355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Суоми » Текст книги (страница 1)
Суоми
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:36

Текст книги "Суоми"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Сергей Юрьенен
Суоми

Об авторе | Сергей Сергеевич Юрьенен родился в 1948 году во Франкфурте-на-Одере (советская зона оккупации Германии), жил в Ленинграде, Гродно, Минске, Москве. Учился в БГУ и МГУ им. Ломоносова. Работал в журнале “Дружба народов”. Был членом Союза писателей СССР. В 1977 году получил политическое убежище во Франции. Больше четверти века работал на радиостанции “Свобода”, где основал и вел программы “Поверх барьеров”, “Экслибрис” и многие другие. Кроме Парижа, жил в Мюнхене, Лондоне, Мадриде, Праге. С 2005 года в Америке – Нью-Йорк, Вашингтон. На Западе и в России изданы романы Вольный стрелок, Нарушитель границы, Сын Империи, инфантильный роман, Сделай мне больно, Беглый раб, евророман, Дочь генерального секретаря, Фашист пролетел, сборники рассказов По пути к дому, Скорый в Петербург. Опубликованы фрагменты дилогии Союз сердец. Разбитый наш роман. Переведен на английский, французский, немецкий, испанский, датский, венгерский и литовский языки. В уральском издательстве “У-Фактория” вышел трехтомник избранной прозы. Лауреат нескольких литературных премий. Член Американского ПЕН-Центра.

О тексте, публикуемом “Знаменем”, С. Юрьенен говорит: “В 1991 году Беглый раб начал цикл моих “евророманов”. Их несколько: Холодная война, На крыльях Мулен Руж, Мальчики Дягилева, Каждому свой диссидент, Лавруша. Помимо предельно сжатого объема, общий знаменатель – русский герой в Европе. Вот этот “фирменный” жанр и завершает Суоми, который я написал уже в США”.

Вы знаете врага.

М.

В Санкт-Петербурге преставилась гражданка с фамилией на -нен.

Окончание по-русски значит сын. Родного нет в живых. Случись при прежней власти, бить тревогу бы не стали. Но времена изменились. Люди, во всяком случае.

Дальние родственники дали себе труда разыскать заграничный адрес крестника.

“На твоей родине тебя хотят ограбить…”

Так, с прямотой, нам, -ненам, свойственной, начиналось письмо, полученное мной в Европе, где я, как раз потеряв работу, превратился из ландскнехта (варианты: наемник, наймит) в ноль без палочки с единственной реальной перспективой – пополнить ряды безработных в любой из стран по выбору.

Читал поэтому с вниманием.

Речь о недвижимости, господа.

В год Трехсотлетия правящей династии питерский предприниматель Иоф Шнеер Залман построил у Пяти углов шестиэтажный дом, похожий на океанский лайнер. В тот же самый год прямо напротив, через Троицкую и в подворотню, мой прадед, обанкротившийся по банковскому делу, но разорившийся еще не до конца, прикупил, как говорят теперь в РФ, квартирку в доходном доме. Затем отписал молодоженам. Именно туда, на пятый этаж, осыпаемые сверху лепестками белых роз и рисом, символом плодородия, бабушка с дедушкой взошли после венчания.

Как раз был сентябрь семнадцатого.

Через шестьдесят лет их внук – увы, не в качестве бегущего скарабея – свалил за бугор. Три последующих десятилетия в мире неограниченных возможностей профессионально были ограничены исходной сверхдержавой, в результате чего, сменив несколько стран, городов и много адресов, крыши над головой не нажил себе нигде; поэтому вначале идея родственников дурацкой мне не показалась. Обрести pied а terre – куда поставить ногу – не в опостылевшем “светоче мира”, где пламенную коминтерновскую мечту Бруно Ясенского – “Я жгу Париж!” – теперь осуществляют, кто бы мог подумать, мусульмане, а внутри родины, за избавление которой боролся, можно сказать, всю жизнь: что тут противоестественного?

Будучи, на что упирали родственники, наследником по прямой.

Но значит ли это что-нибудь в СПб?

Сомнения разрешил Интернет. Увы. Линейность такого рода легальной силы не имеет. Бывшие саттелиты пошли другим путем, но стране, которая ухнула в бездну на семьдесят лет, реституция, которая бы все окончательно запутала, конечно, не грозит.

Тем не менее, с начала перестройки, особенно в то первое десятилетие беспредельных возможностей, которое предшествовало нынешней фазе обуздания, мы наблюдали, как предприимчивые эмигранты сломя голову бросались в свое прошлое, выныривая оттуда с вновь обретенными прописками. Кто-то наследовал, кто-то возвращал, а кто и выбивал себе жилплощадь под антисоветские заслуги. Западные паспорта при этом дублировались российскими – что не особо афишировалось. Но и не то чтобы скрывалось; тем паче что Запад, впавший в благодарную расслабленность за освобождение от угрозы всеобщего конца, смотрел сквозь пальцы на странный парадокс: в мире, который утратил биполярность, человек спешит обрести двойную лояльность.

В эту серую зону соваться не хотелось.

Чужой опыт, кроме того, подсказывал, что, следуя советам тамошней родни, охваченной жаждой справедливости, неизбежно столкнешься с грандиозностью такого фантастического говнища, которое задавит все на подступах. И это – в лучшем случае. Потому что в худшем, чего доброго, одержишь победу там, где победитель получает не ничего, как водится по эту сторону, но вполне конкретно: по заслугам.

К тому же хватало своих, посюсторонних проблем. Я как раз решал, что теперь мне делать на пути к ночи – валить в Америку или цепляться за “священные камни” и, если да, то за какие именно. Выбор у меня был; собственно говоря, ничего кроме головокружительного выбора.

Лишняя головная боль, возникши, разыгралась, и я начал позволять себе фантазии. Не брейнсторминг с молниеносными бросками здравомыслия: там берем адвоката за наличные, здесь pro bono, и…

Нет, ничего серьезного.

Так.

Предварительные игры до конца не охладевшей памяти и все еще пылкого воображения.

Начать с того, что город мне небезразличен. В эмиграции предавался даже публичной скорби, что потерян он навеки, сборник выпустил “Норд-экспресс”. Название, которое казалось мне таким удачным, смысл потеряло, когда нас обогнал экспресс истории. Красное колесо было завернуто так круто, что город даже стал не Петербург, куда стремился из современной Европы мой невозможный поезд, а Санкт. Пусть и Ленинградской области, но хотя бы топонимически, по звуку, тем самым местом, куда с севера и юга прибыли предки, чтобы нерасторжимо слиться в имперской столице просвещенного космополитизма: по бабушке – из Новгородской губернии, по дедушке – из Великого княжества Финляндского.

Ну и, конечно, Пять углов.

В Париже, где многоугольностью не удивишь, живал и у шести, но в строгой разлинованности Питера нарушитель такой один. Перекресток-уникум, где сошлись Загородный проспект, Разъезжая, Ломоносова (бывший Чернышев переулок) и упомянутая Троицкая, известная с екатерининских времен, но после высылки омонимичного ренегата Троцкого сменившая свое название, религиозное к тому же, на Рубинштейна – благо столетие Антона Григорьевича, покорившего весь мир уроженца Бессарабии, композитора и виртуоза, как раз тогда и отмечалось власть имущими меломанами. Думаю, впоследствии их расстреляли.

Название осталось.

И вносит вклад в ненавязчиво космополитичную атмосферу Пяти углов. В самом перекрестке определенно есть парижский шарм, тогда как остроугольный дом, который бабушка неизменно атрибутировала, называя: “У Иофа”, вносит некую заокеанскую тревогу. Конечно, башенка и общие неоклассические формы могут отвлечь от сути, но этот высокий острый нос, как у того плавучего дворца, который потерпел катастрофу за год до завершения дома Иофа, внушает чувство неминуемости рискованного путешествия. Сам домостроитель вряд ли куда-либо собирался, воздвигая свой “Титаник” на почве, которая, ему казалось, из-под ног уж не уйдет. Что с ним стало всего лет через пять, где сейчас потомки?

После крушения российского капитализма появилось выражение “искать пятый угол”. Эту незамысловатую тюремно-камерную многозначность я в подрывных целях эксплуатировал еще в Союзе, дав самой первой своей повести название “Пятый угол”. Редактора боялись. В молодежном московском журнале повесть появилась как “Свидание с памятью”, заставляя предположить, что память эту у автора предварительно отшибло. Но были люди и смелей, так что в книжке, которая в год моего невозвращения успела выйти в издательстве “Советский писатель”, “угол” свой мне удалось восстановить.

Впоследствии, когда стало можно, много было точно таких названий, полностью обессмысливших мое первородство. Что обидно, но справедливо исторически. Это в накрывшейся сверхдержаве счастья намеки на страдания считались подрыванием основ. Теперь же в язвы вставляй хоть по локоть, никто не удивится. Знаем, скажут. Фистинг называется.

Что же касается самой жилплощади, точней, того, что от нее осталось…

Тут надо признаться, что странное чувство стеснения испытываю я, вне лона родины пронизавший без оглядки бесчисленные и разнообразные формы бытования, включавшие не только мансарды и дворцы, но даже баржу на набережной Кеннеди с видом на остров изначальной статуи Свободы. Что говорить! Сон, сонм, призрачные анфилады, которые сейчас прохожу я вспять, чтобы там, в конце, то есть в начале, влезть с головой в квартирный вопрос.

Как тут не ободраться?

В канун катастрофы (которая только чудом не стала “всемирно-исторической”) там, на предпоследнем этаже доходного дома, квартировать считалось разве что только дозволительно – в начале жизни. Но в свои двадцать прапорщик, воюющий два года и получивший Анну за Брусиловский прорыв, был социально ущемлен. Фамильное предание гласит, что Нюша, в бабу Нюшу, которую я застал, далеко еще не превратившаяся, очень была обижена, когда он перед своими однокашниками по Владимирскому юнкерскому выдавал ее, бабушкину родственницу, за служанку.

Со своей стороны могу добавить, что крутая лестница с перилами, ободранными до железа, непрочность вокруг пролета, в черноту которого я в детстве плевал для храбрости, преодолевая знание о сброшенных или бросившихся туда от отчаяния жильцах, до сих пор преследует меня в кошмарах, достигающих визуальной грандиозности культовой “Бразилии” или “Властелина колец”.

И однако, помимо парадного двухстворчатого, был еще черный ход, две залы с венецианскими окнами в ущелье переулка, ставшего улицей Ломоносова, плюс маленькая комната, каморка служанки, и кухня, которые выходят в каменный мешок внутреннего двора.

Короче, ничего особенного – тем более после ряда советских “уплотнений”.

Но даже так.

Двести тысяч, ради которых родственники побуждали меня воспрянуть в моем прекрасном далеке, конечно, перебор. Но сто возможно. В центре? С Невским в конце Рубинштейна?

Сто тысяч – конечно же, не миллион, который в нашем обесценившемся мире тоже свободы дать не сможет. Однако за сумму в сто раз меньшую как раз у Пяти углов был запытан насмерть (пресловутый электроутюг включая) приятель детства, получивший, к несчастью для себя, аванс на студии “Ленфильм”.

Да, Миша Б***. Майкл требовал он себя называть, и это уже в пятьдесят шестом! Первостиляга, живший в толстовском доме с матерью, чудом избежавшей Бабьего Яра. Знавший все проходные дворы, все чердаки, подвалы и лифты квартала. Сломавший, кстати сказать, настоящий финский пукко в попытке сковырнуть бляху с нашей парадной двери – сразу после того, как удалился, навестив меня, оставив пахнущий весенней улицей номер “Искорки”, а этот нож, найденный в Териокках, то есть в Зеленогорске, дав только подержать. Я же тогда послеангинно выздоравливал в дедушкино-бабушкиной палевой постели и готовился задать деду, стоявшему над чертежом, один из моих первых проклятых вопросов по поводу только что услышанной по радиоточке новости о самоубийстве его знаменитого тезки – автора романа “Разгром”; других к тому моменту пока не читал, тем более не проходил…

Я к тому, что все эти воображаемые “штуки”, которые можно выручить если не за всю “площадь”, то за “наследственную долю”, вызывали не приятное головокружение на тему о развалюхе где-нибудь в Перигоре или бунгало на Карибах, а чернушные кошмары, которыми обкормило нас, ненасытных до ужасов отечества, десятилетие беспредела в кино и жизни. Миша, бывший Майкл, роковой свой аванс получил, кстати, именно под аналогичный фильм по собственному сценарию.

Что касается меня, я не особо предприимчив. Пусть и живу на Западе, но с отрочества приторможен философией восточного квиетизма. Однако, будь на месте меня другой, какой-нибудь отвязанный нью-йоркский живчик, исполненный не только криминальных замыслов, но и способности их, так сказать, вочеловечить, – как бы он все это замутил?

Ведь в нашем фамильном склепе прописан не я, давно и отовсюду выписанный беглец-борец и на дуде игрец.

Прописан некто Воропаев.

Родственники, дальние -нены, которые с самого начала, то есть уже без малого полвека тому назад, были против “этого скобаря”, в письме привели факты с целью побудить меня к наступательным действиям. За твоей крестной плохо ухаживал, чем ускорил преждевременную кончину. После чего снял образа. Все! Стены голые: ни фотографий предков, ни твоим дедушкой писанных акварелей. Книжный шкаф пуст. В резном буфете твоей бабушки ни серебра, ни фарфора. Буль княгини Лиговской свезен им в комиссионку. Дескать, был изъеден короедом. Это эбен-то? Двести лет жучкам не поддававшийся? Хотелось бы знать, куда девалась картина “Голубой лось”, которую, о чем ты, возможно, и не знаешь, дедушка твой отказался продавать Русскому музею, предлагавшему даже по тем временам большие деньги. Вразумительного ответа получено не было. Вместо этого на поминках в подпитом виде цинично заявлялось, что “Лось” ушел искать Аурору Бореалис, не иначе как намекая на твой минувший испанский брак, не говоря уже о всей твоей, по бесстыжим его словам, разрушительной деятельности, щедро оплаченной врагами. Конкретно говорилось, что самим фактом невозвращения ты отказался от всех своих прав внутри нашего отечества, включая и наследственные. Что еще неизвестно, реабилитирован ли, десятилетиями пребывая в статусе особо опасного государственного преступника по статье 64-й пункт “а” УК РСФСР. А если даже прощен по букве, то как быть с духом? Бабушка надвое сказала. Во всяком случае, персонально он, Воропаев, ничего тебе не должен. Так всем нам и заявил. При этом не забывай, что никакой другой родни у него, по сведениям нашим, не осталось, а кроме твоей квартиры, которую без зазрения совести намерен он единолично себе присвоить, есть еще и противоатомный дворец, отгроханный еще при советах на сорок пятом километре ОкЖД…

Всё так.

Однако вместо праведного гнева, который пытались вызвать -нены, в голову мне лезла сентиментальная чушь.

Например: что никогда не видел я Воропаева на лыжах.

И обнаженным тоже. Мой Ленинград такой был вообще приличный город, что наготу увидеть можно было только в Эрмитаже. Но Воропаев даже в майке в памяти не возникал. Всегда только в пиджаке, из которого перед тарелкой, поставленной ему нахмуренной тещей, он выпрастывал – пуговку при этом не расстегивая – фланелевый воротничок, чтоб отстегнуть свой галстук на резинке. А между тем, ему, конечно, было что показать начинающему культуристу. Неважно скроенный, но крепко сбитый, несомненно, что этот мастер, а потом и преподаватель зимних видов спорта должен был выглядеть, как советский Геракл – статуя с палицей тут вспоминается уместно. Только наш могуче-умученный мужик опирался на финский холодильник “Розенлев”, когда в середине семидесятых выносил перед сном на кухню свой транзистор, чтобы прослушать очередную главу “ГУЛАГа” в чтении беглого питерского актера. Даже Воропаеву был нужен антидот.

Не говоря о прочих обитателях города, где все начиналось на “ЛЕН” и было тем отравлено, как в коммунальной кухне суп – наш с дедушкой любимый, из снетков, и тут неважно, действительно ли Матюгина нам подсыпала крысиный яд или только метафорически грозила извести, как колорадских жуков-диверсантов: суп с коммунальной кухни, даже когда безвредный, всегда у едоков под подозрением. И как могло быть там иначе? Когда – ЛЕНсовет, ЛЕНгорисполком, ЛЕНэнерго… Что там еще?

ЛЕНгаз.

Вот именно!

Ленгазом и дышали, находя вполне естественным, будто и вправду жили на другой планете. Даже гордясь: я, дескать, ленинградец. Уберите Ленина… Но как? Если всерьез, а не с червонцев, канувших в Лету? Даже не с Красной площади, что воспоследует так или иначе, когда вслед за кровопийцами прейдет и эпоха ворюг. Даже Петра вот не смогли, а как старались. Нет, только с нами он и уберется – с теми, кто “за” и “против”. Тут связаны мы общей цепью. Но раз так, чего торопить события, пороть горячку, гнать картину…

Все в свой черед.

Короче, под Рождество собрался с духом и набрал я номер, который был приложен к письму из Питера. Что вообще я знал о человеке, который намерен лишить меня наследства? Слушая гудки, вдруг вспомнил. Отца Воропаев потерял в стране Деда Мороза. Вот вам и общий знаменатель. Безотцовщина. Но с Пяти углов никто тогда мне не ответил, а я и фразу придумал, чтобы начать: “Виктор, привет из матери европейских городов. Вот думаю, не пора ли нам с тобой и о душе подумать…”.

Нет, конечно.

Начну с соболезнований. Если дозвонюсь. Если он к тому моменту не врежет…

А старику, тем паче одиночке, по беспредельным нашим временам, в этом вполне могут помочь. Квартира, конечно, на пятом этаже, но в наши двери ломились и при мне, и до меня, что донесла мне память предков. И после войны, и во время блокады, и в страшную зиму 1939/40, когда Ленинград впервые затемнили, причем бессмысленно: финны с гражданским населением не воевали, несмотря на то что мы подали им пример, отбомбившись по Хельсинки… Невероятно, но двери нам таранили даже в Большой террор. Не чекисты, конечно. Нет. Стихия-с. Не говоря про Малый, про нэповских налетчиков, а этим Ленькам Пантелеевым предшествует Гражданская война, что значит – пытались всегда. Начавши сразу после революции.

И мне упорно лез в голову тот овально-выпуклый жетон, который был врезан в левую филенку парадной двери, где снизу – из позиции задравши голову – надпись по окружности была мне неразборчива, в отличие от цифры “1865”. Боже! В столице нашей только что были написаны “Записки из подполья”, а в Ясной Поляне еще садились только за “Войну и мир”…

А ровно век спустя, вернувшись в августе из Новгородской, медальон этот, не поддавшийся Майклу, я отодрал на память о своей потерянной невинности. Начистил зубным порошком до блеска и увидел, что выбит он не по поводу рождения нашего дома, как думал в детстве, но в честь основания Российского Императорского общества покровительства животным.

Вопреки мнению поэта, который призывал историю помнить, что в том году из Петрограда исчезли красивые люди, именно в 1916-м пара обменялась “карточками”, которые передо мной сейчас в Америке: “Милой Кате” – “Милому Шуре”.

Красивые и легкомысленные.

Венчаться решили, когда прапорщик, удостоенный за свои подвиги на Юго-Западном фронте Св. Анны с темляком на саблю, получил отпуск по ранению. Произошло это в церкви Владимирской иконы Божией Матери, где отпевали Достоевского, умершего рядом, за углом, а в свои пятнадцать бабушка видела Распутина, на всю жизнь поразившись тем, как в своей лиловой шелковой рубашке Антихрист этот неистово молился.

Медовый месяц перешел в октябрь.

Дед умер к тому времени, когда подрывные мысли стали приходить мне в голову, а у бабушки тем более не мог спросить я, чем занимались они в первую ночь социализма. Ставил вопрос иначе. Ладно, было вам не до газет. Но неужели с Дворцовой площади не докатилось слухов?

Однако в память бабушки та ночь не врезалась как роковая:

– Мы с Шурой думали, что так… очередная заварушка.

Потолки в квартире у Пяти углов высокие, так что дверной проем из коридора на кухню имеет сверху еще и совершенно излишнее окно с карнизиком, за который можно с прыжка схватиться. Глядя, как я, созидавший тогда свой плечевой пояс, на нем подтягиваюсь, бабушка вспомнила, что такое же обыкновение имел и Василий Густавович – банкир некудышный, но большой силач. Этим прадед и занимался, когда в квартире молодых впервые появились представители нового мира. На них были буденовки с нашитыми звездами, только не красными, а синими.

Легендарный головной убор (чего не знал я тоже) сходился не в пику, а в трубочку. Спортивный мой прадед глянул сверху:

– Кипит ваш разум возмущенный…

Пентаграммы запрокинулись.

– А через трубочки, стало быть, пар выходит?

Арестован, однако, не был. В канун “великого перелома” умер пусть преждевременной смертью от разрыва сердца, но естественной и подтверждающей, так сказать, исторически холестериновый “финский синдром”, недавно описанный мировой кардиологией.

Забрали деда.

Почему же до этого они не убежали?

Вопрос я успел задать ему лично. В один из последних месяцев дедушкиной жизни. Куда убежать – не уточнял я. Это в рассказе Чехова мальчики в Америку бежали, а в нашем случае тут было по соседству. Туда, откуда из эмиграции приехал на паровозе Ленин. Туда, куда бежала большая часть наших родственников, лица которых остались только на старых фото, по моей просьбе высыпаемых бабушкой на протертую клеенку.

На предков я наводил свою складную лупу, с которой тогда не расставался, желая стать криминалистом. Лиц в прошлом было очень много. Разных. Я задавал вопросы, бабушка отвечала. Когда не знала, отвечал мне дед. С предками бабушки все было ясно – крепкие мужики, вольноотпущенники Александра II, преуспевшие в столице, и не где-нибудь, а на самом Невском проспекте.

Тогда как дедушкины терялись во тьме веков, причем не наших. Якобы в результате Крестьянской войны в Германии, о которой писал сам Фридрих Энгельс, некто Юрген, то есть Георгий, то есть “хлебопашец”, подался на север, в Данию, затем через пролив, где Северное море сливается с Балтийским, перебрался в Скандинавию, которую его потомки прошли насквозь, а в начале XIX века, были отвоеваны от Шведского королевства вместе с ее восточной провинцией Финляндией и стали принадлежать империи Российской. Чем и воспользовались, перебравшись в СПб. Здесь они, с одной стороны, считались инородцами, но, с другой, жилось им очень неплохо, и чем ближе подступала революция, тем лучше. Гармонии внутри предков, тем не менее, не было. Одни имели фамилию на -сон, считая себя шведами. “Соны” преуспели в Петербурге больше и на “ненов” смотрели свысока, считая “финнов” бедными родственниками. После революции “соны” все бежали, кроме Ники, полковника Генштаба, которого большевики пустили в расход. “Нены” бежали тоже, но, как мы видим, далеко не все. Ни те, ни другие – за исключением одной сорвиголовы – никогда не вернулись в Россию-матушку. Что стало с ними за границей, дед мой понятия не имел.

Но, надо думать, ничего плохого. Как жили здесь при батюшке царе, так и продолжили там, где ничего не изменилось к худшему благодаря тому, что царский генерал барон фон Маннергейм, тоже из наших шведско-финских, навел порядок в бывшем княжестве, разогнав всю красножопую шантрапу.

Так вот и надо было – к Маннергейму.

Зачем он ждал ареста?

Дед отвечал, что Петроград был перекрыт, что без разрешения Смольного никого не выпускали, что на Финляндском вокзале, как и на всех других, специальный большевистский КПП был, через который офицеру было не проскользнуть.

Но я имел в виду “бежать” не в смысле уехать в поезде по билету. Я видел перед собой побег на своих двоих – сначала через центр, проспекты и мосты, затем через фабричные окраины и заставы, а там через заснеженные болота и все редколесье, что вырастало навстречу препоном естественным, но ведь преодолимым. Именно так тренировал себя я там, где вменили жить мне после Питера. Там, на военных полигонах “Белой России”, как снисходительно называл дед лимитрофную советскую республику, моим любимым занятием именно и был не спортивный бег на лыжах или в сандалетах, а “побег с препятствиями”. Убежать по причине возраста мне было некуда, поэтому, конечно, я возвращался к маме с отчимом, но порох в этом смысле держал сухим.

Я горячился, дед, которому мое “следствие по делу” доставляло большое удовольствие, лишь усмехался. Вообще-то, сказал он, собирался я не на север, а на юг – к Каледину. Можно, конечно, было драпануть. Необязательно через карельские леса-болота. Можно было, как все наши. Через Финский залив, который имеет манеру замерзать. По заснеженному льду. С проводником. Золотишко на подкуп, конечно, было. Но вся эта авантюра требовала подготовки, на которую в то время мы не были способны. Видишь ли, внучек, мы ждали твоего отца.

– Как это “ждали”?

– Бабушка была в интересном положении.

– С животом?

– С таким вот пузом, – и дед захватил руками пустоту перед собой.

Арестовали по доносу.

За намерение реставрировать монархию.

Хорошо, при обыске ничего не нашли. Когда бабушка оказалась в положении, дед предусмотрительно разоружился, оставив фантазию бежать на юг. Вплоть до того момента, когда взялся за перо, вынашивал я планы постройки батискафа для сугубо приватной подводной экспедиции, поскольку совершенно точно знаю место между гранитными беседками Чернышева моста, откуда бельгийский браунинг был выброшен в Фонтанку.

Донес его же ординарец, буквально воспринявший слова “Интернационала” кто был ничем, тот станет всем. Другой причины дед не видел, на фронте не обижал он Славку, который, будучи из бабушкиной родни, чисткой дедовых сапог был защищен от боевых действий и, кстати, при новой власти всем не стал. Ну разве что прижился где-нибудь работником на хуторе в Финляндии, где сгинул без вести в Зимнюю войну.

Когда в незабываемом девятнадцатом родился мой отец, дед сидел на Гороховой, 2, дожидаясь, когда уконтропупят. У бабушки связи с ним, конечно, не было, и назвала она моего папу в честь предка-чародея, который “крепким словом” ограждал в Новгородской магическим кругом леса, поляны, озера, деревни и даже сам город Крестцы, который ни одним противником взят не был – исключая разве что большевиков.

Что еще она могла?

Молилась, разумеется.

И в то время, когда прочих офицеров, связанных колючей проволокой, вязанками топили в Финском заливе на съедение корюшке, дед избежал участи стать ничем. Разве что красная волчанка в “Крестах” отъела ноздрю так, что заголило хрящик. Нордическая красота сохранилась только в правый полупрофиль, которым с тех пор он надменно и оборачивался к объективам “ФЭДов”.

В справке о трудовом перевоспитании заодно изуродовали и фамилию, которую с тех пор мы носим не столько в русифицированной версии, сколько, как говорил он, – в большевизированной.

Чисто питерский сюжет. Поручик Киже. Экс-прапорщик -нен.

Но ошибка чекистского писаря, сменившего нам букву “г” на мягкий знак, скорей всего, спасла наш род, когда вслед за нэпом, Великим Переломом и Большим террором стали мочить носителей сомнительных фамилий, упреждая “пятую колонну” в перспективе дальнейшего освобождения Европы.

Сам же автор по поводу своего рокового -нен полон иронии, которую теряет, лишь напевая для своего же вдохновения редкую по гнусности и красоте боевую песнь времен своих отцов, которые вдохновлялись этим вот на патефонах конца тридцатых:

Мы приходим помочь вам расправиться,

Расплатиться с лихвой за позор.

Принимай нас, Суоми-красавица,

В ожерелье прозрачных озер!

Целая программа действий тут, не правда ли? Хотели сгоряча взять за Испанию реванш. Была бы своя Испания – под боком. Полярная.

От братской помощи наганы б раскалились.

Но до конца тридцатых молодым лишенцам еще предстояло дотянуть.

В нэп бабушка с тетей Маней, младшей сестрицей и соперницей деда по части остроумия, целыми противнями жарили пирожки. Дед продавал их на Пяти углах с лотка, висящего на шее. Дело шло небойко. Люди, которые еще будут покупать и с человечиной, избегали с капустой, саго и грибами, боясь, что продавец заразит их сифилисом или проказой. Не справку же было предъявлять на каждый пирожок. Пластическая хирургия если и была тогда в стране, где как-то больше развивалась ампутационно-полевая, то не про нашу честь.

Бабушка села за “Singer” – мое первое чтение по-английски, потому что американская швейная машина была расписана не только сфинксами и древнеегипетским орнаментом, но и золотым по черному лаку сопроводительным текстом. Меняя ноги на педали с чугунными узорами, не разгибалась бабушка до самого тридцать девятого, когда дед закончил учебный комбинат по архитектурно-реставрационному направлению. Одновременно в своем Институте инженеров водного транспорта, где был на факультете “водных путей и портов”, отец сдал на “отлично” сопромат. Премировали обоих. Отца огромной темно-синей книгой “Пушкин”, тогда как дед получил тяжелый том “Вопросов ленинизма”, ледериновый переплет которого доставлял мне столько тактильных наслаждений, что я уже не говорю про колер (который только в парижский период эмиграции опознал как артишоковый).

Обмывали вместе; на этот случай стол в Большой комнате имел под столешницей дополнительные раздвижные доски (которыми любил я, появившийся впоследствии, громыхать, приподнимая макушкой и представляя, что похоронен заживо).

Все эти радости случились в канун эфемерной, но невероятно кровавой кампании, к которой братья Покрасс (Даниил и Дмитрий) сложили на слова Анатолия Д’Актиля, он же Френкель, духоподъемную песню “Принимай нас, Суоми-красавица”. Диск на 78 оборотов ленинградской фабрики граммофонных пластинок с Ростральной колонной на круглом ярлыке. Первое и лучшее исполнение принадлежит ансамблю песни и пляски Ленинградского военного округа. С точки зрения сублиминальной тайнописи больше всего здесь впечатляет обращенный к томящейся красавице призыв: “Раскрывай же теперь нам доверчиво / Половинки широких ворот!”.

Лирично-хороши и наступательные строфы:

Ломят танки широкие просеки,

Самолеты кружат в облаках,

Невысокое солнышко осени

Зажигает огни на штыках…

Не исключаю, что Главпур Рабоче-Крестьянской Красной Армии оплатил и творческую командировку на место предстоящих действий: так все точно в смысле скупого карельского пейзажа.

Что испытывал отец мой, когда слушал патефон?

На год младше Солженицына, он, разумеется, был всего лишь среднестатистический представитель – но поколения загадочного. Поколения романтиков “разнаиспоследних атак”, наклонность которого пытались выразить юные его трубачи, вскоре исчезнувшие на войне большой и знаменитой. “Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!” Неудивительно, что вся “освободительно” настроенная молодежь Ленинграда бредила войной на лыжных зигзагах, а в особенности отец-биатлонист, еще во время институтских тренировок в Парголово и на Пулковских высотах предусмотрительно совместивший зимний вид спорта со стрельбой из карабина. На желто-коричневом фото одной из тех зим конца тридцатых он, только что сделавший лихой вираж на лыжах, азартно – и навсегда – берет меня на мушку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю