355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Словацкий консул » Текст книги (страница 1)
Словацкий консул
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:48

Текст книги "Словацкий консул"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Annotation

Сергей Юрьенен имеет все, что нужно писателю: мощную и хорошо управляемую память; выносливую, надежную, с пожизненной гарантией фантазию, конструктивно объединенную в один блок с памятью; фразу, в которую не то что с лишним словом или запятой не сунешься – из которой вздох не вычеркнешь. Он при жизни достиг покоя и света, который был обещан одним странным господином одному писателю – помните: маленький домик в саду, лампа горит в домике, все готово к ужину, и пара гуляет, приближаясь к своему жилищу.

Роман «Словацкий консул» – о судьбе отдельно взятого эмигранта, во времена Союза и после, а топографически – от «коварных коридоров МГУ» до улицы Мраза, дом 10, что в Братиславе.

Сергей ЮРЬЕНЕН

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

Сергей ЮРЬЕНЕН

СЛОВАЦКИЙ КОНСУЛ

Евророман

Mario Corii

Лавруша был с усами.

Впоследствии, во время заключительной волны наглядной демонстрации ложной мужественности, усы в СССР у многих появились – перед тем как кануть в небытие вместе со страной, по которой ныне многие горюют. Но Лавруша был первым усачом, которого я встретил в нашем поколении, а оно, похоже, было последним, состоявшим не сплошь из одних рабов.

В коварных коридорах МГУ мы тогда все были безусыми – за исключением Лавруши; у него же была не просто поросль, а вполне развитая густо-толстая растительность, к тому же и висячая. Некоторым общежитским спесивцам из горожан – особенно тем, кому генетически мерещились нагайки – вислоусость эта казалась если не антисемитской, то безнадежно «от сохи». Так, в общем, оно и было. Но в исторической ретроспективе получилось, что Лавру шин фасон опередил еще не вошедшие в большую международную моду усы предстоящей нам эпохи молодежных мятежей: «подковкой».

Замечу сразу, что сам рассказчик (экзамены сдавал я чисто выбритым) уже примерно через месяц после зачисления отращивал и христосообразную бородку. Поэтому встреченные мной усы ничем меня не оттолкнули. Они придавали их носителю располагающе западный, точнее, ковбойско-голливудский вид. С другой стороны, конечно, были усы столь русскими, что русее быть не может. Классический колер несжатой полоски. Только не чахлой, а напоминающей о канувшем пшеничном изобилии. Там, на юге России, откуда, по слухам, происходил носитель, усы эти выгорели так, что не темнели даже в московские морозы. Ну, может быть, слегка. Покрывались инеем, конечно, а затем и льдом, который приходилось ему скусывать, спеша к дверям Главного здания, но оставались все такими же светло-русыми.

Лавруша имел привычку их разглаживать. Вниз к концам, а после вспять. Шерстить. Глядя при этом мимо – поверху и как бы вдаль – своими серо-голубыми. Нет, не прозрачными, а с такой лениво-благодушной замутненностью, будто Лавруша только что спустился из профессорской столовой в зоне «А» с обеда не менее чем за полтора рубля, – или же злоумышляет нечто в направлении студенток Иностранной группы.

Не то чтобы я был за смычкугорода и деревни, но внешность, скорей, располагала своей открытостью. При этом с душою нараспашку Лавруша не был. Даже напротив. Казался себе на уме. Причем настолько, что на первом же семестре подпал под подозрение тех, кому было что скрывать от власти. Что, собственно, помимо усов и сытой внешности, Лаврушу и выперло из общей массы: досужее о нем гадание. Стукач?Или просто чудак на букву «м», по врожденной своей бездуховности игнорирующий самиздатскую поэзию, «новомировскую» прозу, обе книги Бахтина и лекции Аверинцева Сергей Сергеича?

Проявившись очень быстро и нагло, реальные стукачи, сексоты Первого отдела, завершили период гадательного беспокойства. Политически чистый, но бездуховный Лавруша лишился внимания со стороны наших интеллектуалов (впоследствии почти поголовно отчисленных), которые стали называть его за глаза Станичник.Кличкой, так сказать, лежащей на поверхности, поскольку приехал Лавруша на Ленгоры оттуда же, откуда в свое время – за 17 лет до нас – здесь же в первокурсниках появился судьбоносный, но пока еще неведомый человечеству «Горби».

