох листьев и хвойных игл.
 
 
Нацепляя то те, то иные очи
искалеченных временем аллегорий,
помни только себя: курил, мол, ночью
на тусклом фоне чужого горя.
 
 
Белые вспышки и хрупкие линзы
жалости, давнего счастья, обиды.
Загнанной и бессловесной жизни
оцепеневшие виды.
 
 
Вдруг воспоминаний чужих прохлада,
общий шелест, кроме зевак и статуй.
Покачнись, заражаясь слабостью сада,
чем глазеть-коченеть под листвой, под утратой.
 
1992
«Как в бессонницу энный слон…»
 
Как в бессонницу энный слон,
по ночам мычавший: о сон,
ты ко всем успел, а ко мне?
ведь заря уже из-за кровель —
а ему ни намека о сне,
и не мерк над слонами твой профиль;
или очередной армстронг
по растянутой в небе Луне —
 
 
вон по той Луне, посмотри:
там на пяльцах крахмальный до хруста
бледный наст, и сверкает как снег
борозда от тупых подковок;
и по масти, по жестам, по росту
он – душа скорей, чем человек,
бел, огромен, неловок,
человека спрятал внутри;
 
 
и как он, не совсем весом,
и похожие делая па,
и качаясь не сам, но несом
сквозь твоих локтей, вдоль лопаток
теми, комната кем все полней,
кто от наших же жестов рожден,
кто незрим, но на зримое падок
(все теснее, до астмы, толпа
хором шаркающих теней) —
с ними-то и топчусь в унисон,
 
 
будто к воздуху с кольцевой:
то на кафель, то в слякоть ступив,
в хороводе идущих домой
не сфальшивит нахал, ни тихоня —
роль забыта, но помнят мотив,
под который, рукав к рукаву,
к ворсу ворс, только взоры врозь,
эскалатор везет, как и вез,
нас, участвующих наяву
в отмененной давно церемонии.
 
1994
Нескучный сад (3)
1
 
Мы на воздух выйдем,
там поговорим.
Воздух, ты невидим,
как чужое сердце,
и до гроба верен.
Ты, по крайней мере,
будешь рад согреться
голосом моим.
 
2
 
Ты весною ранней
в пустоте весенней,
как оно, изранен
иглами рассвета
или голых веток
и перемещеньем
нескольких теней
от прохожих редких,
например, моей.
 
3
 
Кто жесток, кто жалок,
номер чьей-то тени —
совесть, чьей-то – страсть.
Волею-неволей,
угрызеньем, жалом
если тень проколет
сердце – впечатленье,
что она всего лишь
часть, его же часть.
 
4
 
Пасмурно по спальням,
только кухонь рамы
разом озарились
в населенной нами
каменной рекламе
счастья или зла.
Жизнь моя хранилась
не в моем, а в дальнем
сердце, как игла.
 
5
 
И о той, кто плачет,
говоря так долго:
заступи, помилуй,
говорил я, значит:
хоть мою иголку
затупи, сломай.
Но не ты, прозрачный,
а неона жила,
буквами мигай.
 
1991, 1994
Sunt aliquid manes
Из Проперция
 
Маны не ноль; смерть щадит кое-что.
Бледно-больной призрак-беглец
перехитрит крематорскую печь.
 
 
Вот что я видел:
ко мне на кровать
Цинтия прилегла —
Цинтию похоронили на днях
                       за оживленным шоссе.
 
 
Я думал о похоронах подруги,
я засыпал,
я жалел, что настала зима в стране постели моей.
 
 
Те же волосы, с какими ушла,
те же глаза; платье прожжено на боку;
огонь объел любимое кольцо с бериллом;
жидкостью Леты трачено лицо.
 
 
Вздохнула, заговорила,
ломая слабые руки:
 
 
«Сволочь ты... жалко ту, кто тебе поверит.
 
 
Быстро же ты уснул.
Быстро же ты забыл
номера в Субурском квартале,
мой подоконник забыл:
подоконник веревкой истерт.
По этой, помнишь, веревке
я съезжала тебе на плечи.
 
 
Помнишь, гостил наш роман
на обочинах, в парках.
Клетки грудные сплетя,
мы грели дорогу сквозь плащ.
 
 
Клятвам безмолвным хана:
сырой невнимательный норд
наше вранье разорвал.
 
 
Я закрывала глаза:
никто мне очей не окликнул.
Раздайся твое погоди,
я бы помедлила день.
 
 
Ладно.
Но разве потом
видел кто, что ты скорчен от горя?
Что сыра от теплых от слез
траурная пола?
Лень было загород?
Так приказал бы потише
мой тащить катафалк.
Вот чего даже не смог:
грошовых купить гиацинтов,
кинуть ко мне на золу.
 
 
Лакею – лицо подпали!
Кухарке – утюг на живот!
Поздно я поняла, что вино бледно-мутно от яда.
Утюг раскали добела —
расколется хитрая Нома,
про гнусную химию скажет.
 
 
А нынешняя твоя:
только что за гроши
давала ночные уроки
анатомии собственной – нынче
золотой бахромой балахона штрихует себе тротуар.
 
 
Горничная сболтнет, что я-то была покрасивей,
или сходит ко мне
на могилу, положит букет —
за волосы к потолку,
и секут – молодую, старуху.
 
 
Ладно, хоть ты заслужил, больше не буду ругать.
Все-таки долго царицей
я была в стране твоих книг.
 
 
Песней Рока клянусь, у которой не сменишь мотива!
Пусть облает меня наш загробный трехглавый урод,
пусть гадюка засвищет над косточками над моими,
если сейчас я вру:
я любила только тебя.
 
 
Послушай: там сделано так:
мерзкая наша река поделена пополам:
берег гулящих один, у честных – берег другой,
и на лодках катают – на разных.
В одной – Клитеместра-дрянь
и эта, которая с Крита,
с дощатой куклой коровы.
 
 
Так вот: я в лодке другой – для честных.
Теперь ты мне веришь?
А лодка в гирляндах, в цветах.
 
 
Там блаженная гладит прохлада,
Елисейские гладит розы.
 
 
Нас там много, мы не скучаем:
танцуем в тюрбанах, трещотки, смычки.
 
 
Знаешь, я познакомилась с Андромедой и Гиперместрой,
они ведь с мужьями по совести жили.
Рассказывают про себя.
 
 
Андромеда, бедная, говорит:
видите синяки на руках?
Это от маминых наручников.
А скала была прямо лед.
 
 
А Гиперместра говорит:
сестры ужас на что решились,
а у меня духу не хватило —
не могу, и всё.
 
 
Так мы и лечим
посмертным плачем
прижизненную любовь.
А я молчу о твоих изменах.
 
 
Скоро пора уходить. Вот тебе порученья,
если ты не совсем от новой своей ошалел.
 
 
Первое: обеспечь мою дряхлую сводню
(она, между прочим, могла
тебя разорить – пожалела).
 
 
Дальше: пусть этой твоей
моя фаворитка не держит
зеркала, чтоб не пришлось
ахать: как хороша!
 
 
Главное: те, что мне,
ты стихи уничтожь:
хватит мной щеголять.
 
 
И наконец:
на кладбище, где Анио волной
деревьям ветви моет, где светла
слоновья кость в часовне Геркулеса
 
 
(да, прежде выполи плющ:
скрученной, жесткой лозой
он связал мои нежные кости)
 
 
– итак, ты на надгробьи выбей надпись,
достойную, но краткую – такую,
чтобы с шоссе ездок успел прочесть:
 
 
Цинтии златой
здесь схоронен прах,
Анио-река,
у тебя в гостях.
 
 
И не смейся над сном,
с того света сквозь честную дверь прилетевшим.
Сон, который сквозь честную, точен.
 
 
Ночью мы бродим кто где,
ночью – отпуск теням-арестанткам,
даже трехглавый урод спущен с загробной цепи.
А рассветет – и пора
обратно к летейским болотам.
Такой распорядок у нас.
 
 
И паромщик сверяет по списку
поголовье лодки своей.
 
 
Будь покуда чей хочешь: скоро достанешься мне,
только мне. И тогда
тесно кости с костями сплетем».
 
 
После этих обид и упреков
сквозь объятья мои
вырвалась тень.
 

Стихи 1994–1999 гг.

Генрих и Семен
 
Генрих
Ты плачешь?
 
 
Семен
         Просто так.
 
 
Генрих
                   Случилось что-то?
 
 
Семен
Так, ничего.
 
 
Генрих
         Не мучь меня, скажи.
 
 
Семен
Я не хотел – мне страшно захотелось
стать коммунистом. Это как болезнь —
сильней меня.
 
 
Генрих
         Так, может быть, пройдет?
Болезнь сдается, если мы приказы
ее не выполняем и о ней
никто не знает, кроме нас самих.
 
 
Семен
Я подал заявленье о приеме.
 
 
Генрих
Тогда прощай.
 
 
Семен
         Нет, Генрих, погоди.
Ты смотришь так, как будто обвиняешь
меня в предательстве. Но разве в прошлом
году меня не отпустили вы
из нашего отряда? Я считал,
что я вполне свободен.
 
 
Генрих
                   Ты свободен.
Но у меня есть сердце, и оно
надеялось, пусть вопреки рассудку,
что ты, Семен, вернешься к нам, а ты
избрал иное.
 
 
Семен
         Выслушай меня.
Так получилось. Я ходил в райком
без всякой цели – просто отдохнуть,
послушать то доклад, то сообщенье,
в которых столько ясности и правды,
не сознавая, что в моей душе
давно уже творится. Секретарь
райкома проницателен, как всякий,
кто никого не любит. Он заметил,
что я не пропускаю выступлений
пропагандистов; что дрожит мой голос,
когда докладчику я задаю
вопросы. И сегодня он прочел
то на моем лице, что утаить
не мог я, раз не ведал, что со мной.
И он спросил, хочу ли я вступить
в ряды, в шеренги – знаешь сам.
 
 
Генрих
И ты?
 
 
Семен
         Ответил даи подал заявленье.
 
 
Генрих
Что ж, этим дасо мною ты навеки
прощался и прекрасно это знал.
Могу ли я, нацист, антисемит,
тебя, как прежде, видеть каждый день
и помнить, что у сердца ты хранишь
жидомасонский партбилет? Прощай.
Не плачь, Семен, ты выбрал сам разлуку.
 
 
Семен
Мне отказали, Генрих.
 
 
Генрих
                   Отказали?
 
 
Семен
Да, отказали, и надежды нет.
 
 
Генрих
Выходит, большевицкий секретарь
дал волю проницательности, только
чтоб щегольнуть уменьем разбираться
не в классовых одних конфликтах, но и
в сердцах людей? Завидное уменье!
Тщеславие, достойное марксиста!
 
 
Семен
Он не тщеславен, он правдив. Но мне —
мне плохо, Генрих. И сейчас впервые
я понимаю, сколько вынес ты,
полжизни умолявший о приеме
в число борцов за чистоту славянской
и просто русской крови. Пусть тебя
не принимали, ты не перестал
ни верить в идеалы высшей расы,
ни, главное, содействовать партийной
организации. Ты лучше всех
мое утешишь горе.
 
 
Генрих
                   Стой, Семен!
Ты говоришь не принимали, будто
под вечной резолюцией с отказом
стояла подпись не твоя, а чья-то
чужая! Будто встретив не тебя
во френче черном с вышитым орлом,
я раз и навсегда поклялся жизнь
борьбе с евреями отдать! А ты
меня в архивы только посылал,
хвалил мой ум, но формы так и не дал.
Ты запер от меня волшебный мир,
где льется кровь, витрины бьют и крики
агонии и торжества слышны!
Я и не говорю про детский сад.
 
 
Семен
Про «Юную славянку»?
 
 
Генрих
                   Про нее.
Когда в отряде приняли решенье
ночами строить садик judenfrei,
я так хотел в бригаду записаться,
а ты сказал, что из меня строитель
такой же, как боец.
 
 
Семен
                   Зато сейчас
ты самый там любимый воспитатель.
 
 
Генрих
Но всякий раз, когда туда вхожу,
мне чудится, встречаю укоризну
в глазах детей и слышу тихий шепот:
не он, не он построил эти стены,
и ради нас не он не спал ночей.
 
 
Семен
Я думал, Генрих, ты великодушней.
Когда я разуверился в нацизме
и бросил наш отряд, ты мне сказал,
что на меня не держишь зла. А позже
ты согласился видеться со мной,
хотя я в штатском и постыл мне китель,
владеющий твоим воображеньем.
Простив однажды, навсегда простить —
не в этом ли достоинство партийца?
 
 
Генрих
Легко сказать прощаю. Как забыть,
что и светловолосые малютки,
и кровь, за них пролитая, и пламя,
сжигающее пыльные страницы, —
всё, всё, что стоит жизни и восторга,
сошлось в твоих глазах, Семен, в твоих
губах, произносивших отказать!
А голос занимающих твой пост,
хоть скажет да, всё будет как-то пресен.
 
 
Семен
Мои глаза и голос – как у всех,
кто отвечает за прием в отряд.
И ждут тебя полуночные стройки,
погромы, схватки: дети – всюду дети,
кровь – вечно кровь, огонь – всегда огонь.
Перед тобою – жизнь. А я один.
 
 
Генрих
Всю жизнь отряда ты унес с собой.
Вот и надежду отнял. Но вернемся
к тебе. Сейчас один – и вдруг звонят,
и голос в трубке говорит: ты принят.
Я много лет такого ждал звонка
и знаю: ожиданье пуще членства
привязывает к партии. Ты будешь
рыдать при виде здания райкома
и даже поворота к переулку,
ведущему туда, но посещать
открытые собранья парт-ячейки
не перестанешь, за секретарем
следя: не пригласит ли в кабинет,
не скажет ли: мы рассмотрели снова
твое, товарищ, заявленье, и —
 
 
Семен
Не издевайся надо мною, Генрих.
Я знаю: шансов нет.
 
 
Генрих
         Пусть нет, хоть странно,
что коммунисты, при своем хваленом
уменьи кадры подбирать, тебя
совсем не ценят!
 
 
Семен
         Генрих, перестань.
Всю жизнь ты смотришь на меня глазами
юнца из гитлер-югенда. В райкоме
не дети – трезво на меня глядят.
 
 
Генрих
Мерзавцы и слепцы. Но я не это
хотел сказать. Ты бойся не отказа —
иное страшно: страшно полюбить
приемную райкома, где твои
сосредоточены мечты и горе,
сильнее, чем партийную работу,
которой чаешь, – чем листовки, марши
и митинги. Вот истинное горе:
вдруг чудо, солнце, партбилет – а ты
не в силах отказаться от бесплодных,
протоптанных маршрутов. Плачь, Семен!
Что слаще слез? А у меня их нет.
 
Дума иван-чая
Шкаф
 
Я потерял от шкафа ключ,
а там мой праздничный костюм.
         Скажи мне нет, скажи мне да
         теперь или никогда.
 
 
Я не могу придти к тебе
в другом костюме, не могу.
         Скажи мне нет, скажи мне да
         теперь или никогда.
 
 
Я не могу спросить тебя
в другом костюме, не могу.
         Скажи мне нет, скажи мне да
         теперь или никогда.
 
 
Мой праздничный костюм, ты здесь —
но не могу тебя надеть.
         Скажи мне нет, скажи мне да
         теперь или никогда.
 
Снеговик
 
Строили снеговика вдвоем.
Обнимают ком, по насту скользят.
Пальцы не гнутся, снег стал темный.
Без головы оставить нельзя.
 
 
Сорок у одного. Хорошо хоть,
другой здоров – молодец, звонит.
«Спросите, что в школе, спросите еще,
зачем он снеговику говорит
 
 
не таять, к нам приходить домой.
Он огромный, он мне не нужен.
То безголовый, то с головой.
От него на паркете темные лужи».
 
Елка

М.А.


 
В личико зайчика, в лакомство лис,
в душное, в твердое изнутри
         головой кисельною окунись,
         на чужие такие же посмотри.
 
 
В глянцевую с той стороны мишень,
в робкую улыбку папье-маше
         лей желе, лей вчера, лей тень,
         застывающие уже.
 
 
Голыми сцепляйся пальцами в круг,
пялься на близкий, на лаковый блик
под неумелый ликующий крик,
медленный под каблуков перестук.
 
Каток
 
Хорошо, старичок и зазноба,
мозг мне грейте и грейтесь оба,
угрызая или мороча
сквозь горящих ушей:
на таком на московском морозе
не до правды уже.
 
 
Наша тень – то втроем, то па́рная —
невесомо рывками обшаривает
дикий сахар-каток,
как сухая рука начальничка
под дохою гладит твой, ласточка,
моя ласточка, локоток.
 
Черёмушки
 
В Черёмушках вечером как-то пресно.
Зато у некоторых соседок
глаза – хоть к вечеру и слезясь —
чересчур рассеянные, ясные,
уставились мимо прекрасных нас.
 
 
Пошли над какою-нибудь нависнем.
Тихо так, слабо.
Хорош.
Вот и не видишь, чего ты там видела.
Будем звать тебя крошка,
а ты нас – папа.
 
Из Вильяма Блейка
1. Горе младенца
 
Мать стонала; отец плакал.
Страшен мир, куда я выпрыгнул,
гол, беспомощен, вереща,
будто бес укутан в облако.
 
 
Корчился в руках отца,
скидывал свивальник.
Выдохшись, спеленат – хмуро
припал к матери.
 
2. Мальчик пропадал
 
Ты куда, отец, отец!
убавь шаг, убавь;
окликни, отец, окликни меня,
не то я пропал.
 
 
Такая тьма, нет отца;
мальчик в росе насквозь.
Болото глубокое, мальчик плакал.
И туман исчез.
 
3. Мальчик нашелся
 
Мальчик плутал по болоту
вслед страннику-свету;
заплакал, а Бог около;
облик отца, в белое одет.
 
 
Наклонился; взял за руку;
отвел туда, где мать,
бледная от горя, по безлюдным торфам
искала, плача, мальчика.
 
4.
 
Сердце от коханой навек умолчи:
вовек оно не говоримо,
ибо гладя ходит бриз
невидимо немо.
 
 
До самого дна, по самое дно
сердце говорю ей:
вздрогнет плача холодна —
и прочь на волю.
 
 
Едва меня покинет она,
идет прохожий мимо:
единым вздохом поймана
немо да невидимо.
 
5. Дума иван-чая
 
                   А.Н.
 
 
Я пошел через парк:
кора серая, кроны шумные.
Чу – иван-чай
звенит свою думу:
 
 
«Бывает дрема в грунте,
где негромкий мрак.
Там, страхи мои бормоча,
я счастлив был.
 
 
Потом я вышел на свет,
похож на зарю как брат,
на новое счастье рассчитывая.
Но мне не по себе».
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю