Текст книги "Словацкий консул"
Автор книги: Сергей Юрьенен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Лавруша часто вспоминал о сенокосах на заре. На пару с отцом… «Коси, коса, пока роса».
Картины были толстовской силы.
При этом мы дымили.
Неизменно сырое болгарское «Слънцс» располагалось рядами между пупырчатыми ребрами батареи, жаром не пышущими, но все же тепловатыми (и когда я, вынимая сразу по полпачки, раскладывал эти сигаретки с осторожным терпением игрока в И-Дзин, меня волновала мысль, что задняя, обращенная к стене ниши часть радиатора, хранит пыль 1953 года – когда пятилетний в Ленинграде я от мамы услышал радио весть о том, что в Москве на Ленинских горах распахнул двери Храм Науки: «Вот вырастешь, и тоже будешь там учиться!»).
Все, мама, сбылось, и порцию подсохших «Слънц» я выкладываю на сиденье стула, на лист машинописной своей бумаги, подложенный для гигиены и «презентации» (от кого я услышал на первом курсе: «Презентация – это все»? Эцуко, кукольная самурайка? Карлос, незабвенный парижский спонтанер?..). Стул вытащен в проход между диваном Лавруши и моим «батутом». Еще Лавруша ставил на стул свою маленькую круглую пепельницу из магазина «Варна». Изливался перед слушателем и всласть пускал дым, время от времени щелкая о болгарскую керамику лакированным мундштуком.
После каждой своей истории Ларуша удивлялся еще больше моего – по поводу себя, непостижимого…
Впрочем, предлагая и ключи. К примеру, в Благодарной, где Лавруша начал свое странствие по звездам, одна проститутка с замечательно скользкой и горячей вынесла о нем, тогда еще совсем школьнике, суждение:
– Мал золотник, да весел!
Я засмеялся, Лавруша за мной, но я – по другому поводу:
– Благодарная?
– Ну да… Станица называется, – неохотно оторвался он от себя, как темы. – Там, у нас…
– И благодарна она кому?
– Так… природе, разумеется! Большевиков благодарить нам не за что, а вот природа у нас… Ты просто вообразить себе не можешь. Такая животворная земля, что… Палку воткнешь, назавтра зацветет! – Вздох. – Кстати, втыкал. Совсем еще был пострел…
– И чем зацветало?
– Не палку же…
Изумленно напрягая пресс, я приходил на «батуте» в сидячее положение:
– Ну да?!
– Неоднократно. Как только пробудился зов.
– Ты – землю?
– Ну а что? Своя…
Я – отпадал.
И в переносном смысле тоже.
Итальянский был любимым из «букета» языков, которыми овладел в МГУ бывший станичный мальчик. Полиглот, Лавруша отдавал должное и Франции, и Австрии, но бредил он – Италией. Подозреваю, что свою коробчатую камеру «Любитель-2» для портретно-студийной съемки приобрел он после той итальянской комедии, где пожилой Марчелло Мастроянни с лупой в руках изучает свой фотоархив – тела минувших дней.
Про собственный архив Лавруша мне не заикался, хотя, казалось бы, сошлись мы дальше некуда. Возможно, недоверчивость была укоренена в нем глубже, чем мог я тогда себе представить. Но возможно также, что молчал он по другой причине. Пыльный чемодан голых девок вступил бы в противоречие с образом Несчастного Однолюба, который Лавруша создавал по ночам, вгоняя меня в сон своими приторными рассказами про итальянку по имени Джианна.
Которая неподражаемо картавила, называя моего сельского соседа: «Лавлик, Лавлик…»
Не от слова «лавр».
От «love»…
Стажерка из Рима. Буйно вьющаяся брюнетка. Не только красивая, но к тому же, судя по огромным очкам, интеллектуалка.
Снимки свои, протягивая через проход, демонстрировал Лавруша селективно. На одном, протянутом к показу, я с удивлением увидел их с Джианой конфидента, которым оказался не кто иной, как Колик – бля! – только молодой! Колик, ни слова мне не проронивший про связь земели с иностранкой, которая была девушкой не только интеллектуальной, но и настроенной антитоталитарно. В СССР, не без риска для себя, Джианна занималась поиском и публикациями на Западе оппозиционной словесности.
Чувствуя себя законным представителем последней, я не мог не задавать себе пусть абсурдно, но ревнивый вопрос – что нашла она, не встреченная мной соратница по борьбе за свободу слова, в этом сентиментальном эгоцентрике, захлебывающемся от эмоций по отношению к самому себе?
– Ты ей дал хоть что-нибудь?
– Что я мог ей дать? Она-то, конечно, хотела сделать из меня писателя. Но ты же понимаешь… Я не из тех, кто перышком скребет…
Мудила мог вспомнить только то, что трусики Джианны были такими маленькими, что он мог их спрятать в кулаке без остатка. Со слезами в голосе: «Представляешь? Ни уголка наружу! Ни кружавчика!»Ручищу от природы имел он здоровенную (плюс с малолетства косьба на пару с батей, топор и двуручная пила). Но я все равно выражал сомнения. Двадцать два года я прожил в этом мире (правда, в СССР), но не видел таких трусов.
Он оскорблялся: «Не трусов, а трусиков…»
Не знаю, где хранил их – в чемодане? на сердце? – но Лавруша предъявил их мне, неверующему, как вешдок. Взяв в щепоть, чтобы дать им, мутно-прозрачным, повиснуть предо мной:
– Теперь ты понимаешь?
Я зачарованно смотрел. Одно слово стучало мне в виски: «Эротика… эротика…»
Лавруша приземлил невиданное мной исподнее себе на ладонь, взял в жменю. Поместились – хотя край он дотыкял мизинцем (а я глупо думал при этом, что в Рим свой итальянка улетела без трусов).
Демонстрируя кулак, он смотрел сквозь меня:
– Называются слипы.
– Слипы?
– Да…
– А все это вместе – знаешь, как?
– Как?
– Фетишизм.
– Еще один «изм»?
– Ага.
– Тоже перверзия?
– А ты как думал?
– Что ж, – ударял он себя в грудь эпически, – «Сказание о казаках»! «Тихий Дон»! Лавруша все в себя вмещает… Потом информируешь, в чем заключается, лады?
Но когда время информации пришло, слушать не стал, конечно. Перебил меня, чтобы рассказать, как сызмальства открыл этот – как его? С крыльца наблюдая, как отлизывал Амур дворовой Жучке.
– Кунилингус?
– О! Именно!
– Собака и есть по латыни – «куни».
– Да знаю. Лингус я забыл.
– И каникулы собаки тоже.
– Разве?
– Только маленькие.
– Нет, – сказал он. – Собаки – коммунисты. Большие и злые. А каникулы наши могли быть только как в кино. Римскими…
И предъявил мне приглашение.
Я не знал, что такое существует вообще. То есть, как официальный документ.
Международное приглашение, полученное им от гражданки Италии, выглядело так, что, несмотря на всю иронию, я глубоко был впечатлен. Просто булла папская – с именем Лавруши по-итальянски. Бумага с золотым обрезом. Водяные знаки. Гербовые марки. Сургучная печать на ленточке в виде флажка. Зелено-бело-красного.
Акт любви.
Вне всякого сомнения.
Покататься по Риму на заднем сиденье ее «веспы» Лавруше не дали…
Но женщины в Италии оказались верными.
Книги, которые присылались ему оттуда, занимали две верхние полки секретера. При мне Лавруша получил бандероль «до востребования». Здоровенный роман в глянцевой суперобложке, на которой изображен был совсем не ядовитый гриб, как показалось издали. Со вздохом Лавруша раскрыл «лучший подарок».
– Даже с автографом, смотри-к…
– Ну да?
– «Con amore [3], – зачитал без выражения. – Волочаеву Лавру – Альберто Моравиа…»
– Кто?
Он повторил.
– Не может быть!
Я рванулся к книге. Смотрел на слегка размазанный автограф и глазам не верил.
– Она с этим автором близка… Джианна.
– С Моравиа?
– Ну да.
– В каком же смысле?
– Ну, дружит писатель с молодежью.
– Хочешь сказать, сношает?
– Не исключаю…
На глянцевом супере был карлик с удрученным видом. Как ребенок, ведомый за ручку огромным и радостным фаллосом. В шляпе. В котелке…
«Io е Lui…» – прочитал я.
– «Я и Он»?
– Угу.
Ах, как остро пожалел я, что вторым языком в свое время взял французский. А Лавруша, подержав присланную книгу на ладони – как бы оценивая вес: «Пишут же люди…» – поднял застекленную крышку и втиснул на верхнюю полку – где у него было все: Фрейд, Фромм, Маркузе. Сартр, конечно. И Камю… Даже «Доктор Живаго» – то самое первоиздание несчастного Фельтринелли. В переводе на итальянский.
Что ж.
Я принял решение изучить.
Но с чего начать? Мама, конечно, запрещала читать «Декамерон», но после этого ничего сверхзапрещенного создано по-итальянски как будто не было…
Без особой охоты Лавруша взялся писать мне слова партизанской песни «Bella Ciao»:
О partigiano, portami via, о bella, ciao! bella, ciao! bella, ciao, ciao, ciao!
О partigiano, portami via, chèmi sento di morir.
На втором куплете его итальянский «шарик» исписался. Какие вензеля он ни выписывал – все, баста! Паста кончилась. Признав это, Лавруша выронил ручку, отвернулся и зажал глаза своими большими кулаками…
Но за свободу родного края
Мы будем драться до конца!
Дальше мы не продвинулись.
Крещенские морозы кончились, и за нашим окном с видом на Москву-реку (которая была невидима) стояли обычные февральские.
Подтянув на бедрах свои «ливайсы», Лавруша сел на корточки. Упер лоб в столешницу секретера, а под ней с треском разъял шторки-дверцы. Засунул руку и вытащил полиэтиленовый мешок, набитый портняжным хозяйством.
У него и это в обиходе было.
На секунду, как кольнуло: вспомнил маму.
Но в мешке Лавруши был, конечно. Запад. Весь! В миниатюре. Тысяча мелочей. Тряпки, катушки, иголки. Все, что осталось Лавруше от Джианны и прочих знакомых иностранцев. Наперсток, выложенный им на стол, сверкал, как алмаз. Но напрасно втыкал Лавруша палец – не налезал. Со вздохом он бросил наперсток обратно в мешок и стянул свой западный свитер. Рыжий, а точнее – терракотовый. Оказалось, что к свитеру прилагались и заплаты. Готовые. Замшевые. С дырочками, проделанными по периметру фабричным способом. Долго держал он эти заплаты втуне, а теперь решил их употребить. Прикусив мундштук с дымящим «солнышком», Лавруша наложил заплаты на протертые локти. Затем, покопавшись в мешке, вынул красивую тряпочку, стал вырезать. Маникюрные ножницы еле держались на толстых его пальцах. Материала хватило на тройку бордовых сердечек. Сняв свои «ливайсы», Лавруша залатал ими две прорехи в промежности.
Третье сердечко, прикинув туда-сюда, нашил себе чуть выше колена.
– Прямо каторжник, – сказал я.
– А я и есть.
Уже было терпимо холодно. Но до весны еще не близко.
Сейчас и здесь – под старость и на Западе – пытаюсь вспомнить, что там я вообще по-настоящемулюбил, кроме своей гэдээровской «колибри»?
Немало получается чего.
Любил даже то, что, как тогда казалось, ненавидел. Здание-Миро здание. Как в сталинской тотальности его, так и в деталях. Подоконники под мрамор – звездочки и трещины брусничного конгломерата. Гладок, широк и прочен. Нигде так хорошо не стояла моя машинка, как на том подоконнике в МГУ с видом на Москву за невидимой рекой, – причем, высота была идеальна. Писал я, как вам уже понятно, стоя, – как на Кубе когда-то папа Хэм, присобачивший полочку там у себя на вилле Финка Вехиа прямо к стене, – чтобы не отвлекаться на своих, допустим, кошек.
Здесь из окна комнаты вид был фронтально-парадный, но, поднимая глаза, не видел я ни зги. Все тонуло в молочном тумане. Приглушенно – мохеровый шарф был подложен – щелкали по шершавой бумаге свинцовые буковки.
Я снова начал писать. И предпочел бы одиночество. Но я был в этой жизни не один. За спиной у меня был сосед-художник.
Начал рисовать Лавруша вдруг – ни с того ни с сего. Но сразу с трудного сюжета. Кошечки. Рисовал он только их, пушистых. Я смеялся, конечно. Pussies…
Но пусси не пусси, а завершилось все масштабно.
Где он достал такого размера ватман? Специально ездил ведь за ним в Москву.
(Да, так мы говорили: в Москву – не в город, самой возвышенной частью которого и являлись, прочей столице при этом интеллектуально противостоя).
Я подавал кнопки, когда Лавруша вешал «Кошечку» над своим диваном. Кич, разумеется. И даже с бантиком. С другой стороны, налицо был талант. Новый. Очередной. Дар, которого за собой Лавруша пока еще не знал: «Друг! Как на духу!
Я даже не подозревал, что смогу изобразить что-то сложнее, чем слово из трех букв…»
Посетительниц Лавруши картина разила наповал.
Однажды я вошел, дивясь с порога на крепко-чесночный дух, а затем и увидел, что на Лаврушином диване стоит коротконогая итальянка в тугой мини-юбке, и он ее, итальянку, то ли лапает снизу и сзади, то ли помогает сохранить равновесие, пошатнувшееся при откалывании его шедевра…
Новая итальянка возникла откуда-то снизу, этажа с восьмого или с шестого, где селили «капстраны», он же свободный мир, в котором она была активисткой КПП, а здесь, в зоне «В» – председателем их первичной ячейки. Когда-то зимой, когда спускались на нижние этажи в поисках окурков, он, помню, крикнул кому-то в коридоре: «Чао, Клара!» Тогда не разглядел, но теперь она, можно сказать, нависала прямо надо мной. Вопреки своему имени, черно-жгучая до синевы. Волосатости необычайной. Такой, что заросший курчаво лобик еле проглядывал. Небритые икры под нейлоном темнели по-козлиному – до щиколоток. Пятки колготок были заношены до черноты. Ногти, видимо, стригла коротко, потому что, не боясь их сломать, азартно откалывала ватман на предельной для себя высоте.
Мутноглазо на меня оглянувшись, Ларуша вынул руки из-под вздыбленной юбки. «Кошечка», громыхая, слетела, была нами поймана в четыре руки и свернута в трубку. Спрыгнув, активистка оказалась совсем небольшой. Глазки сверкали, как у мышки. «О, Лавруша! Грацие! Милле грацие!»
Чмок-чмок-чмок.
Наедине я позволил себе заметить:
– Однако…
– Сицилия, – гнусаво ответил Лавруша, шерстя безымянным по усам, обоняя, жмурясь. Погрузивши этот бесценный палец себе в рот, он даже замычал: «М-м-м…»
Я повернул рукоять. С треском разрыва пыльных полосок раскрылась рама, вторая…
Снизу ударил запах весны.
Чернели кроны и газоны. Фонари расплывались мутными ореолами. Снег совсем уже сошел с Ленгор.
Перед сном Волочаев сказал, что задумал рассказ. Про что – пока не знает. Будет придумывать под название. Потому что название уже есть. Такое, что ты удивишься…
Я молчал.
– «Переводим мы любовь с итальянского».
– Как название?
– Да.
– И на какой мы переводим?
– Точно пока еще не знаю. Может быть, на польский…
– Будь проще, Лавруша.
– То есть?
– «Переводим мы любовь».
Нет, оспорил он, тогда выходит другой смысл. Типа шило на мыло переводим. Я ухмыльнулся, вспомнив сицилийку. А разве не так? По существу?
Может и так, но он, Лавруша, хочет сказать в рассказе про другое.
Про что?
Да не знает еще толком. На бумаге поймет. Без бумаги он вообще не может мыслить… Может, про то, что перевода ей нет и быть не может. Что возможна она только на одном языке. На материнском. Любовь…
– Ну, как знаешь. Только смотри… Слова эти из песни.
Он огорчился:
– Разве?
– Прямая цитата.
– Автор – Володя?
– До Володи. Кто-то оттепельный, не из Москвы. Клячкин, по-моему… Нет, – я вспомнил! – Кукин.
– Кукин, Клячкин… Что за фамилии?
– Какие есть.
– А я думал, что это я придумал. Но точно? Ты уверен?
– Абсолютно! «Закипела в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского…»
Я вспомнил, где впервые услышал эту песню под названием «Гостиница». В Питере. У Максима. Такой был персонаж из рассадника свободомыслия имени Герцена, где училась моя старшая сестра. Снимал Максим у Пяти углов, прямо напротив, через перекресток, угол Разъезжей и Загородного, потом прямо на Невском, где я, взятый сестрой-недотрогой, как я сейчас понимаю, не просто так, а дабы предотвратить возможную дефлорацию, лежал на застеленном матрасе, плечом упираясь в стену, и, пока они говорили за столом, листал книги по кино, по сценарному искусству, по нацизму, неореализму и бог еще знает по чему. Максим в тот вечер сообщал ей новости – этак между прочим, небрежно, как обо всем, в чем был сводящий меня с ума снисходительный питерский шик: «Кузен мой напечатался в Москве, в журнале «Юность»… И сразу два рассказа. Он вообще-то медик, но ты знаешь, там что-то есть. Аксенов его фамилия…»
Да, тот самый Василий Павлович. Все это было в 59-м, еще до «Коллег»… Господи, подумал я. Целая жизнь с тех пор накрылась – вместе с «оттепелью». Неужели я все еще молодой?
– Все равно я напишу, – сказал Лавруша. – Рассказ мой!
Я держал паузу.
– Ты мне мог бы одолжить машинку?
Мне показалось, что я ослышался:
– Машинку?
– Я хочу сразу на машинке.
– Нет.
– Мне не надолго… На недельку?
Человек общительный (и чем теплее становилось, тем все более и более), Лавруша решил проблему, которую я ему создал моим решительным отказом. Угрюмо притащил то, что даже в те архаичные времена, с которых я сдуваю пыль, мне показалось допотопным. На дощатой станине с отклеившимся дерматином. Советская попытка портативности под названием «Москва».
Стараясь меня не замечать, Лавруша установил эту «Москву» посреди стола, с беспощадным деревянным скрежетом подтащил кресло, и, поскольку в ГЗ они жесткие, устелил одеялом. Сходил и вымыл пепельницу. Поигрывая мундштуком, но болгарское «солнышко» закуривать не собираясь, бросил взгляд-другой на дверцу встроенного шкафа – заронив подозрение, что прячет там от меня американские.
Но дело даже не в этом…
Два писателя в одной келье?
Я зачехлил свою «колибри» и вернулся к себе – пятью этажами выше. Внизу у себя Лавруша включил настольную лампу под белым стеклянным пузырем, тогда как у меня тут было еще совсем светло от золотисто-перистого заката над Юго-Западом.
Все, подумал я… Весна!
Наконец Лавруша дочитал. Поскольку он делал это с выражением, стараясь звучать соответствующе от имени нетронутой девушки (текст назывался «Под знаком Девы»), мы с Коликом взглядами старались не обмениваться, а сейчас, в рухнувшей тишине, просто отвернулись друг от друга.
– Месседж проходит? – не выдержал автор. – Послание?
Колик ответил голосом, искаженным от сдавленности горла:
– Как по маслу…
– Серьезно?
– Просто благовест.
– Мысль автора вы поняли?
– Чего ж тут не понять…
– Ну-у?
– Что «ну»?
– Что автор вам хотел сказать?
– Что яйца по пуду… нет?
Лавруша померк, будто зашел за тучу. Устремил взгляд на руки, на пачку. Закурил. Для атмосферы он выложил нам «Мальборо». Деньги у Лавруши были, а сигареты покупал он у Квадратного – был такой студент-юрист и спекулянт. Жил с девчонкой в зоне «Д», носил блейзер с золотыми пуговицами и разносил товар в черном кейсе.
Курилось, однако, с чувством незаслуженности. Но чем же мог я окупить?
Я был искренне разочарован. Черной лестницей сбегая на чтение, думал я о Юге, нашем и том, что в США, вспоминал «Донские рассказы» – «Нахаленок». Роман со спорным авторством. Аксинью, зазеленившую юбку…
Увы. Лучше бы кисок рисовал…
– А если всерьез, ребята?
Колик вдохнул. И начал издалека. Если ты всерьез надумал становиться советским писателем, то фамилию нужно, разумеется, сменить. «Волочаев» не очень. «Лавр» – имя звучное, но фамилия за ним… словно бы тащатся твои пудовые. Нет, я серьезно… Не Лука же ты Мудищев? Предлагаю сменить всего две гласных. И будет громче даже, чем Сёма Бабаевский. Значимее.
– То есть?
– Лавр Величаев, – открыто садировал Колик, наслаждаясь сигаретой «Мальборо». – С таким именем ты станешь титаном русского Юга. Нашим Фолкнером. Михаил Александрович будет локти в Вешенской себе кусать.
– Ребята… – дрогнул голосом Лавруша. – Я же прошу по гамбургскому счету.
– Ах, по гамбургскому? Знаешь, как Сталин надругался над основоположником соцреализма? Когда Горький зачитал нечто подобное? «Эта штука, – сказал Сталин, – посильней, чем «Фауст» Гете».
– Ну и что?
– Как «что»? Ты «Фауста» читал.
– Конечно. В подлиннике…
– А штуку?
Лавруша взял машинопись, ударом об стол подровнял по верхнему полю.
И разорвал.
– Ну зачем так? Ведь послание…
– Н-на хер!
Теперь рассказ стал вдвое толще. При попытке разорвать вчетверо под чистой небесно-голубой сорочкой вздулись бугры – плечи, бицепсы. Но все равно не получилось, и Лавруша стал рвать по частям. Стопку за стопкой. Ударил рамами, пошел запускать обрывки на теплый ветер, засоряя где-то очень далеко внизу Лен-горы, а заодно и натертый мастикой дубовый паркет, с которого мы машинально подбирали клочки, бросая на стол исступленному автору…
И все же «альма матер» – слова не пустые. Мать не мать, а с голоду подохнуть в ГЗ невозможно. В «зональных» столовых хлеб, пусть и немедленно черствеющий, зато бесплатный, благодаря чему одолженный рубль можно растягивать, как рогатку в детстве. Зная при этом, что зануление отскочит по лбу.
К счастью, у меня был кредитор, к которому я постучался. Разделенное на квадраты и «замороженное» стекло двери обычно позволяло разглядеть подходящий силуэт. Но в данный момент все четыре квадрата были заколоты изнутри киноафишей – польской с виду. «Пепел», что ли?..
Перекрывая вид в комнату, кредитор протиснулся в прихожую блока, будучи препоясан одним вафельным полотенчиком, которое и придерживал:
– Ну?
– Лавруша, что «ну»? – возмутился я. – Сам знаешь!
– Что знаю?
– Что не заржавеет.
Он насупился.
– Жди тут…
Исчез за дверью, потом снова протиснулся ко мне. От усилий по сокрытию пользуемого «объекта» полотенчико слетело, но в руках у него были чужие джинсы, которыми он прикрывался. В 72-м году джинсы на Ленгорах были такой редкостью, что эти «ливайсы» можно было сразу отождествить по благородному оттенку их потертости. Единственный такой был в нашей зоне – бесподобно-аквамариновый перелив. По-хозяйски Лавруша запустил в перелив этот руку, достал зарубежнокожаного вида толстый кошелек, расстегнул, открыл отделение для мелочи, откуда вынул и подал мне рублевую монету с «Лобастым».
– Поздравляю, – сказал я так, чтоб не было у слышано в комнате за его спиной.
Он оглянулся и тоже перешел на шепот:
– Ты понял?
– Еще Польска не сгинела…
– Точно! А знаешь, у кого отбил? У Нельсона. Слышал?
– Адмирал…
– Да, но этот Нельсон – грузин из Тбилисо. Блейзер, белая «волга»… Грозит, что зарежет.
– А может?
– Х-ха! Казачину?
– Друг! – отдал я должное. – Герой!
– Тс-с! Услышит. Боится она…
– Чего?
– Что слухи дойдут до посольства до ихнего. Там ведь не только грузин: весь Кавказ подбивал клинья. Плюс Закавказье. Бакы..Плюс «штатник»-профессор, и не просто – а шляхетский. Блянах, Радзивилл с американским паспортом… Все богатые, суки. Но твой казачина всем вставил фитиля!
Сверкнули глаза. Сейчас сказали бы – будто вдохнул кокаина. Но молекулы счастья были тогда всецело органичны на 100 %, и Лавруша разъединил джинсы покоренной полячки, впившись в их потертую промежность всем лицом – ночь-не-спавшим, бледно-пористым, азартным, усатым…
Золотник был у него и вправду невелик.
Восстанавливая по моментам хронологию, никому, кроме меня, не интересную, должен сказать, что красавицу-польку я впервые увидел в новогоднюю ночь – почти сразу же после того, как отправил Лену с Белорусского вокзала. Решил тогда не возвращаться в Солнцево, где водка стояла недопитой, а мещанский хозяйский коврик на кресле был экстатично смят в прощальном акте. Мало ли что. Себя я знал. Поехал на Ленгоры в общежитие.
В зоне, конечно, праздновали, но я нашел относительно тихий этаж. 13-й. Там, где сходились коридоры этажа, у «пульта» (выходящего из моды, но еще работающего, по нему вас могли вызвать к телефону), стояло уютное старое кресло, занимаемое обычно дежурным по этажу. Но в ту ночь не дежурили. И я плюхнулся. Даже не помню, читал ли прихваченную из своей комнаты «Суть дела». Вряд ли – хотя роман был созвучен. О запредельном отчаянии. Таком, в котором я просто утопал, возложив руки на шершавые подлокотники. Вот на этот левый, прочный и удобный, год назад присаживалась ко мне Лена в своем жемчужно-сером шелковом…
Так вот, именно в тот момент из левого коридора стал нарастать шум набегающей пары девушек, оказавшихся из Иностранной группы. Блондинка с шатенкой. Давно оторвавшись от Ленгор, не знал я ни той, ни другой, но обе пребывали в лихорадке веселья. Пола, бежавшая в тех самых аквамариновых «ливайсах», на меня не повернулась, тогда как вторая перед крутым их поворотом в коридор-кишку метнула взгляд. И я ее узнал – шатенку. Грациозно отпрянувшую, чтобы не задеть угол подшивки «Комсомольской правды» на круглом столе. Вбежав в коридор-кишку, блондинка стала стучаться там в дверь блока, из которого вышел тип жирноватый и с сально-черными волосами, аспирант из Киева, который, по слухам, баснословно зарабатывал там в качестве «литературного негра» – писал за классиков советской Украины. Противный тип, но он преуспевал, и это меня снова погрузило в раздумья о том, как выбраться из жопы…
Но сначала уделил ментальное внимание шатенке. Стрижка ее изменилась с тех пор, как увидел я ее впервые. Сейчас была под названием «афро», а ля Анжела Дэвис, а тогда, на первом курсе, в пятом еще корпусе, была стрижена «под тиф». Когда внезапно появилась на танцах в «комнате отдыха». Будучи в желтых джинсах. И с ней были латины. Целая толпа. Куба, Мексика, Венесуэла. Танцевать она стала с длинным мулатом. Так, что все расступились. О, то был рок…
Но когда это было? В день, когда всем нам на радость чехи взяли хоккейный реванш? Нет. Первый курс. Год, когда дочка Сталина бросила вызов Кремлю, сбежав через Индию в Америку…
Как шатенку зовут и откуда она – ничего я не знал.
Но вспомнил.
Потому что – глаза.
Ох, какие…
– Ты ведь умеешь вслепую?
– А что?
Лавруша уронил мне на «колибри» стопку исписанных страниц. Не наших. С симметричными дырками вдоль по левому полю.
– Перехерачишь?
Написано было коряво, но по-русски. Надо редактировать…
– В счет долга? – надавил он.
– То есть?
– Будем по нулям.
Исполнил.
Он вернулся снова:
– Ас дипломом не смог бы помочь человеку? Перепечатать?
– Человеку – какому?
– Неважно.
– А все же?
– Оксиденталу.
– Что, за так?
Хмурясь, дергая ус, сказал, что наличных там нет. «Что, – гнусно ухмыльнулся я, – натурой?» Глаза Лавруши прояснились от ужаса: «Друг? Забудь! Исключи такое даже в мыслях. Тебе жизнь дорога? То, что есть там, – возможности…»
– То есть?
– Книжки могут тебе переправить. Кафка, Камю?
– А Набоков? – повысил я ставки.
– Возможно.
– Солженицын?
– Эго надо мне уточнить…
Сбегал, вернулся в поту, схватил пишущий стержень:
– Руку дай…
Пачкать правую было жалко, протянул ему левую. Поперек моих линий судьбы появился как бы шифр, начертанный расплывшимся «шариком». Номер блока, где меня будут ждать. День и час.
– Только, друг: умоляю… Западный там человек.
Придыхание мне не понравилось.
– И?
– Я за тебя поручился. Не опаздывай, а? Там специально приедут.
Снизу вверх я смотрел на посредника между мной и… Западом? Запрещенные книжки, конечно, меня волновали, но брать на себя обязательства? Приключений на заднее место отнюдь не искал. У меня была цель. Передо мной на стуле стояла «колибри», меня распирала решимость изменить судьбу к лучшему…
– Знаешь, Лавруша… Я начал роман. Первый мой. Понимаешь? Уже начинал и сломал себе зубы. Вторая попытка! Если тамсложности, то давай лучше – а?.. Скажем дружно?..
На х… нужно – имел я в виду.
Но Лавруша побледнел, стали зримы капли испарины.
– Друг?..
Он взмолился, и я уступил.
Все мы были тогда под влиянием Воннегута. Помните? «Предложение неожиданных путешествий есть урок танцев, преподанных богом».
Вышло именно так.
Но учителем выпал мне… кто б мог подумать!
Сам Сатана.
– Живой! – закричал Лавруша, входя ко мне в Солнцево. – Я тебе говорил… Он был с Коликом.
Наша русская гончая бесновалась от радости.
Я еще не опомнился от перемены судьбы. Было все, как в романе, который еще предстояло написать. Земля поплыла. Но потом запылала. С грохотом небо разверзлось. И в меня полетели остроконечные молнии гнева. Звонок громовержца вернул нас из Питера, где сыскали нас посреди озера с помощью радиоузла ЦПКиО. Перед тем как исчезнуть в лабиринте Арбата, в такси она поклялась мне, что останется в СССР.
После чего я разорился на трубку в «Табаке» на Столешниковом. Для экономии. Но не знал, что не курят взатяг. Отравление плюс ангина. Гончая приводила в сознание. Горячим своим языком.
Лавруша отвечал ей на пылкие ласки:
– Ты, м-моя милая… Значит, тебя не убили?
No comments [4].
– Мы с Другом ехали – Колик, скажи? – и боялись, что пить придется нам за помин…
– Пить? – ожил я.
Колик нагнулся к портфелю и вынул армянский. На «отлично» защитился по «Мише». Возвращаются с Майей в родной Пятигорск.
– Всецело обязан, – признал я, приняв с друзьями за дружбу. – Не ты бы, Лавруша…
– Друг! Ей-Богу! Как на духу! Никогда бы тебя не подставил. Пола, сучка, давила, а твоя на нее… Я ж представить не мог! То есть, зная тебя, факт допускал. На пару-тройку палок, не больше… Ведь человеку в Парижулетать. Виза кончается, билет на руках. Так что, когда вы исчезли… Скажи ему. Колик.
– Все майя, – ответил выпускник МГУ – Мир иллюзий.
– Ничего себе майя! Ленгоры стояли вверх дном. Всех допросили, с кем ты хоть словом перекинулся. Ох, там зуб на тебя… Колик?
– Что?
– Скажи!
– Мир враждебен. Но надо искать.
– Что и где?
– Путь к подлинной жизни.
– Где он. Колик?
– В нас самих.
– Ладно, друзья, – поднял я. – Колик… за наших женщин. За МайюС заглавной!..
Мы допили коньяк.
– Возвращаясь же к майе с прописной… Ты, – сказал мне Лавруша, – держись. Я тебя понимаю. Сам пережил все с Джианной, вот Колик свидетель…
Встал за ними.
Мы вышли в прихожую.
– Где твоя, кстати?
– Увезли.
– Что, в Париж?
– Нет. На Черное море.
– Крым, Кавказ?
– Да не знаю, Лавруша. Закрытое место.
– А потом?
– Что потом? От меня ничего не зависит.
– Значит, в воздухе всё?
– Да. Висит…
– А сорвется и?..
– Значит, судьба. Пусть будет, Лавруша, как будет.
Так сказал я, и Колик одобрил за верность традициям:
– Фаталист!
– Т-ты, моя милая! – Расцеловавшись с гончей, Лавруша снял с плеч ее лапы, пнул изнутри мою хлипкую дверь. – Ты хоть колом подопрись. Нет, серьезно? В хозяйственный съезди. Цепку покрепче. Засов. Заодно и топор подкупи.
– Лучше казацкую саблю, – посоветовал Колик.
– Саблю не саблю, но шашку могу. Терскую.
– И кулацкий обрез.
Забавлялся выпускник над рабами страстей…
– Нет, я серьезно? – оглянулся с площадки Лавруша. – В амбаре у бати с гражданской валяется.
– За кого воевал?
– Какая разница? Без нужды не вынимал, без славы не вкладывал.
– А все же?
– Не за выигравших. Но не батя, дедуля… В сентябре привезу. Доживешь?
Столкнувшись с Лаврушей через год, в тени под козырьком станции «Площадь Вернадского», я поставил на асфальт свои ведерки и растер ладони, в которые въелись проволочные ручки.
Мы жили на «Соколе», и ближайший к нам «Хозяйственный» был на Маши Расковой [5], но белила нашел только здесь.
Я пожал ему руку. Пояснил свою ношу. Мол, жду из роддома, а детская – не готова. А родил кого, сына? Дочь. Лавруша поздравил. Расстегнул на рубашке нагрудный с пачкой «Мальборо»: «Угостись…» Сообщил свои новости. Кого успел «оформить» до окончания МГУ: среди прочих, недотрогу Файзикуль, к пятому году обучения ставшую ну такой развратюгой, что ты не поверишь… Аспирантура, конечно, накрылась: там «сынки» поднялись во весь рост. Но никогда не тянуло Лаврушу к научной (что точно: даже надо мной иронизировал, когда я занимался «диалектикой души» у ЛНТ: «Текучесть образа? Текучесть ёбразаЫ)Ну, и сам оформление прошел как по маслу… Толмачём… «Ты ж понимаешь, – с подмишм. – От министерства сельского хозяйства…»