Да. Ставрополье.

Крещеная, то есть, земля.

Сам Лавруша, впрочем, протаскивал идею, что он – казак. Теми ночами нам с Коликом не раз приходилось слышать и зажимать себе при этом рты, чтоб не заржать: «Я, как казацкий сын…»

В каком качестве приходилось?

А вот и не знаю даже. Жизнь прошла – ответить не могу. Друг? Или просто другой?

Конечно, нет.

Не просто.

Жизнь прошла у меня – сам выбрал себе такую – в ретроспективном изучении остывающих мотивов и причин, но в данном случае, возможно, лучше будет просто обозначить обстоятельства, в силу которых я в ту зиму оказался на соседнем «батуте» – в роли Лаврушиного вольнослушателя.

После разрыва с Леной, который еще не был мной осознан и виделся победой здравомыслия, благоразумно предпринятой отсрочкой до лучших времен (в смысле даже сартровского sursis,если вспомнить философский контекст эпохи), я в самом начале 1972 года вернулся на Ленгоры, где был прописан. В альма матер. В гранитно-мраморное лоно.

Блочная квартира в «спальном» городе за окружной дорогой была теперь мне не нужна, но, задолжавши хозяину с ноября, свалить не расплатившись я, разумеется, не мог. Должник – это да. Не уклонист. А если так, если честно признаешь свои обязательства в отношении кредитора, то не все ли равно, где при этом физически находишься? Пусть, рассудил я, долг там, в Солнцево, растет, а я тем временем хотя бы отогреюсь меж людей. С этой мыслью однажды на ночь глядя зачехлил свою машинку, оделся, нахлобучил шапку и перед выходом приоткрыл дверь…

В фанерную стенку ванной комнатки размером с посылочный ящик (но с зеркалом, где издали я отражался) был ввинчен крюк из грубого сплава цинка с алюминием, круто-задранный своим финальным шариком и кричаще избыточный для того, что забыто на нем висело. Я протянул руку, взял за подол, наклонил голову и потянул носом в попытке возбудить рецепторы. Но запаха не было. Ацетат, подумал я. Искусственный шелк. Если и был в нем когда-то эротизм, то выдохся и действовал на меня не больше, чем в подростковом возрасте эротизм рейтузов, задубело гремящих на ветру. Разве что цвет еще удерживал – серебристо-серый. И кружево – тем, что внизу было надорвано. Хотя у нас и было ощущение, что человечество готово выбросить на свалку истории этот обязательный артикул исподней эпохи наших матерей, Лена высказывала намерение подшить. И даже, помнится, не раз. Но было не до того, конечно. Особенно в финале нашей на год растянувшейся попытки навязать себя Москве в качестве любящей друг друга пары.

Глядя из темноты, я вдруг почувствовал себя в музее. Казалось бы, совсем недавно все это было объемом и частью моей жизни, где после ванны она однажды решила обойтись без «комбинашки», которая вслед за этим сразу же превратилась в экспонат вместе с горделивым крючком, поржавелыми шляпками его шурупов и фанерой, крашеной бледной охрой в пупырышках: выхваченная из небытия моим отрешенным взглядом часть экспозиции под невозможным, так кажется сейчас, названием; но все ведь прейдет, о чем не надо забывать, стоя здесь-и-сейчас: «Советский быт. Москва, начало 70-х…»

Увы, общага не согрела.

На моей высоте и с моей стороны задувало так, что в незаклеенные щели комнату кинжально пронизывало стужей. Тот факт, что от окна я был частично отгорожен секретером, не очень помогал. Левая рука, державшая на весу и сквозняке книгу [1], которая была издана на Западе в год моего рождения, а здесь только что, – факт, добавочно обогащавший ощущение оторванности от цивилизованного мира, – коченела так, что ею же перевернуть страницу я не мог, даже укладывая книгу себе на грудь. Приходилось выталкивать наружу правую, нагревшуюся подмышкой. «Он всегда нес ответственность за счастье тех, кого любил…»

И я, наверно, тоже – не будучи католиком, в отличие от героя. Как же иначе? Вот только не было уверенности, что поступил на сто процентов правильно, отправив Лену домой к ее предкам. Еще осенью, с первыми заморозками, я понял, что пережить вторую зиму мы сможем только расставшись. Об этом не могло, конечно, быть речи. Лучше умереть. В объятьях заснуть и не проснуться. Защитниками Брестской крепости любви…

Погибнуть в обороне Лена была совсем не против. Эго проще, чем выживать, и намного красивей морально. При этом по своей провинциальной инфантильности, которую я так обожал, не понимала Лена, что в столице СССР есть варианты и похуже, чем околеть на пару от голода и холода в конспиративной квартирке за кольцевой дорогой. Куда менее красивые. Что одно дело – рисковать жизнью и свободой, вдохновенно создавая «заведомо клеветнические измышления», и совсем другое – залететь при попытке сбыта той же Библии, уведенной, можно сказать, прямо из-под престола сатаны – из КГБ, к которому относился особняк Комитета по делам религий (при Совете министров СССР), который мне однажды довелось посторожить. Да, тот – на Зубовском бульваре. В чистом виде экспроприация экспроприаторов – если иметь в виду, что предварительно эту русскоязычную Библию американской работы конфисковали на таможне в Шереметьево. Можно представить, с каким наслаждением они бы мне впаяли срок, заметь утрату. К счастью, Библиями этими чердак Комитета забит был так, что дверь не закрывалась. Но Библия Библией, там хоть какое-то метафизическое измерение, а вот залететь на пару при краже буддистско-оранжевой тыквы с колхозного поля за киевской «железкой» или при попытке похитить из магазина прогрессивной торговли «Универсам» на Горького банку дальневосточной морской капусты…

Я упредил срыв в пропасть. Нашел способ выжить обоим до весны. Но откуда при этом чувство, что тем самым я убил любовь?

Несмотря на два положенных мне одеяла, байковое и шерстяное, заснуть получилось только как на плацкартной полке по пути к бабушке в тот же Ленинград – в шапке, в пальто и влажно-горячо дыша сквозь мохеровый шарф, доставшийся от приятеля, который был отчислен и забрит в СА…

Неужели меня ждет та же судьба?

Проснулся я не только в холоде, но и в полной тишине. Ни звука из сталинских стен. Один не только в комнате и «блоке», но, кажется, во всем коридоре, то есть, центральной его «кишке» – вот именно, что прямой…

Но все же, скорее, вагине, потому что схематически коридор – и моего семнадцатого этажа, и всех в этой гуманитарной «зоне» – напоминал о женской анатомии. И не только моим вагинальным коридорчиком, но и загибами на дальних флангах перпендикулярного центрального, которые глупо назывались тут, в МГУ, «сапожками».

Что мне тут делать в одиночестве?

Подвывать пурге?

Не то чтобы мне было совсем уж некуда поехать на зимние каникулы – нет. Была возможность рвануть в Питер, в Минск. Но видеть никого мне не хотелось, а тем более родственников, которые все это время правильно считали, что сын и внук сошел с ума, и в том упорствует. Конечно, можно смирить гордыню, дабы вырваться из этой блокады холода и одиночества. Но тут проблема денег. Когда последний раз они были, их хватило только на один билет. Плацкартный. Плюс на бутылку «Московской» и трехлитровую банку краснодарского томатного, чтобы отметить конец любви символически адекватно. «Кровавой Мэри»!

Когда я вышел в коридор, пустота невидимого лабиринта всей гулкостью зарезонировала мне навстречу, усиливая чувство одиночества. Теперь, утратив – собственноручно уничтожив! – смысл жизни, я не особенно стремился к выживанию, ради которого была предпринята разлука. Хлеб внизу в столовой был бесплатным, и этого знания мне было достаточно для сытости. Да и какая разница, голоден, сыт ли… Не хлебом единым! Просто двигался невесомо мимо запертых дубовых дверей, которые отражали круглосуточный свет натертой поверхностью, заброшенными щелями почтовых ящиков, которыми никто не пользовался, и четырехзначными латунными номерами. И все же, дойдя до дальних кухонь, я в них заглядывал, вдыхая там стылый чад и вволю напиваясь холодной водой из-под крана. Однажды застал дух только что поджаренной картошки – причем, на французский манер, целиком в оливковом масле, доступ к которому мог быть, понятно, только у иностранца. French fries.Одна зажаренная палочка, по которой я восстановил целое, припаялась к подкрылку газовой плиты. Я потянул, палочка разорвалась. Подержав вялую половинку, положил ее обратно на закрылок.

В другой раз долго, может быть, с час, смотрел на оставленный чайник, который возмущенным паром с грохотом подбрасывал свою оловянную крышку образца 1953 года. Ручки этих крышек – держалки – на всех чайниках, которые я видел за эти годы, давным-давно оторвались, но на этой крышке каким-то чудом держалка удержалась – обожженно-черного дерева. В какой-то момент я соскочил с подоконника, наполнил испарившийся чайник и стал ждать закипания снова. Никто так и не вышел к чайнику. «Не иначе как…» – сказал себе я безучастно, продолжив ожидание в надежде, что затем они вспомнят про чай. Нет. Видимо, так и заснули в объятьях.

Я выключил газ и покинул кухню.

Было впечатление, что никого не осталось на этаже, а возможно, во всей 18-этажной «зоне», во всем этом здании – зря зовущемся «альма матер». Какая же альма, чем кормящая?Гранитом сыт не будешь – пусть и наук.

Да ладно. Не гранитом единым…

Опроверг меня смех – слева там, за углом, и даже, скорее, за двумя. Я ускорил шаги, расплываясь в улыбке заранее. Свернул к лифтам и там, на фоне порталов, окаймленных истерзанно-прочным дюралюминием, увидел наших «южан».

Склоняясь над хромированной чашей с песком, полуночники изучали окурки. После чего втыкали обратно в серый песок или отбрасывали на лист «Комсомольской правды», предварительно выдранный из подшивки, зажатой меж двух деревянных реек и лежащей тут же в холле на круглом дубовом столе. Ребята не без смущения взглянули на меня, но активности своей не прервали, хотя один из них – не Лавруша – пропел, пытаясь ввести все это в культурный контекст:

На палубе матросы

Курили папиросы,

А бедный Чарли Чаплин

Окурки собирал…


Чаша пепельницы наглядно демонстрировала, что одиночество мое в «зоне» если не мнимо, то драматически преувеличено. «Бычков» было столько, что, игнорируя наши коричневато-крапчатые, брались только безошибочно американские – с белыми фильтрами. По окрашенности их срезов никотином сразу видна была мера «курибельности»: неизменно высокая. «Форины» почему-то до фильтров никогда не докуривали. Тем паче «до пальцев» – если кто-то редкий среди них и курил без фильтра, например, вот этот «пелл-мелл», с темно-красной пачки которого, скрученной жгутом, читалось: «Per aspera ad astra» [2].

Тернии?

Курить американский табак?

Колик Мартынов и Лавруша Волочаев.

Ничего общего друг с другом, однако «земели»: оба с Предкавказья.

Мы сидели у них в комнате на двенадцатом и передавали из рук в руки Лаврушин лакированный мундштук с болгарским узором. Колик рассказывал про кундалини – жизненную нашу силу, которая свернулась в нижних чакрах, как змея:

– Чувствуете?

– Спит мой удав, – отозвался Лавруша.

– Ага… Боа-констриктор!

– Кто?

– Скажи еще «анаконда».

– Я же имею в виду не только видимую часть, а весь мой айсберг.

– Весь твой айзенберг…

Меньше, чем друзья, но больше, чем знакомые. Вполне свои люди. Не только потому, что взаимопримелькались за годы общих маршрутов. Просто без лишних слов ясно было, что противостоим.Эго и сближало нас в храме науки, он же «очаг вольномыслия», – под гордым шпилем с серпом и молотом в венке, который, будучи пшеничным, всегда казался мне лавровым.

Внешне земели были будто с разных концов Союза.

Большой тяжелый блондин в свитере и джинсах, который перемещался слегка вразвалку: Лавруша. Рядом Колик – горный козлик. Невысокий, стройный, гибкий. Неизменно чистая рубашка, галстучек, пиджачок. Иронические черные глаза без блеска и тот оттенок кожи, который вызывал в памяти какой-нибудь телеконцерт «дружбы народов», посреди которого со сцены Кремлевского Дворца съездов раздавался радостный выкрик конферансье: «А теперь – Кабардино-Балкария!» Или: «Карачаево-Черкессия!» Кавказ подо мною, короче говоря. Обломавший себе зубы русский франтир. Немалому научившийся в потомственном противостоянии «злому чечену». Можно даже было сказать про Колика, что он джигит. Но при этом джигит, конечно, русский. Хотя и без эмфазы. Без истеричной нотки. Русский и русский. Я себе тоже в грудь не бью, будучи варяго-греком. В конце концов (за исключением Америки, конечно), на свете нет более разнородных персонажей, чем те, что называют себя русскими, – масса, которую перемешивает советская мешалка-палка в доставшемся нам по рождению «плавильном котле». Таком, знаете ли, наподобие чана, вокруг которого сидят беспризорники в Ташкенте-городе-хлебном. Но кто орудует мешалкой?..

Метафизический вопрос.

Кроме этой русскости, достаточно условной, объединило нас в ту зиму еще и то, о чем мы не говорили, но что оставалось в подтексте. В лучший вуз страны попали мы не «по звонку», происходя из семей, во-первых, нестоличных, во-вторых, не только не «заслуженных», но можно даже сказать, социально ущербных, поскольку так или иначе пострадавших. Ах, если говорить всерьез и прибегая к беспощадно-точному словарю основного нашего противника, мы были просто недобитки– побеги тех, кто был обречен, но выжил каким-то чудом, которое заключалось, собственно, в размашистом недосмотре бивших.По нашим предкам промахнулись или просто недошлепнули, спеша добить тех, кто был с ними рядом. Естественно, что мы несли в себе и хромосомную боль, и пепел, который стучал. А как могло быть по-другому?

В этом смысле – страданий – Колик был оригинальней, чем мы с Лаврушей. Колик происходил из семьи сталиниста, претерпевшего даже не за опечатку – за пробел, допущенный им, главредом областной газеты, в заголовке: «Советский народ единодушно заявляет: «Мы – за мирное сосу ществование!».

Благодаря вмешательству еще большего сталиниста, столичного автора осужденного партией романа «Кавалер Золотой Звезды», лауреата сталинских премий и доброго гения того непокорного российского региона, папашу Колика не арестовали, но вплоть до падения Волюнтариста держали вдали от кормушек, заставив в прямом смысле, как выразился Колик, «сосать существование».

Неосталинизм был не только в фаворе, но и на подъеме, однако Колик не унаследовал ни протекций из столичного стана Семена Бабаевского, ни ненависти к «либералам» – вообще ничего черносотенного, а в этом он подозревался за то, что выкрикнул однажды с места в Коммунистической аудитории: «Но я – не Соломоныч!»

Как бы ни толковали тот спонтанный взрыв факультетские либералы (впоследствии, как я уже отметил, почти поголовно отчисленные), дело было просто в том, что Колика заклевали Мартыновым – тем самым, сразившим на дуэли Лермонтова. Мало того что Колику достались фамилия и имя убийцы (не отчество, нет! Он не был Соломоныч/), кстати сказать, русского помещика, – вдобавок Колик родом был из тех самых мест, где в 1841 году случилась русская трагедия. Можно ли удивляться тому, что Колик стал лермонтоведом?

Одновременно он был йогом – с дружеским сочувствием наблюдавшим наши корчи в пламени страстей.

Я летал, как-то удачно попадая между падающих самолетов, сходил с ума, вступал в конфликты с родней и встревал в уличные драки с неизменно превосходящей темной силой, вырывал девушку из болота путем похищения из отчего дома, был изгоняем из общаги, снимал углы, брал «академ», чтоб заработать на столичную нашу одиссею в отделах писем тонких журналов и пытался прорваться с рассказиками в толстые. В движении был и Лавруша. Сопровождал иностранцев по Москве и в пределах им разрешенной зоны, потом махнул в Тольятти – переводить итальянцам на строительстве волжского автогиганта, откуда вернулся через год с репутацией международного ходока. Тем временем наш Колик, в свое время прибывший в столицу на пару со своей школьной любовью по имени Майка, жизнь вел размеренную и возвышался духом. Спеша медленно, опередил нас на целый курс, а заодно женился – официально! В загсе. На Леншрах теперь доживал Колик последние дни, переселяясь на свой преддипломный семестр в общагу Майкиного института, где молодоженам дали отдельную комнату. Посвящая нас в тайны их Гименея, Колик вслух предвкушал, как в уединении они с Майкой займутся чисткой чакр. Оба были йоги со старших классов – но пока еще только хатха. Теперь, в отдельной, можно будет переходить на высшие уровни. В условиях ГЗ Колик предпринял несколько попыток раджа-йоги, но все они были сорваны неугомонным соседом – за исключением, правда, одной, когда Лавруша его реально спас. В тот раз Колик столь полно растворился в Атман-Брахмане, что вряд ли вернулся бы в свою земную оболочку, когда бы не Лавруша с его первой помощью и дыханием «рот-в-рот». Интересно, что Атман – Абсолютная Божественная Суть – принял тогда почему-то образ Миши…

–  Миши?

– Михаил Юрьевича. Тебе не кажется, что я на него стал похож? – и Колик замер, давая возможность сравнить его облик с тем, что мне помнилось с портретов-медальонов. – Домысли там ментик… а лучше – черкеску с газырями…

– Что за газыри?

– Ну, эти… – пальцы Колика изобразили декоративную дикость.

Современники, воспоминания которых читал я в школе, возвращались к нездоровой коже Лермонтова, приписывая его раздражительность запорам. Мне вспомнилось чье-то мнение из 19-го века: чистил бы себе кишечник, никакой трагедии бы не было. С кожей у Колика все было в порядке, но в силу предкавказской его природы она была у него светло-оливковой, так что смотрел он чистым Лермонтом.

– Да-а, – признал я… – Сходство есть.

– Вот видишь.

– А раньше было не так заметно?

– В том-то и дело…

– И чем ты это объясняешь?

Колик слегка приподнял брови, и меня продрал мистический озноб, чему способствовал и вой пурги по ту сторону окна, занавешенного одеялом… Реинкарнация?

– А к перу не тянет?

– Художество имеете в виду?

– Было бы логично, – предположил я. – По мере нарастания внешнего сходства?

– Нет. Никогда. Ни в коем случае! Пишем исключительно и только по казеннофакультетской надобности.

– Ну уж «никогда». Должно было тянуть.

– Если и тянуло, то было подавлено в зародыше.

– Генетически дуем на воду, обжегшись на молоке?

– Дело не в предках. Сами знаем, чем чревато в нашей державе сочинение поэзии и прозы.

– Но что без этого? Сосу, – с презрением сказал я, – ществование?

– Думаете, вас освободит марание бумаги? Давайте, пока я с вами, лучше разучим Шавасану.

– А это что за сана?

– «Поза трупа». Чему смеетесь, Александр Александрыч?

Мне уже была завещана панцирная койка, но Колик затягивал свой, так сказать, мальчишник. Оно и понятно: там, куда он убывал, ждала не радость новизны, а то, чего мы все панически боялись: семейная жизнь. Так что, если вдуматься, все было много драматичней, чем виделось с первого взгляда. Супруги-йоги, надраивая чакры, доживут в столице последний семестр, защитят дипломы и молодыми специалистами вернутся в свое Предкавказье, чтобы строить там совместный советский быт. Вот и все. Приключение на этом кончилось. А оно было. Творилось на глазах. Эпическая авантюра под названием «Лавруша», геройствами которого Колик жил все эти годы. Вот почему так вяло собирал он свои носки, вслух рассуждая, что носить мужчина должен только черные, все остальное – от лукавого. Затем, обессилев от непарности своих черных, прилегал на сутки с недочитанной книжкой. Одновременно слушая нас с Лаврушей. Укрепляясь в сознании правильности своей аскетично-тюремной жизненной стратегии. Наслаждаясь безумием «жертвы майи».Так он называл Лаврушу. Иллюзорные радости бытия дергали за ниточки и меня, но я был неприкасаемо запеленут в облачко общежитского мифа под названием «Портрет художника в юности», принимая страдания не тупо, а якобы с высшей целью…

В ответ на «жертву» Лавруша огрызался:

– Говорил муж Майи… Она что, Львовна у тебя по батюшке?

– Тиграновна.

– Видишь? Жертва, Колик, ты… Прожить пять лет в здании, где прописано сто две страны, – и ни одной не трахнуть?..

– А ты теперь трахаешь странами?

Лавруша прищурил глаз и ловко вдел нитку в игольное ушко.

– «Жизнь хороша еще и тем, что можно путешествовать». Прочел на Мор-вокзале в Сочи…

– Мудрец познает мир, не выходя со двора.

И Колик бросал взгляд на меня.

Несмотря на мое уклонение от Шавасаны, в нашем эфемерном треугольнике намечалась двусторонняя связь.

Впрочем, и до того земелю своего Колик за глаза называл исключительно кличками – всякий раз новыми: Спящий Красавец, Святогор, Яйца-По-Пуду-Работать-Не-Буду, Синьор Кундалини. Остановился на не сразу понятной: Вечнозеленый.

Причем, в лестной форме:

– Что там наш Вечный? На кого наточил карандаши?

На заднем плане Колик, надев для тепла пальто, в котором выглядел персонажем рассказа «Убийцы» (Хемингуэя), сортировал свои конспекты, тогда как я, сидя на его «батуте», который по прямому назначению он здесь ни разу не использовал, вел беседу с одной заочницей, заглянувшей к Лавруше, но обнаружившей меня – проявившего галантность. Ладная светло-русая волжанка. Вся в черном. Свитер, юбка и шерстяные чулки. Губы намазаны, но только от мороза – вазелином. Фривольности с моей стороны не проявлялось никакой. Строг, отвлечен. Разве что не смог не напомнить о существовании запретного романа «В круге первом»: волжанка писала курсовую по Данте Алигьери, но путала содомитов (круг VII) со сладострастниками, наказанными почему-то даже меньше, чем чревоугодники: всего-навсего кругом II.

Колик, которому наша беседа почему-то не очень нравилось, хлопал тем временем подвижными частями секретера. Высыпал в свой разъятый портфель гремучее содержимое ящичков. Сновал между мной и девушкой в своем черном пальто. Наконец подобрал полы, сел на корточки и потревожил собеседницу. Натягивая подол, заочница подняла сомкнутые ноги, из-под которых был вытащен чемодан Лавруши. Что меня слегка удивило – а впрочем, ведь земели. Заглаживая юбку, волжанка продолжала перечислять пороки и круги, когда Колик перебил ее, протягивая мне мою «Суть дела» со словами: «В целом ничего, но вызывает сомнения один момент…»

«Момент» Колик заложил пальцем, взамен которого я вставил свой. Сюрприз едва не выпорхнул наружу, но я успел поймать и распластать на странице фото. Черно-белый глянец. Голая девица. В той же позе, что сидящая передо мной волжанка. На таком же эмгэушном диване. Н-нет? Я не поверил своим глазам, но это была именно она. Сидящая в свитере, под которым у нее на фото все было голо, как в той песне. Равно как под юбкой, которую она тянула на колени, переводя глаза с насупленного Колика на меня и, видимо, чувствуя недоброе, хотя заподозрить, конечно, не могла того, что явлена нам сразу в двух ипостасях.

– Момент истины. Сан Саныч…

– Вы так полагаете?

– А давайте призовем на помощь нашу милую гостью.

– Конечно! Если я чем-нибудь смогу… – привстала девушка.

– Тут темный момент покаянной исповедальности, – сказал я. – Метанойа.

– О! Это меня интересует! В православии или католицизме?

Но я захлопнул книжку.

Как только остались мы одни. Колик поспешил предупредить мое возмущение:

– Просто не хотел, чтобы вы попали в дурацкое положение, оказавшись в фарватере у нашего атомного ледокола…

Колик запер дверь на Лаврушину «собачку» – любовница привезла ему из Италии специальную латунную вставку в замок, чтобы ни оперотряд, ни комендантша не смогли застать врасплох.

Положил чемодан на диван.

– Кундалини в действии!

Поднял крышку и глаза – чтобы увидеть мою реакцию. Надеюсь, глаза на лоб у меня не полезли, хотя ничего подобного в жизни я не видел. Почти доверху Лаврушин чемодан набит был наготой. И глянцевой, и матовой, но черно-белой. То есть, бело-серой. Не порнографией – нет. По нынешним временам, вполне целомудренными снимками, и даже не без претензий на фотоискусство в жанре «акта». Но тогда, в январе 1972-го, я, конечно, был очень впечатлен. И было очень странно под завывания пурги созерцать напластования голых девушек.

– Нашпокано не только в наших стенах, но среди них немало вам знакомых, так сказать, лиц… Угодно ли обозреть?

Но я воздержался от просмотра.

Зла мы, конечно, Лавруше не желали, но во всем этом было нечто сомнительное– и не только в самом факте нарушения прайвеси по-приятельски.В результате вскрытия его тайны мы себя чувствовали лилипутски-маленькими, тогда как он, Лавруша, отсутствовал сейчас большим, как Гулливер.

– Не знал, – сказал я.

– Что?

– Что он еще снимает.

– Ты много еще не знаешь… Прячет в шкафу. Не лыком шит. У него и штатив имеется. Фотолюбитель, да… – Колик задвинул чемодан, и, вставши, отряхнул набрякшие из-за кальсон колени брюк. – Вдобавок ко всему.

– Широк человек.

– Ага. Не только в жопе…

Тут Колик недобро преувеличивал – во чреслах Лавруша просто был тяжеловат. Он вообще был крупный парень. Уже потом, в его «шляхетский» период, на ту же тему язвили соотечественницы Полы: «Хлопак Шлёнский: в дупе широкий, а в раменах вонзкий». На что Пола, залегая отсыпаться после отплаченного Лаврушей завтрака в профессорской, отвечала: «А вам попадался такой Шленский, чтобы за ночь по пятнадцать раз?»

Злоязычные полячки затыкались.

А что тут скажешь?

Пятнадцать (15!) – это, конечно, воспринимается мифом. Но после марафона с Полой (опасаясь сплетен, она убегала до рассвета), накатывал на Лаврушу и шестнадцатый вал, отправляемый мануально в умывальник – просто по инерции. Параллельно бритью вокруг усов. Пола этого не знала, но с приятелем отчего не поделиться натурфилософским наблюдением? Такойужуродился, дескать… Феномен!

Как было возразить?

Но это – забегая вперед. Перескакивая в весну, которая всем нам кажется просто невероятной в момент, когда Колик, пожелав мне как можно дольше оставаться свободным и ничем, а особенно никемсебя не связывать, защелкивает свой раздутый портфель:

– Ну что ж? Венец терновый, увитый лаврами, надел я на тебя…

– Спасибо, что спас. С наветренной стороны я б околел…

– Лапши, конечно, он тебе навешает, но будет интересно. На первых порах, во всяком случае…

– До весны продержимся, надеюсь.

– Буду вас инспектировать. Не забывай про главное. Поза трупа и возгонка. Поднимай все в верхние чакры. Сублимируй, говоря по-вашему. Иначе не будет ни поэзии, ни прозы…

Лавруша был сезонен в том смысле, что зима была для него периодом воспоминаний о летних свершениях. Зимние, так сказать, заметки о. Свернувшись в низменной чакре, кундалини пребывало в анабиозе, но перед сном Лавруше необходимо было излиться соседу вербально, чтобы обеспечить себе при пробуждении если не поллюцию, то минимум торчикос.Что за уродливый неологизм? Образчик словотворчества Лавруши. Звучало как имя лидера латиноамериканской хунты, но возникло по аналогии, должно быть, со словом «сенокос».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю