355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Свинцовый монумент » Текст книги (страница 13)
Свинцовый монумент
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Свинцовый монумент"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

– Ни того, ни другого. Только чаю.

– Гляди-ка, даже там не приучился, – удивленно сказал Седельников. – Ну как хочешь, объявлена свобода полная. А мы с Иришей совсем по малюсенькой выпьем. Не по укоренившейся привычке, нет у нас таковой, а по обычаю русского гостеприимства. За твое здоровье, Андрей! За возвращение с победой!

– И за новые победы! В искусстве. – Ирина подняла рюмочку, сквозь нее поглядела на свет. – И вообще за твое счастье, счастливый ты человек!

Андрей неловко схватил пустую рюмку, торопливо плеснул в нее из первой попавшейся ему бутылки, чокнулся, повертел в пальцах и поставил на стол.

– Прошу простить... И за ваше, обоих, здоровье тоже. Выходит, и за счастье.

– Ну нет, Андрей, ты так сказал о счастье, как будто его и на свете нет, – запротестовала Ирина. – Или ты не веришь в него?

– В счастье верю. Только не очень верю, что я счастливый человек.

– Если не ты, то кто же? – воскликнула Ирина. – И почему ты не считаешь себя счастливым? Иметь такой талант! Не понимаю. Чего же тебе тогда еще не хватает?

– Беру свои слова назад. – Андрею не хотелось продолжать такой разговор. – Согласен. Мне всего хватает, и я в мире самый счастливый человек.

– Ему не хватает хорошей жены, такой, как ты, Ириша, – заметил Седельников, жестом приглашая Андрея закусывать. – Но ничего, это мы быстро восполним. Займись, Ириша. А пока, товарищ Путинцев, рассказывай, каким образом ты улизнул из Светлогорска, несмотря на мое сопротивление, и что вообще после этого происходило с тобой. Заранее одно только скажу: долго у меня на сердце было как-то неуютно, противно. То, что задерживал я тебя, нехорошо. Все же, по Пушкину, "души прекрасные порывы" надо было мне ставить выше любых других соображений, включая и заботы о твоем здоровье и той пользе, которую ты мог бы принести тылу. Однако ж и то, что я тебя тогда упустил, тоже было нехорошо. Ну, ей-богу же, пуля твоя тогда была вовсе не шуточной! Так меня совершенно твердо врачи заверяли. А когда ты и ни одной строки мне с фронта не прислал, я понял – человек оскорбился. Либо вообще уже нет человека. Впрочем, рассказывай.

– Не знаю, с чего и начать...

Но все-таки постепенно Андрей разговорился. Не очень последовательно, перебрасываясь с одного на другое, он в свой рассказ сумел вместить все наиболее существенное из того, что пришлось ему повидать и пережить за прошедшие годы. Говорить было легко, он чувствовал: его слушают внимательно и с подлинным интересом, с той дружеской расположенностью, которая снимает все заботы – складно ли связывается речь и пригоняется слово к слову. Андрей не повторял того, что было хорошо известно из газет и радиопередач, он не описывал собственно хода военных действий, а говорил главным образом о том, что врезалось ему в душу как художнику и что он постарался закрепить в своих рисунках.

Седельников слушал молча, изредка потягивая из стакана остывший крепкий чай. Ирина, случалось, и перебивала Андрея короткими вопросами, но не столько для того, чтобы уяснить кое-что не понятое ею, сколько с умело скрытой целью – помочь рассказчику найти лучшее продолжение своей мысли. Она не выдержала, всплеснула руками и потрясенно вскрикнула, когда Андрей обмолвился вскользь, что за четыре года сделал различных набросков по меньшей мере тысяч десять-двенадцать.

– Двенадцать тысяч! Андрей, да ведь это... это целый вагон. Где же они?

– Понятию не имею. Наверное, лежат в каких-то военных архивах. Политотдел все забирал у меня и отправлял куда-то.

– Куда?

– В точности не знаю. Какая разница куда. Важно, для сохранности. Хотя, по-моему, и хранить особенно нечего. Это же быстрые наброски карандашом в блокнот. И никакой их не вагон, от силы пудов пять-шесть наберется.

– Ну вагон – я не в смысле веса. – Ирина засмеялась. – А из каждого наброска можно сделать картину?

– Можно, конечно. А зачем? Да и не из всякого. Есть повторения. Есть просто... В общем, тогда казалось, а теперь, может быть, и не покажется. Или факт без настроения, или настроение без факта.

– Чего, к слову сказать, у тебя не бывает, – вставил Седельников. – У тебя все с натуры. Скорее так: факт маленький, а настроение большое.

– Не буду спорить, – согласился Андрей. – Со стороны виднее.

– А что ты дальше намерен делать со своими рисунками? – спросила Ирина.

– Неужели при тебе так ничего и не сохранилось? – спросил Седельников.

У них одновременно вырвались эти вопросы. Ирина косточками согнутых пальцев постучала в стол.

– Вот как мы с Алешкой думаем синхронно, – сказала она. – А правда, Андрей? Вопросы-то серьезные.

– Не думал я. Мне надо сперва поступить на работу. Съездить в Чаусинск, навестить маму. Или сюда ее привезти. Военные архивы я запрашивать не стану. Пусть там все и лежит. Для истории. Если это нужно истории, имеет хоть какую-то ценность. А с собой в чистом виде нет ничего. В сырых набросках, пожалуй, штук пятьсот привез.

– Знаю твои "сырые". Другому дай бог такие чистыми, – сказал Седельников.

– Андрей, миленький, – Ирина вскочила, подбежала, обняла за плечи Андрея, – вот с этого бы и надо начать. Но почему же ты к нам не захватил свои рисунки?

– Ириша, это уже переходит границы допустимой критики, – остановил ее Седельников. – Человека подняли с постели. Спасибо, что хоть так согласился приехать. Но, впрочем, Андрей, в словах Ирины есть сермяжная правда.

– И давай, Алеша, будем думать вот о чем, – подхватила Ирина. – Надо организовать Андрею выставку его рисунков. Допустим, в клубе машиностроителей. Или в фойе Дома офицеров. Можно и во Дворце культуры железнодорожников.

– Нет, нет, – поспешно возразил Андрей, – мои рисунки не годятся для показа на публике.

– Да, да, – сказал Седельников, – это нужно сделать как можно быстрее. Разумеется, предоставив тебе полнейшую возможность переписать все то, что ты посчитаешь необходимым. А сама идея застолблена. И железно. Отныне над тобой дамокловым мечом будет висеть Ирина. Ее настойчивость я немного знаю. Поэтому соображай не как тебе уклониться от выставки, а как правильнее распределить свое время с учетом того, что и в Чаусинске тебе надо будет побывать, и на постоянную работу устроиться. Последнее, кстати, серьезная проблема. Вакантные места сейчас вообще-то есть. Да надо ведь, чтобы ты творчески жил, понимаешь, творчески, а не выслуживал свою зарплату по часам. Поговорю в отделении Союза художников. Ну к этому мы еще вернемся. А выставка – решено и подписано.

Ирина потерла руки. Хлопнула в ладоши.

– Теперь ты вдвойне в моей власти, Андрей, – сказала она удовлетворенно. – Выставка и жена. Или жена и выставка. Хоть так, хоть этак. И то и другое будет тебе по высшему классу. Партийное поручение первого секретаря обкома. Обязана выполнить.

– Слышь, Андрей, на какую основу все она переводит? – спросил Седельников. – Но, между прочим, одно поручение первого секретаря насчет самой себя она все же не выполнила. Твердо ей говорилось: поступай солисткой в оперный театр, а она – нет. Лектором при горкоме партии. Тоже, дескать, работа голосом. Но не по нотам, а по собственному вдохновению.

– Утрируешь, Алеша. Тогда можно сказать и о тебе, что ты сам в первые секретари напросился.

– Не отрицаю, – с шутливой готовностью подтвердил Седельников. – И к Андрею: – Хочешь, расскажу? Не устал?

– Нет. Рассказывай.

– Ну ты сам посуди. Прошлой осенью отзывают Дербенева, нашего первого, в столицу. Назначение – замнаркома тяжелого машиностроения. Естественно, второго приглашают в Москву для беседы. А он попадает в больницу. С тягчайшим диагнозом. Словом, на долгие годы. И он, перед тем как лечь, представь себе, в Центральном Комитете называет меня. Звонок из Москвы: выехать. Еду. Зачем, не знаю. В одной комнате со мной разговоры. В другой, в третьей. Постепенно прозреваю. И со страхом. Пойми, война еще не закончена. Живем, работаем в невероятном напряжении. Если уж рассказывать про диагноз второго, так он возник именно от этого, от перенапряжения. Но у меня-то дело не в состоянии здоровья, а в опыте. Какой еще у меня опыт? И внутренне решаю я: будет задан вопрос в упор – откажусь наотрез. А может быть, и вообще, думаю, разговорами одними все обойдется. Ан, видишь вот, не обошлось.

– Ты расскажи, какой тебе в ЦК был задан последний вопрос, – подмигнула Ирина. – Опиши обстановку. Кабинет и все прочее.

– Подначивает. – Седельников качнул головой в сторону Ирины. – Ну все равно. Штука в том, что в тот момент ни кабинета, ни обстановки, ни "всего прочего" не было. А вопрос: "Будем вас рекомендовать. Справитесь?" Ну ты, Андрей, и ты, Ириша, по-честному, могли бы вы ответить по-другому? Все мои страхи, все мои размышления насчет категорического отказа враз куда-то прочь отнесло. Другой страх появился: с достаточной ли я твердостью "справлюсь" сказал. И понимаешь, не потому, что испугался, а потому, что раз надо значит, надо справиться. Руководство целой областью – да какой областью! Руководство коммунистами целой области – да какими коммунистами и какими, добавлю, беспартийными! – Центральный Комитет собирается мне доверить. Как я предстану перед областной партийной конференцией? Так и так, мол, товарищи, в себе я не уверен, но если... Словом, к партконференции готовился, точно бы я уже двадцать лет первым секретарем отработал. Проголосовали – ни одного против. Это я тебе, Андрей, все к тому, что кое в чем не замечаю в тебе должной твердости. Допускаешь еще "или – или". Чш, чш, Ирина, не грози пальчиком! Знаю, в чем его архимедовым рычагом не своротишь. А вот в себя он не верит. Так, как верил я в себя перед партийной конференцией!

– Ох, нашел, какой пример привести! Похвастался.

– Не посмел тебя назвать, Ириша. Скажет Андрей: процветает в этом доме семейственность.

И присвистнул, взглянув на круглые настенные часы. Объявил, что сам он может и не поспать и Андрей не поспать может, а Ирине с утра читать лекцию, она нагородит такой чепухи, что потом люди в обком начнут писать жалобы и ему придется, попирая семейную субординацию, объявлять собственной жене выговор.

10

Слова Седельникова насчет "или – или" задели Андрея. Напомнили о том, что ведь и сам он всегда стремился избегать этих "или", а выходит, то и дело допускает их, коли другим это со стороны заметно. Итак, программа действий.

С помощью Седельникова он ищет себе работу. Любую. Но непременно связанную с его теперь уже душевной необходимостью – рисовать и рисовать. Работу, оставляющую ему для этого достаточно времени.

Он соглашается на выставку своих военных рисунков. Но только при условии, что каждый из них будет переписан заново, сколько бы времени для этого ни понадобилось. И что художественные достоинства своей работы он станет определять только сам, а не Ирина Седельникова. Андрей не мог ей отказать ни в уме, ни в обаянии, ни в личной к нему доброжелательности, но весь почему-то внутренне ощетинивался при одной лишь мысли о том, что в самое для него сокровенное, в таинство творческого замысла, вдруг вторгнется женщина и превратится как бы в соучастницу его видения мира, смешает свое дыхание с его дыханием. А это невозможно. Просто невозможно.

Но прежде всего он должен съездить в Чаусинск. Как отнесется мать ко всем его соображениям, это ему небезразлично. Он не имеет больше права оставлять ее одну. Потому что она нуждается в нем. И он очень нуждается в ней. Сейчас все это ему в особенности стало понятно.

В Чаусинск Андрей приехал поздним вечером. Он не послал о выезде своем телеграмму, хотелось освободить от лишних приготовлений мать ну и... порадовать неожиданностью встречи. Теперь, приближаясь к дому, он сожалел об этом. Не слишком ли разволнуется мать? Как бы потом эта радость встречи не отразилась на ее здоровье. Припомнились слова из ее писем о том, что плохо спится, а по утрам кружится голова.

Окна в доме уже были закрыты ставнями. Их наискось прижимали железные полосы с болтами. Андрей тронул щеколду в калитке. Не поднялась. Тоже на запоре, придавлена деревянным клином. В детстве это не бывало помехой. Он и Мирон при надобности легко перемахивали через забор. Но если он постучит сразу в сенечную дверь, мать испугается еще больше.

Андрей подошел к окну. Поднял и опустил руку. Надо немного постоять и насладиться тишиной, прохладой, стелющейся над этой окраинной улицей города, вглядеться в звездочки, слабо мерцающие на темном чистом небе, войти в то настроение, которым раньше здесь жила вся их семья. Какие тогда были хорошие поздние, перед сном, вечера!

Почему это так: всегда прошедшие годы кажутся самыми лучшими? Почему и в будущее мы уносимся мыслью с надеждами на какое-то необыкновенное счастье? И только настоящее неизменно наполнено сосущими тебя заботами, сожалениями о чем-то сделанном не так, как надо бы сделать, и грустными сравнениями, каким ты стал теперь и каким ты был в свои прежние годы. Ты и сейчас еще молод. И не потому, что где-то там, у сердца, притаилась пуля, а все же не побежишь до рассвета с удочкой на озеро ловить карасей, не станешь радоваться каждой пойманной рыбке всего-то в пятачок величиной. И не станешь вечером при свете керосиновой лампы выстригать из старых журналов цветные картинки и наклеивать их в альбом. А между тем из новой дали годов ты непременно когда-нибудь вспомнишь теплом вот этот поздний вечер под окном и вспомнишь его уже не как тревожный, а как один из лучших в жизни. Сейчас тебя от самого родного человека отделяет только тонкий ставень окна. Войди в дом, и все невзгоды тотчас исчезнут, забудутся. Ну а через тридцать или сорок лет? Прийти тебе тогда будет уже не к кому. Никто не будет стоять и у твоего окна.

Он постучался. Тихо, осторожно, кончиками пальцев. Так, бывало, стучался отец, где-нибудь по делу припоздав дотемна. Прошла минута, другая. В щель ставня прорезался узкий луч света. По стеклу изнутри ответный, такой же сигнал: да, я слышу. И срывающийся голос:

– Кто там? Господи!

А в голосе и боязнь и надежда.

– Это я, мама.

И словно сильный ветер пронесся по комнате, по сеням, по двору, что-то отталкивая, отбрасывая, опрокидывая. Скрипнул клин в воротах, брякнула железная щеколда, и в калитке появилась мать, маленькая, сухонькая, до коленей закутанная в темную шаль.

– Андрюша?

Она больше не могла выговорить ни слова. Припала головой к его плечу и тихо всхлипывала. А калитка так и стояла распахнутой, и кто-то, должно быть, сосед или просто знакомый, проходя мимо, задержался, спросил сочувственно, не надо ли помочь – плачет ведь женщина.

– Да что ты, милый, что ты! – отозвалась она. – Не горе, счастье великое у меня. Сын с фронта вернулся.

– У-у, Антоновна, тогда...

И зашагал торопливо, чтобы поскорее рассказать своим домашним о радости, которая привалила Евдокии Антоновне.

Во двор с огорода тянуло запахом свежей зелени, недавно вскопанной земли. В сараюшке на насесте сонно зашевелились куры. Хрюкнул поросенок. Мать оглянулась, умиротворенно прошептала: "Эка ведь, все поняли", – и повела Андрея в дом.

Все здесь было как прежде. В сенях стоял дощатый настил, на котором в теплую пору спали Андрей и Мирон. И прикрыт он был все тем же одеялом. И знакомо поскрипывали под ногами некрашеные половицы. На кухне под бело-голубым рефлектором, похожим на опрокинутое чайное блюдце, горела электрическая лампочка в пятнадцать свечей. Казалось, вот сейчас из двери, ведущей в горницу, выглянет отец, погрозит пальцем, дескать, где это так долго ты загулял, парень. А из сеней крикнет Мирон: "Пап, нет, с Андреем были мы вместе". Братья всегда защищали друг друга. А мать знала, что отец никогда не сердился всерьез.

Теперь она усаживала Андрея к столу на отцовском месте. А сама хлопотала возле плиты, гремела самоварной трубой и безудержно говорила, говорила:

– Сыночек ты мой, сыночек, да погляди-ка еще на меня, ну погляди. Переменился очень? Нет, совсем не переменился. Хотя и возмужал. Даже морщинки на лбу – ну их, не надо их! – совсем такие, как у Арсентия, прорезались. И чего же ты не отбил мне телеграмму с дороги? Ведь как пришло твое письмо с победой из Берлина этого самого, так и ничего больше. А тут слухи поползли, что наших солдат фашисты и потом еще убивали. С чердаков, затаившись, стреляли. Ну просто изныло у меня сердце.

– Мама, очень я виноват.

– Да не винись, не винись, сыночек, так это я. От радости материнской, долгожданной. Все теперь, все отошло куда-то, и словно крылья у меня сейчас за спиной. А скажу, и такие думы в голову мне забирались: не захочет Андрюша мой возвращаться сюда, сколько свету всякого он повидал, осядет на житье в месте хорошем, и опять останется нам только письма друг дружке писать.

Плита гудела, под сильной тягой звучно пощелкивала чугунная дверца. Что-то шипело, жарилось на сковороде. Мать расставляла посуду, резала хлеб.

– Мама, а я и приехал договориться с тобой, надо жить нам вместе. Обязательно вместе. Это и до войны еще хотелось мне сделать.

У нее как-то неловко выскользнул нож из руки, упал на стол. Спросила испуганно:

– Андрюшенька, так ты с прежней, что ли, мыслью своей – увезти меня отсюда? Куда?

– Мама, не станем сейчас говорить об этом. Будем пить чай, на тебя любоваться. И на меня тоже. Будем хорошее вспоминать. Я тебе про победу расскажу. А про войну, самое тяжелое, когда-нибудь потом. Ты расскажи мне, как ты здесь жила. Все, что хочешь. И постели мне о сенях. Очень хочется в детство, в юность мою вернуться.

Они проговорили ночь напролет, совсем не ощущая течения времени. Только когда в часах-ходиках, висевших в простенке над столом, что-то щелкнуло, желтый маятник задребезжал, повисая бессильно, и усатый рисованный кот сквозь прорези в жестяной облицовке часов перестал водить направо-налево лукавыми глазами, мать спохватилась.

– Да я же забыла гирьку с вечера подтянуть! Батюшки, уже без двадцати восемь!

Выключила свет. И в щелях ставней тотчас заиграли яркие полосы солнечного света. Андрей кулаками потер усталые глаза.

– Стоит ли спать ложиться?

Он вышел на крыльцо, весь наполненный ощущениями чего-то забытого, но вновь сейчас возникшего из глубины памяти. Умыться! Умыться здесь, на огороде, окатив голую спину прямо из ведра ледяной колодезной водой. Это они всегда проделывали с Мироном в жаркие летние дни. Хоро-шо-о!

– Мама, помоги мне. Дай полотенце.

Колодец был глубокий. Цепь долго разматывалась, пока ведро ударилось о воду. Андрей с увлечением крутил налощенную ладонями железную ручку барабана. Белые звенья цепи, натягиваясь, похрустывали. Мать стояла наготове с кусочком душистого мыла в руке и полотенцем, переброшенным через плечо.

– Тебе не вредно ли будет, Андрюша? – с беспокойством спрашивала она. Вода такая – зубы ломит. У докторов ты проверялся?

– На войне проверялся. Там самая надежная проверка.

– Ну и слава богу, Андрюшенька, слава богу!

– Лей, поливай, мама!

Но, окатившись ледяной водой до жестких пупырышков на коже, Андрей вдруг почувствовал, что он похвастался чрезмерно. Возникла короткая нехорошая боль в груди, немного погодя стянувшая ему и лопатки. Он давно научился справляться с болью и, рисуя, свободно работал карандашом. А вот надеть рубашку через голову сейчас ему никак не удавалось. Невозможно было даже слегка шевельнуть поднятыми вверх руками, они ему не подчинялись. Мать это заметила.

– Андрюша, что с тобой?

– Да ничего... Прилипла рубашка к мокрому телу.

И все-таки неведомо как он ее натянул. Потом стоял, отвернувшись от матери, и делал вид, что с большим интересом разглядывает огородные грядки. Мать поняла: молчит – значит, так надо. И тихо ожидала, переминаясь с ноги на ногу. А в сараюшке между тем отчаянно кудахтали куры, горласто кукарекал петух и пронзительно повизгивал поросенок.

Боль понемногу утихла. Андрей глубоко вздохнул, кашлянул. Заговорил.

– Мама, а что это за хозяйство у тебя завелось?

– Так, сыночек, а иначе как бы я прожила? – ответила мать облегченно. Сам знаешь, уменья у меня нет никакого. И силы большой тоже нет. Ну, служила всю войну, все-таки хлеб по карточке, и сейчас служу при техникуме не на полный день уборщицей. Изворачиваюсь. Побегу, там приберусь, домой – в огороде покопаюсь, в курятнике подмету. Поросеночка-то, конечно, совсем зря я взяла. Прокормить его трудно. Да и – пойдут холода – держать негде. Уж сколько до осени вырастет, столько и жить ему.

– Очень тяжело тебе, мама. Надо что-то придумать.

– А чего придумать? Давно все обдумано. Ты, Андрюша, сам прикинь, посчитай. Жив был Арсентий, да вы оба с Мироном тоже на работу пошли сколько в дом втроем-то вы приносили? И мне тогда на огороде только в радость было трудиться. Чтобы под рукой была всякая картошка-моркошка, да свеженькая. А когда осталась одна, и дровишек на зиму запасти нужно, и крышу на домике нанять починить, и обувку, одежу купить – все деньги. А где их взять-то? Про еду и не говорю, без этого и совсем человек не может. Ой, побегу я, хохлаток своих выпущу!

И кинулась к сараюшке, распахнула дверь. Оттуда толпой во главе с величавым, золотогривистым петухом выбежало десятка полтора пестреньких курочек. Тут же они разбрелись по двору и принялись деятельно разгребать лапками землю, выискивать каких-нибудь букашек. Андрей плотнее прикрыл калитку в заборе, отделяющем огород от двора. Не то ворвется эта орава туда и враз снесет на грядках все любовно ухоженные матерью посадки. А она между тем торопливо готовила в деревянном корытце корм: мелко изрубленную сечкой зеленую траву, смешанную с раздавленной вареной картошкой, оставшейся, должно быть, от вчерашнего дня.

– Цып, цып, цып! – покрикивала мать, подзывая пеструшек. – Цып, цып, цып! – И любовь, ласка светились в ее взгляде. – Андрюша, ты уж на меня не посетуй, занялась я, тебя оставила. А куда ж денешься? Их-то обиходить тоже надобно. Живые. Ты приляг пока, отдохни. А управлюсь с ними, с работы отпрошусь денька хоть на два. – Она огорченно потрясла запачканными руками. – Андрюша, ты уж сам в комоде чистую простынь с наволочкой возьми. И ложись. А тебя, чтобы никто не потревожил, пока до техникума сбегаю, я снаружи на замок запру. Может, еще и до Федора Ильича, что на стройке прорабом был, добегу. Дело есть к нему. А ты ложись, ложись.

– Нет, я должен тебе помочь. Расскажи, что надо мне сделать.

Мать счастливо засмеялась:

– А вот это и надо: чтобы лег поспать. Какую мне помощь? Я как пластинка, в граммофоне заведенная, прокручусь до конца – вот и дело сделано. А две иголки все равно не поставишь.

Она очень быстро приготовила какую-то болтушку для поросенка, отнесла ему в сарай. Раз за разом вытащила из колодца три ведра воды, вылила в широкую лохань – прогреться на солнышке – и, повязавшись легким ситцевым платком, пошла, действительно как побежала, по другим своим делам. Замкнуть себя снаружи Андрей не позволил.

Оставшись один, он открыл ставни, распахнул створки окна, выходившего на теневую с утра сторону улицы, и принялся разглядывать убранство кухни и горницы. Он припоминал, так ли все было в прежние годы, и убеждался, что ничего не изменилось. Разве лишь сильнее выцвели обои и очень пожелтели семейные фотографии, развешанные над комодом. И еще, там же, небольшое зеркало стало совсем рябым. Но было на стенах и новое. Это его рисунки, присланные с фронта. Не все, а только те – Андрей это заметил, – в которых угадывалось торжество близкой победы. Наброски, сделанные под тяжелым впечатлением долгих разрушительных боев, лежали отдельно, в той самой канцелярской папке с тесемками, куда Андрей в юности складывал наиболее удавшиеся работы. Выходит, у матери был свой определенный вкус, свое художественное чутье. Хорошее, верное чутье.

Андрей принялся перебирать давние рисунки. Что ж, многие из них были настолько совершенны по технике исполнения, что он даже ощутил как бы некоторую зависть к самому себе "тогдашнему". Умел ведь! Ну а по содержанию... Цветочки, бабочки, стрекозы, воробьи! И малоубедительные попытки изображать людей. Характеров нет, окаменелые маски. Теперь, пожалуй, он значительно дальше шагнул. Особенно в той серии рисунков, где изображена Галина. Да, конечно. И это лишь потому, что он внутренне и глубоко постиг ее судьбу, ее страдания и надежды.

А что можно уловить в человеке с беглого взгляда? Вот письмоносица, вот плотники из той бригады, в которой работал и он с Мироном, вот бухгалтерша расчетного отдела. Так и уставилась глазами прямо на художника, а ему хотелось схватить ее в движении. Они ли сами застыли неподвижно или это художник их так перенес на бумагу?

Он просмотрел всю папку до последнего листа. И вдруг припомнил: здесь должен был храниться и портрет Ольги. Где же он? Все-таки сам по себе этот портрет был одним из лучших. Мать все рисунки сберегла в неприкосновенности. А с Ольгой, выходит, безжалостно расправилась. Что ж, так и следовало сделать.

Но тут его взгляд упал на донышко палки. По уголкам к нему был прикреплен лист ватмана, размерами своими в точности совпадавший с размерами папки. И это был тот самый лист ватмана. Мать не решилась без согласия сына уничтожить портрет Ольги, но приклеила его изображением вниз.

Андрей помрачнел. Порвать и сжечь? Так в романах Дюма мистически настроенные люди прокалывали иголками "сердца" восковых фигурок своих недругов, стремясь этими колдовскими действиями причинить болезнь или даже смерть живому прообразу восковой куколки. Неужели и он хочет уподобиться им? Нет. Ольга останется Ольгой, а ее портрет – произведением искусства. Не сейчас, так когда-нибудь он преодолеет себя и посмотрит на него. Неприятнее, если он здесь на некоторое время задержится, а случай сведет его с Ольгой лицом к лицу.

Солнечное утро, и ласковая тишина первого дня в Чаусинске после долгой отлучки, и в доме все та, кое родное вдруг предстали перед Андреем притаившимися где-то недобрыми к нему неожиданностями.

– Антоновна! – послышался голос с улицы.

Андрей откликнулся:

– Ее нет. – И вышел из горенки. – Она... Дядя Федор! Федор Ильич! Да она же как раз к вам побежала.

– Андрей! Вот тебе раз – Андрей! – в растерянности проговорил Федор Ильич. – Ну здравствуй! Вот уж никак не думал. Давно ли?

– Вчера вечером. Заходите.

– Оно конечно... Только Антоновна, если у нас, будет меня дожидаться лишнюю пору. Дома-то Надежде я не сказал, что сюда пошел. Посчитал, сам успею, перехвачу Антоновну. Чего же ей больные ноги вздумалось бить?

Федор Ильич стоял, опершись раскинутыми руками на подоконник, и раздумчиво оглядывал Андрея. Потряс головой, все еще, видимо, не привыкнув к тому, что встретил не хозяйку дома, а ее сына. И теперь не знал, как продолжить с ним разговор. Побеседовать, конечно, надо бы пообстоятельнее, да Евдокия Антоновна дожидается. Федор Ильич поскоблил пальцем сухую морщинистую щеку, еще больше втянулся на подоконник, лег на него узкой грудью.

– А ты, Андрей, здорово переменился. И в лице и статью. Как повоевалось, не буду спрашивать, все от Евдокии Антоновны знаю, коли ты сам от нее в письмах ничего не утаивал. Ты расскажи, какие виды теперь у тебя, поскольку у Евдокии Антоновны это было главной заботой – судьба твоя. И вообще как ты мамашу свою находишь? В смысле здоровья, душевной энергии и новых ее замыслов?

– Да что же, дядя Федор, разрешите по-прежнему вас так называть? сказал Андрей. – Виды у меня пока самые неопределенные, кроме разве того, что маму отсюда увезти с собой думаю. А выглядит она хорошо, хотя, понятно, и постарела, седины в волосах прибавилось. Насчет ее душевной энергии радуюсь, дядя Федор, радуюсь! Всю ночь мы с ней проговорили, а она, вышли мы на крылечко, тут же принялась кур, поросенка кормить. И не сказала "пойду", а "побегу". И как раз к вам побежала.

– Это да, – подтвердил Федор Ильич, – это у нее не пустые слова. Знаю Антоновну давно, а за последние годы такая прыть у нее развилась – не удержишь. Оно и понятно. Самостоятельность. Решай за себя все сама. Мужа нету. Сын тоже от нее вдалеке. Но, между прочим, Андрей, не зачерствела Антоновна, как очень просто могло с другой получиться. Мне лишь одно непонятно: если вы целую ночь проговорили и порешили отсюдова уезжать, только вроде совсем еще неизвестно куда, как же могла она от своих новых замыслов отказаться?

– Теперь уже я не понимаю, дядя Федор. Каких "новых замыслов"?

– Вот тебе на! Это называется "ночь проговорили"!

– Правда, не понимаю. А может быть, и говорили, да я не принял мамины замыслы за новые.

Федор Ильич оглянулся на все еще тихую, полусонную улицу. Прикинул взглядом, высоко ли поднялось солнце, опять втянулся в окно.

– Который час, Андрей? Ого! Нету много времени объяснять. И не знаю, может, новыми-то замыслы Антоновны я и зря назвал, может, они и давно тебе известны. Но вся штука в том, что все ведь начисто у Антоновны поломается, ежели ей уехать отсюда.

– Ничего не понимаю, – убежденно повторил Андрей.

– Значит, действительно еще не говорили. – Федор Ильич повертел головой. – Так вот тебе в двух словах, поскольку в этом деле и я с Надеждой заинтересован. В военные-то годы образовался в Чаусинске нашем, наверно, как и в других городах, женсовет. В смысле помощи семьям фронтовиков. Первая мысль, конечно, чем и как государство поможет. Пришли женщины и к Антоновне выяснять ее нужды. Вдова, а единственный сын – фронтовик, доброволец. Но еще раньше у нас с нею втроем, то есть я, она и Надежда моя, общая состоялась беседа. И Антоновна заявила комиссии: от государства для меня ничего не требуется, и без этого государству трудно, а я вот сама могу, хоть малость, другим семьям помочь, с огорода своего половину урожая отдам. И всю войну исправно отдавала. Но это крохи, по правде сказать. Сила тут в честном сердце, сила примера в том, как это в душах других отзывается. Такая инициатива. И вот потом одно собрание, другое, и Антоновна вместе с Надеждой и с женсоветом, понятно, на окраинных пустых землях организовали коллективное картофельное поле. Общий труд. И все семьи фронтовиков обеспечили, и даже какие-то лишки в больницу сдавали.

– Об этом ничего мне мама и не писала и не говорила, – в недоумении сказал Андрей.

– Так ведь это Антоновна же! – с удовлетворением воскликнул Федор Ильич. – Узнаю. Даже сыну родному не осмелилась похвалиться сразу, с ходу. Дескать, самое обычное это дело, после когда-нибудь проясню. А я вот обязан ее похвалить. И немедленно. Потому что инициатива Антоновны и Надежды моей дальше общего картофельного поля простерлась. Затевают нынче крольчатник. А все-таки заметь, уже с опорой на первую идею. Антоновне это лестно. Не в смысле славы, она и в газету не позволила о себе написать, а в смысле собственной душевной полноты, мол, не жадина я, только бы в свой дом тянуть, выполняю человеческий долг, веления совести. Ну пошел я, Андрей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю