Текст книги "Пани П***"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Сергей ЮРЬЕНЕН
Пани П***
Предоставлено «Митиным Журналом»
www.mitin.com
________________
Все отвернулись, как от монстра.
Любовница, и дочка Лена, и жена. Верной осталась только мама. Как раньше гордилась успехами в масштабе области, так и сейчас – вниманием страны. Балладу прислала. Хорошей стала, доброй.
Почему не раньше?
Не в начале, а в конце, когда под сорок, и остается только ждать?
Бабка рассказывала, как однажды из-под мамы посиневшим вытащили. Могла бы совсем заспать. А лучше вообще бы не рожала. Она и не хотела. Прыгала с сундука, даже на болота бегала топиться, потому что как раз перед положенным ей сроком отца задрали волки, был голодный год после войны.
Без отца-то – какой смысл?
Так и говорил.
Они переглядывались.
*
Юрий Владимирович Андропов, помимо тайного преемника, оставил фразу, в идущей от сердца искренности которой сомневаться не приходится: «Все заглистовано».
Среди множества дел подразумевал и это, которое даже на посту генсека не успел закрыть.
Михаил Сергеевич унаследовал.
Этап в Москву был предрешен: «Считать вменяемым».
*
Подследственный иного и не ожидал, считая себя в пределах нормы.
Гипоталамус… Все в порядке с ним! Как и с республикой. А то один там молодой, который проводил идею «вертикальной» передачи насилия из поколения в поколение (спорили прямо при нем, уже не считая не то, чтобы за человека, но и за патриота), так тот договорился до того, что объявил его родину, как это… геопатогенным регионом.
Сестру-то синеокую?
Сибири мало?
Низкопоклонники при этом такие, что при Сталине весь институт бы расстреляли. Кумир один там: ФБР. «Профиль, профиль…»
«Смотрите!» – поворачивался в профиль и пальцем проводил от лба до кадыка.
Смеялись, как над унтерменьшем.
В подражание американцам пытаясь построить этот «профиль», расшевелили, видимо, подкорку. Энцефалограммы, анализы, замеры и расспросы. Как они радовались форме пальцев, воспоминаниям о травмах мозга, химическому дисбалансу, особенно тому, что в нервных тканях избыток свинца и прочих херовых элементов: это после-то Чернобыля! не говоря о том, что жизнь провел с железом!
Значительно выгибали брови, когда, глядя на симметричные чернильные наплывы тестов, отвечал им: «Два барана друг на друга набегают: Союз и Штаты».
Так раздрочили все извилины, что снова стала голова болеть. Начали вспоминаться вещи, отношения к делу не имеющие… Хотя кто знает? Кроме «Занимательной психологии», он ничего же не читал, а там у них наука хитромудрая. «Что вы хотели сказать всем этим вашей матушке?» – «Сказать?» – «Ну да: представим на минуту, что посредством этих ваших действий вы вели с ней внутренний диалог? Так, что каждая из ваших девушек была своего рода репликой?»
Боже ж ты мой… Да мама тут при чем?
Что же, выходит, жизнь положена на то, чтобы сказать ей: нет! не загонял я твоей Мурке под хвост винтовочный патрон!
Не знаю, кто… не я.
И вообще насчет фактора жестокости к животным в детстве: братьев меньших по голове не бил.
И у этой ясновельможной, как ее там, когда нашли по зонтику забытому, сховался не для того, чтоб обокрасть. Чего там было красть? Гроши с орлами их общипанными?
Башка раскалывалась так, что бился лбом об стену.
*
Когда специальным рейсом доставили обратно в изолятор, вспомнилось ночью, как хотелось бросить ножик с указательного пальца. Поставить острый кончик на эту вот некрасиво вздутую фалангу и бросить так, чтоб, описав дугу, воткнулся бы в траву по рукоять. Кухонный был, а скругленная ручка из нержавейки с узорами тех лет. Лезвие прогибалось, настолько сточенный. Но дебил бросал красиво. Сколько ему было? Самому три-четыре, а тому… Когда вытащил на солнце свое хозяйство из прорехи, оно вровень с глазами оказалось. Которые просто вылезли на лоб, так поразился этому, а оно лопалось, огромное и красное, круто загибаясь с хищным видом. «Подержишься, дам ножик!»
Хотел, наверно, кончить посредством малыша, но только он – три с половиной! – взялся за этот сук, горячий и живой, и на котором сдвигалась кожа, как налетела мама – уже с прутом.
«Иди, мой руки!»
*
Другой раз – ему девять – шли через бор с купания. Взрослые, а за ними плелась ровесница-татарка с плоским лицом и скорбным видом. Тринадцать крысиных хвостиков, на лбу следы сковырянной ветрянки и вообще не нравилась. Зачем-то вырвал из руки у ней трусы, в которых в воду пугливо приседала, такие белые с красными кружочками, натянул на голову, и как с ума сошел. Стал прыгать через заросшие траншеи, описывать круги, а было это, что, наверно, важно, на подходе к корабельной сосне, которая в то лето нагоняла жуть. На первом снизу там суку, причем, на такой высоте, что повеситься сумел бы лишь обутый в «кошки» монтер-электрик, остался обрывок срезанной петли, который ужасал необъяснимостью…
Так вот: опять же налетела сверху, вся красная, поскольку другие тетки над ним смеялись, до брызнувших слез рванула вместе с волосами и прошипела: «Ссюньканые!»
Да ничем не пахли, мама. Речной водой.
А если и?
*
Затуркала, конечно, проклятым сексом. Жену молодую за горло взял – не за положенное место, от которого и после хотелось поскорей отделаться.
Но в первую-то брачную…
Ох, напугалась!
*
16.
Год отучился в техникуме с/х механизации.
Поругался с ней из-за чего-то, вся ночь провел у озера.
Луна купалась в черном зеркале. Кругом стеною лес с двумя разрывами. Один прямо напротив, где местность круто восходила к скотному двору, а далее к неведомой деревне. Другой по эту сторону, где он обнимал себя под елью, глядя на затуманенную полянку, до самой воды изрытую раздвоенными копытцами.
На водопой никто не вышел.
Когда туман стал алым, наживил личинками, которые вынимал, расщепляя, из мокрых черных трубочек, забросил и воткнул. Смотрел на воду между поплавков и думал: «Белый мой ангел».
Конечно, про нее…
Начался клев. Снимая красноперок, нанизывал на веточку с оставленными для задержки листьями. На том берегу появились доярки. Когда забелели, понял, что разделись догола. Куколки эти спустились в воду, стали плавать, смывая малафью парней и мужиков, и так здесь спокон веку было, и после нас с тобою будет. Охватила бесконечная печаль и почему-то возбуждение. Долетали неразборчивые голоса, потом приплыла рябь. Легчайшая. Преодолев сопротивление резинки, Он выполз ему на голый живот. Не меняя позы, расстегнул штаны:
«Ну что, мучитель? Властелин вселенной?»
Тот понял, что хуй дождется, отхлынул и увял – жалко прищемленный. Оттянув резинку, дал ему ввалиться, щелкнул по морщинке живота, глядя при этом, как удочка выскакивает из земли на мелководье и уплывает, рассекая воду по прямой, за кем-то, должно быть, безмолвно орущим от боли в черной глубине…
Откинулся и провалился в небо.
Разгоралось утро.
Развел костерок, а заодно и покурил. Щелкнул лезвием ножа, тугим и толстым. Сжав зубы, резал головы угасшим красноперкам, выпускал кишки и пузыри. Проткнул и стал поджаривать. Вкус сыроватый – ну и что? Японцы жрут.
Утолив голод, он, побуждаемый неясным чувством справедливости, извлек опять. Обидевшись, тот свесился. Взять да резануть под корень. Нанизать на ту же веточку, а дома шмякнуть на крыльцо: пусть скормит все любимой кисаньке. Что, испугался? Пришлось по-быстрому потешить, подставив, чтобы не запачкаться, пригоршню. Хотел привычно об траву, но взял да выпил. А после слизал с мозолистой ладони, чтоб неожиданный поступок стал в себе законченным. Вкус оказался тревожно живой. Ха… Сам себя сожрал. Плохо это, или как?
Вслух оправдал: «Белок. Пользительно…»
Уверен, что именно так и выразился, только от кого услышал? Дедуля, что ли? Царствие небесное…
Вынул удочку, отцепил изнемогшего малька, которому даровал свободу-воду, скорей всего, уже ненужную, потом улегся, подложив аккуратно сложенные ладони под скулу и подтянув колени: ночью страшно было спать…
Разбудили голоса. Потом из ольховых зарослей, через которые в лес вела тропа, на солнце вышла пара. Девчонка с буферами, как у бабы, а с ней пацан, стриженный под ноль-ноль. Он подумал – испугаются, уйдут. Но пацан бросился к озеру. Сутулясь под тяжестью грудей, девчонка села, натянула подол и покосилась. Кареглазая такая. Смуглая. Жарило вовсю, но она осталась в сарафане, только вытянула ноги. Покрытые белыми царапинами, они сияли, как отполированные. Нашлепками присохла серая лесная грязь.
Пацан топтал мелководье.
– А вот и не нассал! А вот и не нассал!
– Ты это про кого?
Девчонка, усмехаясь, что пацан умолк и отвернулся, пояснила: братец еще до педикулеза на озеро хотел, но не с кем было. «Сами знаете, какие тут леса!» Обожди, сказали ему, Валюха приедет, и тогда. А приехала, так каждое утро запрягают, а ему, чтоб отвязался, говорят: «Нельзя уже купаться: Илья-пророк нассал в прудок». Гримаса презрения ко всей этой их взрослой лжи:
– Когда нассыт он только в августе, а сейчас купаться – самое время.
– Чего ж ты ждешь?
– А вы?
– Не вы, а ты. Пошли?
– Отвернись.
Осталась в братниной майке, которую груди задирали до пупка. Трусы переделаны из черных типа «семейных»: подрезали и взяли на резинки снизу, отчего сразу запузырили в воде.
Подныривал, вился вокруг, как бес, а братик хмуро следил с берега.
В заросли кувшинок прибился плот. Он пригнал, заодно намотав себе на шею лилию, которая тянулась, пока не выдрал с глубины усилием шейных мускулов. Помог ей влезть. Отгреб, толкая, к середине откуда с любой точки зрения происходящего не разобрать.
– Это нет, – перехватила Валюха, когда попытался под резинку. – Мацать только снаружи!
Рассказала про свой веттехникум и венгра, который с нею вместе изучает крупный рогатый скот, желая по окончанию взять замуж в страну, где быководство развито намного выше, но только Миклош, понимаешь, хочет, чтоб все, как в старину: венчанье, свадьба, первая брачная и чтобы целкой, естественно, была – простыни после надо выносить венгерскому народу, который будет ждать: какой, мол, оказалась русская?
– А ты на русскую и не похожа.
– Это, говорят, прабабушку какой-то заезжий кудесник, не то перс, не то индус, а может, просто цыган. Я тоже думала, что венгры смуглые. Но Миклош телом белый, вот, как ты. Ишь, волосы как завиваются…
И дернула – приятно-больно.
Чтобы не так сгореть, они висели в воде, навалившись на скользкие бревна.
– Ну-к? Где мужичок там твой?
Под водой взяла через плавки короткопалой своей рукой, обученной помогать быкам-производителям, а также, видимо, и Миклошу, который как-то же перемогается в ожидании перезвона свадебных колоколов.
Не сразу, но огорчилась:
– Чего же он?
А он – ушел в себя.
Может, от грусти, что уедет? Взять сейчас и утопить, чтобы на родине осталась.
Тогда и братика…
Но это она его едва не утопила, хорошо еще, вблизи от берега. Прыгнула с плота на плечи, сдавила ляжками – как в тиски взяла. Дна он не доставал, повис. Сжимая шею, она кричала что-то над поверхностью. Литое тело в золотисто-мутной толще. Облепленные груди, колокольные их колыхания закатили ему глаза. Так бы тогда и захлебнуться – промеж ног Валюхи.
Догадался уйти поглубже и нащупал дно.
Зной был такой, что лес заглох. По пути к ним в деревню взял ее за руку. Оставив братишку на тропе, увел за деревья, повалил в прохладный мох. Хотя и молча, за трусы дралась всерьез. Стоял во всю, конечно, пока опять не предложила с показом, как доярка: «Давай я его…?»
Сразу упал.
И все же лучший день был в жизни. Втроем, пока медведица не выгнала, завязли тогда в малиннике, который больно царапался, но воздавал сполна, пригоршнями. Ягоды сами спадали с черенка. Сухие, сочные. Малины там было видимо-невидимо. Сейчас, наверное, еще больше: после Чернобыля все в рост пошло, но только зона там теперь закрытая…
Валюха хвалила крепость его спины, когда обмазывала кислым молоком из погреба, а на прощанье выкатила велосипед – ржавый, а вместо седла железная труба.
И он поехал.
*
Так и пошло с Валюхи. Только если не хотели. А шли навстречу – нет. Мужичок тогда с ноготок.
Верно мама говорила: всё, как не у людей…
*
Да: возвращаясь домой, тем драндулетом девчонку сбил. Цепь слетела, не смог остановиться с крутизны. На свиданку поперек бежала, вся сумочка разлетелась по асфальту. Губная помада, колпачок от нее облезло-золотой, мелочь, надушенный платочек. Он собирал на корточках…
Ничего: поднялась и дальше бегом.
Ни слова не сказала.
*
– Твой-то работу ищет, или как?
– Ой, да не говори… Вбил в голову. Учиться дальше хочет.
– На кого?
– На прокурора.
– Чего?
– Знаешь, как говорят? Нашему теляти да волка зьисти…
Сама вчера вбежала, схватила за уши: «Сейчас на тебя смотрела из окна: какого же красавца я произвела! Только не пропади, сынок, ты в этой жизни… Добейся! Стань кем-нибудь!»
Под разговор с соседкой, доносящийся из сада, размеренно качал бицепсы, глаз не спуская с красной фигуры, мякишем приклеенной к зеркалу. Человек, которого срисовал (за вычетом половых органов) с «Атласа анатомии», стоял с невозмутимым видом и без кожи. Латинские названия, которыми был окружен, как паутиной, пунктирными линиями соприкасались с мышцами. Были б конечности короче, он уже бы наработал такую у локтя – brachioradialis.
Очень он хотел такую – чтоб вздувалась.
Лом. Вместо «блинов» колеса вагонетки, прикаченные с территории ремонтных мастерских. Присобачил фиксаторы, чтоб не съезжали. Перехватив штангу, поставил на крашеные половицы и закатил под кружева застеленной кровати.
Вернувшись из сарая, где устроил душ, зачесал кудри и со вздохом уселся за учебник по обществоведению.
Потом увлекся.
…Примитивная неразвитость общественных отношений родового строя обуславливает то положение, когда, как писал Энгельс, «люди неотличимы друг от друга, они не оторвались еще, по выражению Маркса, от пуповины первобытной общности».
За окном раздался голос.
Вздрогнув всем корпусом, затрясся в ужасе: «А-а-а!»
– Чего ты? Это ж я.
– Ну что?
– Ты матери не нукай! Видела сейчас твою Распрекрасную. Засосы свои замазала.
– Какие засосы?
– А после выпускной гулянки вся шейка была – я что, не говорила? Конский хвост навязала. На пляж пошли с девчатами. Хлюпики с ними какие-то из города, студенты вроде.
– Во-первых, не моя…
– Да? С пятого класса сохнешь. Думаешь, матери приятно?
– А во-вторых: ты лучше так не появляйся.
– А то что?
Друга одного чуть не пришиб. Счастье, что успел пригнуться. Гантеля с яблони отбила ветку в белых цветочках.
– Слабонервные какие… Нашу бы вам жизнь. Тогда б что с вами было?
*
Елену встретил, когда шел с матерью и чемоданом. Загорела и выгорела так, что стала, как негатив самой себя. Вспомнилось из хрестоматии про море, которое смеялось, и воротник нейлоновой рубашки, подпертый галстуком, надавил на кадык.
– Какой нарядный он у вас. Чего так рано едешь?
– Вызов пришел.
– А я через неделю. Сдам экзамен, стану витеблянкой!
Кровь ему бросилась в лицо, а мать на прощанье завела: тебе, мол, с медалью, что… Это мы вот после среднего специального наладились. Жар-птицу ухватить за хвост…
– Ухватит, вот увидите. Ведь, правда, Генка? Ни пуха, ни пера!
*
Вернулся через месяц. Выбил из пачки сигарету.
– Там тоже блат.
– А мать что говорила? Протягивай ножки по одежке.
– Главное, письменный отлично, а на устном… – Взялся за высокий лоб. – Все знаю, сказать не могу. Может, врачу мне показаться?
– Какому врачу?
– Не знаю… Логопеду?
– Не выдумывай! Здоров, как кабанище. Просто ты в отца пошел. Тот тоже: двадцать три, а как старик. Клещами слова из него не вытащишь. Еще и весь седой.
– Да ну?
– Как лунь.
– Чего?
– А партизанил.
– Так все ведь партизанили?
– Только в отряде «Чекист» у них сначала расстреливали, а после принимали. Если, конечно, доказал.
– Что доказал?
– Что можешь смерти в глаза смотреть. Приказывают яму себе рыть, ставят на край: ба-бах! Над головой. А ты как думал? Это вам все просто, а наши-то годы молодые… Ладно, сынок. Что будешь теперь делать?
– Пить буду, мать. До самого призыва.
*
Матросские ботинки.
Водонепроницаемые. Грубые и прочные. В первые годы, когда ни машины, ни даже мотоцикла не было, много наследил по району этой обувкой ВМФ. Могли бы сразу пресечь, криминалисты… До самого конца не выбросил, хранил в подполье. Да разве только их? Целый создал музей – колечки там, сережки. Сувениры. То-то им было счастье. Наконец… Брежнев. Андропов. Черненко! За время этого «застоя» стольких неповинных осудили, что просто не могли поверить…
Да и как? В поселке не было таких, как он. Когда за ним приехали, народ готов был взяться за колы. М`олодежь сажайте! Волосатиков! Рокеров! На кого руку подняли? На лучшего из лучших? Опросы показали, что хозяин крепкий, но в быту при этом скромен. Участок свой возделывал. Спорт, тренировки с молодежью. Не курил и проповедовал здоровый образ жизни. Если выпивал, то только по всенародным праздникам. Любовница одна, причем, на стороне, а так – прекрасный семьянин. Дети одеты и обуты. Жене помогал запасы на зиму закатывать. Похабели в мужской компании не выносил, краснел от анекдотов и откровений про интим. Все так. И в социальном плане характерно: чем дальше в лес, тем круче поднимался. До зав ремонтных мастерских – куда уж дальше? Член КПСС, конечно, и не рядовой: секретарь парторганизации, многократный делегат областных партконференций. Вел напряженную общественную работу как глава местной дружины содействия органам МВД. Доверенный человек милиции, с дружиной своей годами активно принимал участие в проверках на дорогах и облавах – на самого себя.
Им же, главное, начальству было доказать, что вышли сами, без встречного стремления, без наводок и подсказок вроде тех анонимок, которые под конец стал привозить на личном «запорожце» – на красном! – прямо в редакцию областной газеты. Почему в листовках призывал мочить партийных и легавых? Почему подписывал от имени областной терргруппы «патриотов»? А чтобы обратили, наконец, внимание те единственные, кому в этом бардаке он доверял – умные, образованные, компетентные, но слишком высоко парящие над жизнью…
Дома включал свой маг:
Спасите наши души! Мы бредим от удушья.
Спасите наши души, спешите к нам!
Услышьте нас на суше,
Наш СОС все глуше, глуше…
И ужас рвет нам души напополам!
.
Расслышали.
Сам шеф ГБ взял на контроль. Политика!
А нет, так пережил бы Горби…
*
– А я тебе богатую невесту присмотрела, – сказала мать, когда вернулся в тех ботинках, бушлате и черной бескозырке с золотыми буквами на околыше «Северный флот».
Полных трех лет не дослужив: комиссовали. Гепатит.
– Елена где?
– Елена? Там же. В медицинском.
– Замуж не вышла?
– Вроде нет.
*
Соседки, оглядываясь, вышли. Он сел на стул, держась за бескозырку и думая: «Совсем городская стала».
– Ты все такая же…
– Какая?
Он решился:
– Б… белый ангел.
– Ха… Называется это альбинизм. Недостаток пигментации. Ты, кстати, тоже побледнел. Но тоже все такой же.
– Какой?
– А в зеркало взгляни. Благородный. Что по-гречески и значит твое имя. По папе как?
Это его всегда смущало:
– Модестович…
– По-латыни «скромный». Благородно-скромный, значит. С пальцами у тебя что?
Он вывернул ладонь и растопырил. Вроде всегда такие были, завершаясь набалдашниками – будто плющили на наковальне. Чувствуя железную в них силу, сжал кулак.
– Торпедный отсек. Я ж на подлодке служил в Заполярье.
Она бросила взгляд на его кудри.
– Не на атомной, надеюсь?
– На ДЭПЛ. На дизель-электрической. Ты открытку из Бергена не получала?
– Нет.
– На почте украли, значит. Марка красивая была.
– А что за Берген?
– Норвегия.
– Ты был на Западе?
– Раз заходили. С дружественным.
– И как там?
– Там? Живут пока…
– Красиво хоть?
– Нормально. Черепицы много. Красной.
– Остаться не хотелось?
– Остаться? Там все же чужое.
– Люди остаются.
– Из наших так никто. Присяга! Мне лично только домой хотелось… – Он выдохнул. – К тебе.
Прозрачный холод ее глаз. Поднялась, за спиной у него открыла шкаф и громыхнула посудой.
– Не надо, я покушал…
Но оказалось, что не угощение. Надел бескозырку на колено, взял. Украшение – на стену вешать. Фототарелка.
Из нее скалил зубы широконосый губан… Негр.
– Лумумба, что ли?
– На хирургическом у нас, – ответила Елена. – В Африку с ним поеду. Детей лечить.
Он попытался улыбнуться.
– А нас кто будет?
– А вы уже большие. Или нет?
Треснуло, как нарочно: ровно поперек. Глаз здесь, глаз там. Улыбка тоже пополам. Он свел воедино, глянул исподлобья туда, где билась сонная артерия:
– Клея, случайно, нет? «Момент»?
*
Свадьбу сыграли в сентябре. Родной совхоз оформил слесарем по ремонту сельхозтехники, жилплощадь выделил. Директор сам поднялся на крыльцо, открыл ключом и повернулся:
– Хозяйку вносим на руках!
Она взялась за шею – как за гладкое бревно. Родители ее потратились на обстановку. Все по-городскому: диван, два кресла, полированный столик. В углу большой картонный ящик с телевизором. Она открыла спальню, ахнула. В зашторенной комнате было бело от гарнитура: двуспальная с тумбочками, а напротив шкаф зеркальный. Он открыл и прочитал внутри наклейку:
– Маде ин ГДР.
Сидели на кровати и смотрели на себя – на пару. Он в черном костюме с гвоздикой, она в белом платье и с фатой. Помнил ее по восьмилетке: пацанка с огромными глазами. В тугой смолистой косичке бант. В девятый класс ходила, когда его повезли на Север исполнять священный долг.
Она и сейчас была, как девочка.
– Так что будем отражаться. При исполнении…
– Еще чего.
– А с тем задумано.
– Так немцы! Ни стыда, ни срама. Мы в Сочи были, маму один сфотал. На лежаке! Так она чуть аппарат ему об камни не разбила. С милицией пленку вынимали, такой хипиш подняла. «Чтобы меня в журнале ихнем пропечатали с ногами врозь?!!»
– Теперь мне – теща…
– Ну! А я – жена.
*
Была не тронутой, но с мнениями. С принципами. Ни шагу в сторону. Конвой стреляет без предупреждения. Конечно, уважал. Однако уже лежала на сохранении в роддоме, когда он появился в том поселке, где жили родители Елены.
На праздники к ним приезжала.
Как раз была декада – после Первомая под День Победы. «Должна сегодня, – сказал ее отец, который заранее пришпилил орденские планки на пиджак с левым рукавом, засунутым в карман. – Дело, что ль, какое?» – «Да так». – «Ты ж вроде прошлой осенью женился? С новоселием, молодожены… В газете еще снимок был». – «Ну был…» – «Так и живи! – пристукнул по столу стаканом. – Что голову себе дурить?»
Накатило покончить на хер.
В каком-то дворе, взяв двумя пальцами, перевесил на вскопанный железный столб рейтузы бабские, осколком срезал бельевую, тут же намотал себе на шею и пошел, держась за концы. За поселком сбежал в обочину, поднялся к старой березе, чтобы было заметно и красиво. По-есенински. Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле… Бросил под изножье куртку из черного кожзаменителя. Прилег на локоть. После заката проселок был, как на ладони, пока еще удерживая розовость. Набегая на пальцы, слезы размочили кончик «примы». Отплевывал горький помол, утирал слюнявый язык с губами. Одно хорошо, последних слов не надо. Написаны славянской кровью нашей юности. В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей… Тем более если не русский ты поэт, а белорусский слесарь. Сельский. По ремонту допотопной техники.
Дыхалку пресекло, такая охватила злоба. И даже гнев. На все. На жизнь, которая довела до бельевой веревки. Баба чертыхнется, рейтузы натянет, во все горло зевнет и дальше жить…
А он уже остыл.
Призраком надежды возник автобус. Последний был из города. Прорезал темное царство своими лучами. Затрещали, стали прыгать камешки, давимые покрышками, за стеклами водитель обернулся к пассажирам. С кресла встала… нет.
Другая пошла салоном к выходу, спустилась по ступенькам и спрыгнула на обочину. Автобус закрыл дверцу и ушел – к поселку, там через него и дальше в глухомань.
Девчонка, которая не Лена, прыгала, надевая туфлю.
Он поднялся взял за ворот куртку, натянул. Разматывать веревку с шеи было некогда, просто задернул молнию до кадыка и, затемняясь, поднял воротник.
Кромкой асфальта она шла к поселку.
Поднимаясь откосом, слышал, как трава скользит по ботинкам.
– Девушка?
Она оглянулась – черным "о".
– Вас как зовут?
Бросилась бежать.
– Да подожди!..
Легко догнал, напрыгнул. Оказалась на нем, когда катились вниз. Телка здоровая была. Жена с ней рядом – пигалица. Сквозь его пальцы успела крикнуть, но с поворотом он вогнал ее лицом в сырое дно канавы. Одной левой удерживал сзади руки. Пыталась царапаться, но захрипела, когда накрутил на свой кулак косынку. Привстал, как моряк в седле, задирая что там было – болонью, нарядную ткань юбки. Сквозь модные колготы – ни дать, ни взять их называют – белелись плавочки. Взял за обе резинки – вниз. Еще раз. И с боков. Коленом в растянутое их нутро и стянул с бедер, их расталкивая. Нежный, белоснежный, но одновременно плотный зад изо всех сил сжимала вместе. Пробил одним ударом и с исподу ухватил пригоршню этой их по-звериному заросшей плоти – с тупым присутствием лобковой кости.
По спине отчаянно заколотили пятки. В груди отдавалось, как в железной бочке.
– Пусти! Я девушка!
Он отпустил, но только чтобы выпустить на волю. С трудом. Стал вдвое супротив нормального. Так и рвался в бой с руки.
Гуляй, мужичок.
*
Как ее звали, первую, узнал только жизнь спустя, когда предъявили и другие имена-фамилии. Странные такие. Вызывавшие протест. Идущие вразрез к воспоминаниям, с которыми сроднился…
Чужие как бы.
Большой был шанс, что будет и Елена. В конце концов, имя, самое распространенное в республике.
Но Лены среди них не оказалось.
*
Да – а девчонка та, трусы которой надевал на голову… после нее в то лето было и похлеще. Может быть, самое-то главное.
Когда впервые в голову пришло.
Остаток петли, затянутый вокруг сука, трусишки, содранные с него, как скальп… все это было на берегу крутом. Самый западный край республики – значит, и всего Союза. За темным Неманом на горизонте заграница, а до войны и этот берег, где гостили у лагерной подруги мамы, был белопанской Польшей, которую мы сильно отодвинули со всем их населением.
За исключением одной ясновельможной, которую в урочище все называли пани… пани… Как?
Ну? НИИ имени Сербского?
Помогай!
Как-то на "П" – и эта пани доживала свое в светло-каменном доме с колоннами, можно сказать, что во дворце, хотя и небольшом, но там в заросшем дворе, к примеру, стояла на осях карета с дверками, которой место было в историческом музее, а не в сорной траве. Радек, сын подруги, был старше, причем, настолько, что сам собрал приемник ламповый и слушал передачи с Запада (давно в Америке те сын и мать), так что от нечего делать он, девять лет! стал вести за этой пани наружное наблюдение – из-за трухлявого забора, которым обнесен был ее «маёнтак». В сумерках старуха выходила на свое крыльцо и, прислонясь к колонне, курила сигарету, вставляя в длинный светлый мундштук. Перед этими своими появлениями наряжалась, как в театр: черный шелковый тюрбан, ожерелье в три ряда на длинной морщинистой шее, черное платье до пола, сама куталась в пятнистую желто-бордовую шаль.
Подруга говорила матери, что пани… как же? Пэ, пэ…
Что раньше она была не просто шляхетской дамой, но еще и каким-то их светилом по душевным больным, что училась в самой Швейцарии, что пани Пэ и немцы уважали во время оккупации, и наши. Разрешили оставаться в СССР, где оказался ее дворец, тем более что после смерти она отписала весь маёнтак Государству, чтобы устроить там дурдом. Нет у нее других наследников, одна на белом свете: братьев-уланов немцы перебили, сами дураки, на танки с саблями бросались. Столько народу после войны сошло с ума, что Государство давно бы там устроило дурдом, обнеся все колючей проволокой, но старуха все живет, переживая зиму за зимой, при этом по-нашему не говорит, общаясь только с одной своей доверенной, которая специально приезжает из города за ней ухаживать. То было злоязычие без злобы, потому что, как и каждый в том урочище, подруга тоже поддерживала пани, посылала ей со своим сыном-радиолюбителем, который говорил по-польски, всякую вкуснятину: вроде помещице оброк, но только добровольный.
Тогда, наслушавшись, впервые подумал: а убить?
Чего же проще?
Почему Государство не подошлет?
С передней стороны усадьбу окружал овраг, крутые склоны которого исхаживал, ища и беспощадно уничтожая девочоночьи «секреты», давил каблуком эти их стеклышки, под которыми в гнездышках были расплющены ромашки, цветные нитки, фантики и прочая мура. При этом думал об одном: если бы Государство доверило, то как бы он это сделал?
Проще всего поджечь, но вместе с пани сгорят и все надежды для наших сумасшедших. Лучше всего забраться во дворец, до ночи затаиться, а когда уснет, с подушкой навалиться. Но пани, при том, что старая, была высокой, жилистой. Вдруг сбросит? И сама задушит?
Когда собрали «белый налив», подруга матери наложила корзину самых отборных, а Радек как раз уехал в Гродно доставать «детали»…
«Мой отнесет!»
Еще ему дали черный зонт.
Он продел руку и пошел под зонтом, толкая корзину боком. Прежде чем снять с калитки петлю из алюминиевых проводов, по-быстрому обкусал под зонтом яблочко, которое прямо светилось изнутри. Поозирался, но выбросить не решился и доел улику с семечками. Прошел по сырому гравию, мимо клумбы с полегшими ярко-желтыми цветами. Трава пробивалась из трещин каменных ступеней. Поднялся. За колоннами слева стояло драное плюшевое кресло, плетеный столик с пепельницей. С другой стороны он поставил мокрый зонт. Створка двери была приоткрыта. Толкнул, переступил в полумрак. Пахло нежитью, медпунктом. Паркет зубчатым краем обрывался в яму с крапивой, над которой, приделанная к балке чердака, свисала люстра – замотанная в то, что было когда-то простыней.
Чердак по центру разобран тоже.
К тому, что с краю оставалось, приставлена лестница.
Дверь слева приоткрыта. Он заглянул и замер. Ясновельможная обращена была к его глазам огромным голым задом. Неживым. Оползающим и комковатым. Куча грязного снега. Руки подняли шприц и выпустили струйку. Женщина в черном занесла, чтобы воткнуть, но пани, лицо которой было повернутым к двери, произнесла негромко: «Он е па сель*» – что было даже не по-польски: наверно, по-швейцарски.
Женщина задернула ей зад, повернулась, оказавшись страшно бледной, и пошла на него – иглою вверх.
– Вам что, молодой человек?
Он выставил перед собой корзину.
– Поставьте на стол.
Под взглядом пани Пэ с кровати, подушки на которой были такие большие и тяжелые, что ей не сбросить, пронес корзину в зал. Со стен отклеивались полосатые обои. Длинно свисали шторы. За большими окнами шел дождь, в простенках висели портреты благородных старинных людей. На пыльной бархатной скатерти россыпь старых польских монет, письма в пожелтевших конвертах с довоенными польскими марками, письма без конвертов – исписанные выцветшими чернилами. Перламутровый веер. Всякая дребедень. Он оглянулся, женщина кивнула.