355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Философский камень » Текст книги (страница 25)
Философский камень
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 02:00

Текст книги "Философский камень"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)

– Дурак! Какое тебе до этого дело? Дают – бери! Пока я щедрый. – Он навалился на Ефрема плечом, проговорил торопливо поручик Тарасов уже выкрикивал команду становиться в строй: – Слушай, я напоследок тебе еще подарок сделаю, мне теперь все равно ни к чему. Будешь в России, черт его знает, может, и сложится там судьба твоя, съезди тогда в село, где прихлопнул себя капитан Рещиков. Вдруг чемоданы его под амбаром остались целы. Не может быть чтобы нашли, я глубоко их. засунул и доской привалил, думал, скоро с победой вернемся. А чемоданы тяяжелые. Не камни вез в них капитан! Добра тебе на всю жизнь хватит… Айда, побежали!

Он успел встать в строй. Ефрем опоздал, и поручик Тарасов перчаткой наотмашь хлестнул его по лицу.

– Больной ты, что ли, Косоуров, сегодня?

И Ефрем покорно кивнул головой.

11

Утром он отпросился к фельдшеру. Его действительно всю ночь била злая лихорадка. Фельдшер лениво повертел Ефрема за руки, заставил показать язык, оттянул нижние веки, смерил температуру немного повышенная, – спросил:

– А как было, с вечера? На рассвете?

– То в жар, то в холод все время кидало.

Зубы у Ефрема пощелкивали.

– Вроде бы малярия. Где ты схватил ее? – Он дал Ефрему какие-то порошки, потер ладонью у себя возле уха. – И вообще-то, можно бы и на плац отправить тебя, да ладно уж, полежи. Посмотрим, как дальше.

Выписал ему увольнительную от строевых занятий. Это было как раз то, чего хотелось Ефрему. До обеда он пластом пролежал на; койке в липком поту, прислушиваясь к голосам, доносившимся со двора, и обдумывая в подробностях план побега.

День выдался жаркий. В открытое окно влетел толстый Мохнатый шмель, гудя, облетел казарму и так же спокойно, будто исполнив весьма нужное и серьезное дело, вылетел обратно.

«Так и я скоро буду на полной свободе. Господи! Ужели свои, русские, мне не простят? Ох, все одно, только бы скорее на родную землю!»

Обедать Ефрем не пошел, какой-то плотный комок стал у него в горле. Он с трудом проглатывал слюну. С крыльца казармы он видел, как направились к границе солдаты. Среди них был Федор Вагранов с ручным пулеметом на плече.

Переждав немного, Ефрем поплелся к воротам. Ему было плохо, но он стремился выглядеть и еще хуже, несчастнее. Показал дневальному увольнительную записку, запинаясь, вяло объяснил:

– Полежать велел на самом сильном припеке. Камни на солнечной стороне сопки хорошо прокалились. Выйду я, полежу?

И дневальный сочувственно махнул рукой:

«А чего ж? Проходи!»

Ефрем побрел туда, где начинался орешник. Долго возился, укладываясь на склоне сопки так, чтобы от проходной можно было разглядеть только его головной убор. Потом так и оставить фуражку среди камней, а самому помаленьку спуститься ниже. Пожалуй, стоит сразу повесить на куст, будто для просушки, нижнюю рубаху. Оно как-то вернее, когда дневальному все это будет кидаться в глаза…

Чтобы попасть к знаку номер «21», надо проделать большой крюк. Не пойдешь по дороге, по которой на стрельбище ходят солдаты. А солнце почему-то стремительно быстро стало чертить в небосводе свой огненный путь.

Успеть, успеть до заката. Ночью было бы лучше, спокойнее. Но тогда сменится Федор. И свои – о них, которые на той стороне, теперь думалось только так – в темноте не разглядят белого флага.

Когда все было решено, дорога назад отрезана – Ефрем почувствовал прилив свежих сил. И хотя не отступал комок, давивший горло, а кожу на спине временами еще стягивали колючие мурашки, он шел с под бегом, нетерпеливо продираясь через орешник, сторонясь открытых полян.

Иногда останавливался перевести дух, точнее определить направление. Перед ним неоглядно раскидывались сопки, задернутые дрожащим маревом зноя. Теплые волны прогретого воздуха сушили губы, гортань. Хотелось пить.

«Потом, потом, – убеждал Себя Ефрем, – и отдохну и напьюсь».

Вспорхнула из-под ноги маленькая птичка, потрепыхала короткими крылышками, словно повиснув в воздухе, и скрылась в солнечных лучах.

Ефрему припомнился похожий на нее трефовый туз, о котором недавно говорил и Федор. Тогда была загадана удача. Именно такая удача: счастливый побег. К трефовому тузу пришла пиковая десятка. Какая десятка придет сегодня, на русской стороне, если трефовый туз – это Федор, ожидающий его у маньчжурского пограничного знака?

Нет больше за плечами осточертевшей, чужой ему винтовки, не оттягивают пояс тяжелые подсумки с патронами. Ах, сбросить бы еще поскорее и все это тряпье, примету чужого солдата, надеть крестьянские портки и рубаху!

Шире шаг! Шире шаг! И пусть лицо секут жесткие ветви молодых дубков. И пусть горят потертые, сбитые на камнях ноги.

Вот, наконец, открылась и последняя сопка. За нею – Ефрем счастливо зажмурился – своя, родная земля.

Он мог бы на едином дыхании добежать туда. Усталость, лихорадку словно рукой сняло. Но рассудок подсказывал: смотри не ошибись ни в чем, будь особенно осторожен, граница с обеих сторон как бы безлюдна, и в то же время помни! – за нею следят десятки, сотни внимательных глаз,

Ефрем стиснул ладонями виски: только бы не встретиться опять с такими, как тогда, глазами…

Выверяя каждое своё движение, сторожко прислушиваясь к каждому случайному звуку, он поднялся по склону сопки на самый ее гребень и скатился в неглубокий узкий овражек с крутыми облохматившимйся обрывами. Дальше, из осторожности, следовало ползти.

Земля даже здесь, в этом овражке, сильно пересохла. Пыль забивалась в ноздри, серые комья сыпались из-под носков тяжелых ботинок. Ефрем полз на руках, плотно припадая грудью к земле, волоча ноги.

Над ухом запищал комар. Больно впился в затылок. Ефрем даже не отмахнулся. Чуть повернув голову вбок, он искал глазами Федора.

Увидел невдалеке пограничный знак, полускрытый низким кустарником – немного левее, тоже в кустах, светлую полоску, жгуче поблескивающую в лучах низко стоящего солнца. Ствол пулемета? Стало быть; Федор на месте, все идет хорошо, как задумано.

– Ефрем! – долетел приглушенный голос. – Это ты?

С обрыва, не поднимаясь в рост, из косматых метелок травы ему рукой сигналил Федор.

– Торопись. Видишь: впереди бугорок. За ним выкидывай белый флаг…

Ефрем благодарно улыбнулся, пополз быстрее, срываясь временами в короткие перебежки. Федор вернулся на свое место.

Перед самым бугорком Ефрем вытащил из-за пазухи припасенный заранее белый лоскут, оглянулся назад, зло прощаясь с опостылевшей ему землей, сделал знак Федору: «Видишь меня?»

Тот ответил таким же немым знаком. И присел к пулемету.

А когда Ефрем приподнялся, чтобы перевалить через бугорок, пулемет ударил короткой нервной очередью. Три пули просвистели над головой Ефрема, четвертая раздробила ему череп.

12

Никифора Гуськова навестил Владимир Сворень.

Они не очень-то дружили. Но жены их между собою были всегда в ладах. Смеясь, Гуськов говаривал, что они удивительно точно сошлись носами, именами и характерами. Однако, чтобы все-таки оттенить и некоторое различие, свою жену он называл Надюшей, а жену Свореня-Наденькой, иногда прибавляя еще и ласковое словцо – «дорогая». Сворень миндальничать не любил. У него «своя» была Надя, а Гуськова – Надежда.

Как-то так получилось, что и отцами Гуськов со Своренем стали почти одновременно, хотя Гуськов привез себе подругу жизни с Волги на целый год позднее свадьбы, сыгранной Своренем в Москве.

У Гуськова, к полной и общей радости его самого и Надюши, топал по комнате и тащил со стола все, что подвернется под загребущие ручонки, сын Антошка. А у Свореня не менее озорная и проворная девчушка Роза, нареченная так в память Розы Люксембург, была предметом его частых и вовсе нешуточных упреков Наде: «Говорил ведь, ешь огурцы, не ешь капусту!» Надя фыркала и удивлялась, как это серьезный и образованный мужчина может верить в глупые бабьи присказки. Самой Наде как раз хотелось иметь дочку.

Вообще, семейная жизнь у Свореня задалась неровная. Когда он, еще курсантом Лефортовской военной школы, только, начинал ухаживать за Надей, его привлекало в ней все: и красота, и немного кокетливая бойкость, и социальное происхождение, и даже на первых порах после женитьбы возможность, жить в комнате ее родителей.

Нравилось ему и восторженное преклонение Нади, да и Ивана Ильича с Еленой Савельевной, перед его военными заслугами, удостоверенными боевым орденом. Вступление в потомственную рабочую семью Митиных тоже придавало известную солидность положения. Получалось, что Надя с собой в «приданое» принесла немалую толику, невеста оказалась по всем статьям «богатая».

А вот жена… Дополнительно ко всему прежнему она уже ничего не прибавила. На завод не пошла. Пока существовал Моссельпром, торговала от Моссельпром а, потом устроилась продавщицей в магазин потребкооперации. Иными словами, в анкетах писалась: «служащая», а не «рабочая». Ну, а служащий – это в обществе все-таки не самая первая категория. Надя с ним спорила, упрямо твердила, что торговать ей просто нравится. Нравится резать масло, сыр, колбасу, отвешивать сахар, крупу, подавать пачки чая, соды, горчицы; целый день видеть перед собой все новых и новых людей, перекидываться с ними веселыми словечками. Это было в ее характере. А попадутся сердитые либо усталые – одарить их особой внимательностью. Кроме покупок, пусть унесут с собой хоть капельку еще и хорошего настроения. Чем это плохо?

Наде было невдомек еще и другое. Владимир, окончил военную школу, четыре прежних треугольничка в петлицах заменил двумя кубиками. Не шути – помкомроты! Он рос, а Надя не росла. И постепенно то «богатство», что принесла невестой, в замужестве она как бы растратила. Даже, по сути дела, уже стала сама жить в счет мужниного богатства…

Свореню не хотелось покидать Москву. За годы обучения в Лефортовской школе он понял и оценил все достоинства столицы. И когда перед окончанием школы через друзей разведал, что, подготовлены уже назначения, пришел в смятение. Тимофея Бурмакина посылали в распоряжение командования Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, и Сворень с удовлетворением подумал: «Вот Тимке только там, на краю земли, и надо служить. Он лесной человек». Кисло сморщился, узнав, что Никифора Гуськова зачисляют в один из полков Московского гарнизона. Но внутренне согласился с этим: «Башковит и повоевал немало. Выправка у него тоже на загляденье». И скрипнул зубами от злости, когда ясна, стала собственная судьба: ехать за Урал. Мало еще в гражданскую войну досталось ему этой. Сибири!

Но приказ есть приказ. Он попытался заручиться поддержкой Анталова. Тот выслушал Свореня спокойно, ни разу не перебил, даже спросил в конце беседы, нет ли еще каких добавлений, а потом уставился на него своими льдистыми глазами, помолчал и сказал: «Если бы только моя власть, я бы вас, товарищ Сворень, вообще никуда не назначил». Понимай, как хочешь. Это в манере Анталова. Сворень немного струхнул. Запишут строку в аттестацию… За Урал-то поедешь, а честь тебе будет уже не та.

Все обошлось. Анталов личного дела ему не испортил.

Сыграли свадьбу, точнее, сходили с Надей в загс и расписались, через месяц уже справили новоселье в маленьком зауральском городке, где была размещена стрелковая дивизия, и Владимир, по недостатку комсостава, получил ; сразу отдельную Пулеметную роту.

Сворень взялся за дело круто; совершенно забыв, что и сам он не так-то уж давно мало чем, отличался от ребят, теперь попавших под его начало. Молодые бойцы сразу его невзлюбили. Он их своей благосклонностью тоже не жаловал. Покрикивал и щедро рассыпал наказания за любые провинности, но строго по дисциплинарному уставу, ни на волос не превышая своих прав. С подчиненными командирами Владимир держался несколько проще, однако постоянно подчеркивал, что в роте самое старшее лицо он. И никто другой. Ну, а перед командиром полка, как положено, тянулся, рапортуя вдохновенно об успехах в боевой подготовке. Успехи действительно были, но добывались они очень тяжелой для рядового состава ценой.

Зато сам Сворень быстро приобрел репутацию отличного, волевого ком роты, и уже замаячил в недалеком для него будущем третий кубик на воротнике.

Может быть, его чрезмерная жесткость и высокомерие стали бы предметом осуждения, прежде всего в партийном порядке, уже чувствовались предвестники этого, но тут Свореня подстерегла иная беда, коренным образом изменившая жизнь. Впрочем, как он потом разобрался, даже к его удовольствию…

Во время одного из учебных тренировочных походов он сломал ногу. Совершенно по-глупому. Дело было в начале зимы. Уставшие до предела бойцы еле тащились по дороге через длиннейшее плотбище, где были штабелями накатаны бревна, подготовленные к весеннему сплаву. Кто-то; не выдержал, сошел с дороги и присел на бревно. Сворень в это время как раз оглянулся, Но не скомандовал сделать привал, а крикнул: «Бегом марш!» И сам первый устремился вперед. Он тоже изрядно устал. Однако ему было все-таки легче: он шел без выкладки, вооруженный только пистолетом, да еще пустая полевая сумка болталась сбоку. А бойцы были в полном походном снаряжении. И рота сразу же растянулась на добрых полкилометра. Обозленный Сворень побежал навстречу отставшим. Закололо в боку. Но остановиться было нельзя, пропадал весь эффект: командир – образец неутомимости. Тогда Сворень вспрыгнул на ближайший штабель. Это тоже было эффектно – возвышаясь, он пропускал перед собой всю роту – и избавляло от необходимости продолжать бег. Но колотье в боку заставило его согнуться, он потерял равновесие на скользких бревнах и ступил в широкую щель между ними. Упал…

Потом, лежа в госпитале, Сворень составил рапорт, изображающий всю эту историю несколько иначе: просто на него неведомо по какой причине накатилось бревно, и, если бы он, спасая себя, отскочил в сторону, пострадали бы многие бойцы. Свидетелей не опрашивали, поверили на слово примерному командиру. Ясно же, что. несчастье случилось в походе! А в личное дело вписалась еще одна похвальная строка.

Кость срослась. Но девая нога оказалась короче правой. Что-то проморгали медики, когда накладывали гипс. И через некоторое время хромого Свореня уволили в запас.

С его превосходными документами нетрудно было вернуться в Москву. А там Сворень поступил на военный завод. Начальником отдела кадров. И получил отдельную комнату. Как раз в том же доме, что и Никифор Гуськов. Так снова через несколько лет сошлись их пути.

Гуськова исподволь готовили в военную академию. Он знал об этом. И, делясь повседневными печалями и радостями с женой, говорил ей, что академия, конечно, хорошо, а вот если пoтом назначат на штабную работу – худо. Нет призвания к этому. Хочется быть всегда рядом с бойцами. Надюша его понимала, согласно кивала головой. Учительница, она не представляла и себя без повседневного общения е шумливой ребятней.

Первый большой разговор со Своренями после того, как они оказались соседями Гуськовых, состоялся именно на эту же тему. Владимир зашел проведать своего прежнего сослуживца. Две Надежды только тут познакомились. Но уже через полчаса молодые женщины знали друг о друге все и искренне радовались такому нечаянному и такому приятному соседству. Мужчины туговато шли на душевное сближение. Свореню хотелось сразу же занять, что называется, предводительское место в своих отношениях с Никифором, чего не удалось ему раньше добиться в Лефортовской военной школе. А Гуськову не нравилось во Владимире именно это, хотя сам он, по характеру своему, отнюдь не стремился возвыситься над кем– либо. Равенства же не получалось, оно никак не устраивало Свореня.

И сложный тот разговор ничуть не способствовал установлению взаимного понимания между товарищами. Сворень тогда раскричался, доказывая, насколько не прав Гуськов. Штаб – это голова, мозг армии. А палить из винтовок любые руки смогут. Гуськов не отрицал высокой роли штабов и говорил лишь о своих личных склонностях. Сворень это пропускал мимо ушей и повторял убежденно: «Не помогла тебе школа, Никифор, не помогла! Ничему не научила! Взгляд твой на дело плоский. И глаза кверху ты боишься поднять!»

Особенно взорвало его то, что остался он в одиночестве, даже Надя, жена, не поддержала.

Но, прощаясь, он уже мило улыбался: «Славно поспорили, в спорах, по Марксу, рождается истина». Приглашал к себе в гости. И обещал сам не забывать старого товарища.

Заходил изредка. И обязательно любой, казалось, самый обыденный разговор разжигал до крика. Разумеется, собственного крика.

А две Надежды тем временем мирно и согласно хозяйничали на кухне, готовя что-нибудь вкусное к ужину.

13

В этот раз Сворень вошел и чуть не от порога, забыв поздороваться, воскликнул:

– Ну, хорош ты, Никифор! Что я тебе, далекий человек? Почему ты горем своим не хочешь поделиться? Через Надежду твою моя Надя узнала.

Гуськов приподнялся из-за стола, подвинул в сторону конспекты по баллистике, над которыми работал, протянул руку Свореню. Отозвался невесело:

– Здравствуй, Владимир! Да, горе у меня очень большое. Поэтому, наверно, оно так и подавило меня. Неожиданностью своей. И не привык я как-то бегать в люди, навязываться: «Посочувствуйте, вот беда постигла меня». А таить от людей, почему же, ничего не таю. Наденька утром была, Надюша ей все рассказала.

Сворень, прихрамывая, несколько раз прошагал по комнате из угла в угол. И все покачивал головой. Подсел, наконец, к столу.

– Так-то оно так, Никифор! И не так. К посторонним людям зачем же бегать? Согласен я. Ну, а с тобой сколько соли мы вместе в Лефортовском съели? Ты ведь еще вчера вечером известие получил. И я тогда был дома. Ну? Скажи уж прямее: о товарище своем не подумал.

– Хорошо Извини, Владимир, – коротко сказал Гуськов.

Ему неприятно было это посещение. Неприятен и весь разговор. Самый тон разговора. Но он не знал, как заставить Свореня побыстрее уйти, не. указав ему прямо на дверь. – Как же он так глупый цыпленок, брат твой Панфил на вражескую пулю нарвался? – Сворень подобрался к конспектам Гуськова, стал их перелистывать, небрежно, словно чистую бумагу. – Добро бы в войну. Вспоминаю гражданскую. Было дело. А то ведь в мирное время погиб. Ни за понюх табаку. Сам даже никого из этих бандитов не срезал.

– Отсюда не видно, как там все это было, – сухо проговорил Гуськов. – И чего же нам, живым, мертвого осуждать? Он, если ошибка была, заплатил за нее самую: высокою цену. То, что ты, Владимир, сейчас сказал, – плевок в лицо убитому.

– О-ого! – протянул Сворень. – Как ты сразу: мои слова повернул! Но я не сержусь, я твое состояние понимаю. Прими мое дружеское сочувствие.

– Спасибо.

Сворень отодвинул от себя конспекты Гуськова, поправил подогнувшуюся страничку, разгладил ее ногтем.

– Баллистику готовишь? Что ж, конечно, жизнь идет, и тебе она светит. А Панфила я упрекнул потому, что в наше с тобой время, повторяю, не так воевали. Умнее.

Он словно бы нечаянно тронул орден на труди, который 'всегда исправно перевинчивал на другой пиджак, если приходилось переодеваться.

– Наше время и теперь еще не прошло, – заметил Гуськов, – и впереди наше же время будет. А воевали всегда по-всякому. Случалось, что и в мирной обстановке.

– Ты это, Никифор, не сравнивай! – взорвался Сворень, задетый намеком Гуськова за живое. – Ногу я повредил не по своей глупости, а других от увечья, может, и от смерти спасая. И это тебе известно.

– Мне известно. Все, что ты делаешь, Владимир, – это правильно. А другие только и знай, ошибаются.

Гуськов говорил сдержанно, ровно, без малейшего оттенка иронии в голосе. И это особенно злило Свореня. Из самих слов Гуськова формально следовало, что он признает его превосходство. Стало быть, возмущаться нет повода, нет основания. Но ведь ясно же: издевается Никифор! Это тоже понятно. А как сбить его, как взять над ним верх?

– Если я вспомнил гражданскую войну, – уже тише заговорил Сворень, хотя ноздри у него все ещё раздувались, – если я вспомнил те времена, так потому, что судьбу республики тогда мы решали кровью своей. Не берегли, не жалели крови; хотя она была дорогая, не так-то много бойцов числилось в Красной Армии. Вера в правое дело, вера в победу стократную силу каждой капельке крови тогда придавала! Шли вперед и вперед. Выбить врага с земли нашей было нужно. Помнишь золотые слова из песни: «Мы к битве с восторгом рвались»? Ну, а сейчас, спорь не спорь, боевой накал поубавился. До Тихого океана дошли, столбы на границе свежей краской покрасили – не позволят себе враги наши ее поцарапать! О любви к человеку заговорили. А человек – это штука такая…

Человек человеку волк? Гомо гомини лупус эст? – словно бы поддакивая Свореню, полувопросительно проговорил Гуськов.

– Человек человеку волк! – подтвердил Сворень. – Не знаю, что ты прибавил еще по-французски…

– По-латыни. Повторил то же самое. Как-то сильнее звучит на языке предков тех, от кого через Бенито Муссолини и в наши дни эта страшная мораль вошла.

– Вошла правильно! – Сворень торжествовал. – Пока кругом враги, не зевай! Не будь дураком.

– А ведь тяжело жить, Владимир, если видеть кругом только дураков.

– Я и говорю: тяжело. – Сворень в ровном тоне Гуськова опять не сразу почувствовал иронию, не уловил, на чем все же сделан акцент. – Чтобы самому легче жилось, успевай врага прикончить, прежде, чем он тебя убьет. Чего – не сердись, снова напомню – Панфил твой сделать не сумел. Ну ладно, Никифор, хватит об этом! Но, между прочим, скажу: военное дело, оно все-таки куда проще! Враг понятен, виден; Опять же, бойцы в нашей, рабоче-крестьянской армии – дисциплина! Скомандовал, и зашагают куда положено. А вот посидел бы ты на моем месте!

– Да уж твое место…

– А что? Ответственность за чистоту кадров! Враг хитер. Ему здесь на брюхе через границу переползать не надо, он. прямо через проходную норовит.

– Но ведь, сколько я знаю, дела на заводе хороши.

– Потому и говорю: нелегкая моя доля.

– A-а! Понимаешь, а я подумал: люди у нас хорошие. По правилу: человек человеку друг.

Сворень растянул рот в злорадной улыбке, несколько раз шумно придыхнул, готовясь чем-то совершенно неотразимым под корень подрубить Гуськова, но гут на пороге появилась Надюша, в ситцевом халатике, в стоптанных туфлях, с Антошкой на руках. Распаренная докрасна, вся в' бисеринках пота, она вытирала мохнатым полотенцем еще мокрую головенку сына.

– Выкупала… Ой, да у нас Володя! Здравствуй! – подала Свореню локоток. – И опять уже какие-то бесконечные споры. Почему ты один, без Наденьки? Чай будем пить? Сейчас Антошку уложу и поставлю чайник.

– Зашел я не в гости, Надежда, – ответил Сворень. И сделался официальным. – Пришел лично выразить сочувствие Никифору.

Надюша померкла. Усадила мальчика в кроватку с решетчатыми боковинами, сунула ему тряпочного кукленка, закусила губу. Смахнула навернувшиеся слезы.

Она видела Панфила всего один раз, когда, вместе с другими призывниками проезжая через Москву на Дальний Восток, он отпросился на час навестить старшего брата. Но и того часа было достаточно, чтобы потом надолго остаться в памяти. Веселый, решительный, Панфил покорял своей бесшабашной самоуверенностью. Ликовал, что попал не куда-нибудь, а в Приморье. Да еще в пограничные войска! Для него тогда это было как сказка, как легенда. И вот…

– Не могу… Не могу, – сказала Надюша. И отвернулась. – Вовсе жизни еще не видал человек… Неужели кому– то его гибель радость доставила? Как жестоко устроен мир!

– Борьба. Классовая борьба, – назидательно сказал Сворень. – Никуда ты от нее, Надежда, не денешься. «Не плачьте над трупами, павших борцов…» Золотые слова! Стисни зубы. Никифор вон тоже раскис. А впереди, между прочим, не гладкая дорожка нас всех ожидает.

– Ну, а в жену-то Мардария Сидоровича за что стреляли? Эта уж и совсем никому не мешала. – Надюша хлопотала возле сына, расправляла простынку, взбивала подушку. Никифор стал ей помогать. – Боже мой, неужели Антошка вырастет, и жить придется ему в таких же тревогах!

– К богу только не взывай, Надежда, – посоветовал Сворень. – Вникай лучше в объективные законы развития общества.

– Ужас, сколько еще всякого злодейства на земле и всякой несправедливости! – продолжала Надюша. – Тиму Бурмакина на будущей неделе станут судить. За что судить?

– На будущей неделе! – воскликнул Сворень. – Этого я не знал. Наверно, и мне повестку свидетельскую пришлют. Тимку жаль, конечно. Только ему не вывернуться. Тем более что, по сути, сам на себя он это дело затеял. Парень как парень был, «белячка» его попутала. А теперь и еще туже свяжет.

Никифор прикрыл одеялком Антошку. Склонясь, постоял немного над ним. Потом разогнулся, поправил волосы, упавшие на глаза, подошел к Свореню.

– Как ты думаешь, Владимир, – просительно сказал он, – тебя Наденька дома не дожидается? А может, ты как-нибудь в другой раз вместе с нею зайдешь? Антошке спать пора.

И тихонько повел Свореня к двери…

Часть вторая

1

Только взойдя по скрипучим, шатающимся ступеням на деревянный настил остановочной платформы, Тимофей в полной мере представил себе степень грозящей ему с этого момента опасности.

Иззябшие, истомленные долгим ожиданием пригородного поезда, сутулясь и притопывая закоченевшими ногами, люди бесцельно в одиночку бродили по скользким от дождя доскам. Были и парочки. Эти держались повеселее. Журчал победительно ласковый юношеский смешок. Слышался застенчивый девичий шепот. В дальнем конце платформы ста будились женщины. Там шла меновая торговля. Трудная, неподатливая, покрой с площадной бранью и шлепотком мокрых рук, когда долгие переговоры заканчивались соглашением.

Кому тут дело до того, что недавно случилось на рельсах в глухой туманной мгле? Тимофей огляделся. Ощутил колючую грязь на щеке. Прилип мелкий шлак, должно быть, когда он упал лицом вниз, Куцеволову под ноги. Тимофей вытер щеку тыльной стороной ладони.

Подойти к первому встречному? Выбрать кого-то? Или просто крикнуть на всю платформу?

Никто не обращал на него внимания. Для всех он такой |же, как и другие, – тоскливо ожидающий поезда пассажир. Но время нечего тянуть. Надо решать: или – или…

Тускло светили фонари сквозь муть мельчайшего дождика. Словно рыхлое облако опустилось на землю. А кругом чернота; Таинственная, манящая раствориться в ней, скрыться, чернота поздней осенней ночи.

K кому? К кому подойти? Выбирай. Тимофей сделал не сколько шагов iio платформе. И вдруг, точно вызванная его собственной волей, из тумана перед ним возникла фигура человека в милицейской шинели. Простуженный голос:

– Товарищ военный, нет ли закурить?

Тимофей непроизвольно вскинул руку под козырек.

– Прошу… Прошу пойти со мной, – слыша себя как бы со стороны, срываясь, глотая слова, проговорил он. – Туда… там я:., кажется… убил его…

– Убил? Кого убил? – К Тимофею близко придвинулись внимательные, Испытующие глаза. – А ну, дыхните, товарищ военный!

– Убил Куцеволова. Каратель, белогвардейский офицер. Он хотел меня бросить под поезд, – преодолевая волнение, стремясь говорить точно, чеканно, как на докладе начальнику школы, объяснил Тимофей. – Прошу вас. Отсюда всего четыреста-пятьсот шагов.

– Вот черт! – вполголоса, недовольно сказал милиционер. – Надо же! Я ведь сегодня и не на дежурстве. Убил белогвардейца, стало быть? Это точно?

– Да.

– Ну, когда так, пошли. Надо понятых еще, свидетелей прихватить. Ах, черт! – Милиционер тронул Тимофея за плечо. – Ты погоди здесь. Поищу кого-нибудь потихоньку. Лишний шум подымать ни к чему: Ах, черт тебя, черт!.. Скоро последний поезд проследует. Тогда мне здесь до утра дожидаться…

Он оставил Тимофея одного надолго, ходил по платформе, выискивал понятых, иногда совсем исчезал в молочном тумане и наконец привел двух мужиков, должно быть применив решительные меры административного давления – так угрюмо они вышагивали рядом с ним.

Спустились по шатким ступеням с платформы, молча. Мокрый шлак похрустывал под ногами. Милиционер подтолкнул Тимофея: «Иди, показывай дорогу». А сам все вздыхал и, чертыхался, костерил себя, что принесла же его нелегкая как раз в эту ночь на эту платформу.

Шли долго. Впотьмах спотыкались о выступы шпал, с размаху попадали в незримые лужи, и тогда грязь ошметками разлеталась в стороны, словно картечью секла голенища сапог.

Светлые струйки рельсов, на ходу различимые не больше как на десять шагов вперед, представлялись текущими, в бесконечность. И Тимофею стало казаться, что давно, уже миновали то место, где должен бы лежать Куцеволов. Неужели он жив, поднялся и скрылся? А может быть, не было и вообще никакого Куцеволова, не было и схватки с ним у самых колес поезда, летящего мимо, а все это привиделось в каком-то страшном сне?

– Слушай, товарищ военный, – в затылок Тимофею просяще проговорил милиционер, – а ты не того… Не прибавил? Где же он, твой убитый? Вон за поворотом уже пригородный шумит, гудит. Последний ведь сегодня. Как раз успели бы еще добежать до платформы.

– Не знаю, где он, – сказал Тимофей. – Не знаю. Но я ничего не прибавил.

Они остановились. Милиционер топтался в нерешительности. Понятые сердито требовали: «Айда обратно!» И порывались кинуться к платформе бегом.

В сыром воздухе прорезался тонкий свисток паровоза, ровный, легкий гул накатывался из ночной глубины. Потом вдали, за переездом, обозначилось еле заметное желтое пятно.

– Решай! – потребовал милиционер нетерпеливо. – Упустим…

– Пройдем еще, – упрямо сказал Тимофей,

Понятые ругались на чем свет стоит. Прикидывали второпях и так и этак: «Теперь уж, черта с два, никак не добежать… А может, еще и…»

Желтое пятно ширилось, слегка покачиваясь, все надвигалось. Отчетливее стал слышен перестук колес.

Тимофей стиснул зубы: точь-в-точь вот так стучали и «те» колеса, когда…

Дождевая пыль сверкнула радужной расцветкой. Поезд медленно выкатился из-за поворота. Понятые не выдержали, сталкиваясь локтями, помчались к платформе.

– Стой! – закричал Тимофей. – Вот он лежит!

Сквозь редеющую, пробитую лучом света сетку дождя он разглядел приникнувшее лицом к земле тело Куцеволова. Милиционер два раза выстрелил из нагана, останавливая понятых и полагая, что этот сигнал тревоги будет услышан и машинистом.

Пригородный поезд приблизился, сбавляя ход, скрежеща тормозами. Из окна паровозной будки по пояс высунулся машинист, озадаченный выстрелами и непонятной суматохой возле самых колес. Но руку он не снимал с регулятора, готовый с вновь дать полный пар в цилиндры. Мало ли кто ночью на линии может затеять стрельбу!

– Несчастный случай! Стой! – крикнул милиционер вслед медленно проползающему мимо паровозу.

Лязгнули буфера. Ярко-красные колеса паровоза окутались белым, шумным облаком пара. Состав застыл на рельсах. Кто-то в ближнем вагоне изнутри открыл тамбурную дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю