Текст книги "Сказы и сказки нижегородской земли"
Автор книги: Сергей Афоньшин
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Кручинится Макрида-игуменья в своей келейке. Черной кошкой досада к сердцу скребется. Середина зимы, скоро масленица, а богатые богомолы в скиту не бывали. Со всех сторон вести-слухи ползут, что разбойники кругом дурят, купцов-дарителей на дорогах встречают и вместе с повозками под откос в овраги спускают. Боязно стало торгашам ехать до скита кержацкого грехи свалить, монашек за мягкий бочок пощупать. Не помогали ни поклоны, ни свечки перед иконой Николая Угодника. Все, кто пытался до Макридиной обители добраться, в беду попадали.
Нижегородских толстосумов на большой дороге в урочище «Три сосны» останавливали. У тех «Трех сосен» выходил на дорогу и коней останавливал детина – в плечах косая сажень, ростом богатырь – и голосом как из бочки спрашивал:
– Куда, почтенные, торопитесь, путь-дорогу держите? Не к монашкам ли в кержацкий скит грехи замаливать? Так вороти назад, бог вас и так простит!
А если кто супротивничал, тому советовал:
– Не мешайте, люди крещеные, а то, не ровен час, гужи обрубать буду, так ненароком по кумполам вас обушком не задеть бы!..
И при этих словах доставал из-за пояса широченный топор плотницкий, сверкавший в ночи, как полумесяц на небе.
Богачам староверам из захолустных городков тоже не стало проезда к скиту кержацкому. На глухих лесных дорогах встречался купчикам парень-богатырь, шапка набекрень, а из-под шапки будто рожки выглядывали, изо рта вместе с речью безбожной искры летели и дым валил.
– Вороти назад, мирские захребетники, гони к своим бабам, пока мой топор вам носы и уши не обрезал! Давай, давай, поторапливайся, у меня на других дорогах дела неотложные!
Да как загогочет вслед, да засвистит на весь лес, созывая на шабаш своих чертей-товарищей! У купцов-богомолов от того по спине мороз, волосы дыбом, и, вернувшись домой, привирая наперебой, о том рассказывали. Ну, кто осмелится поехать с дарами в кержацкую обитель судьбу пытать, саму смерть за нос дергать!
На том же березовом креслице сидит Макрида-игуменья, в то же окно глядит, да на сердце не то, что было. Вторая весна пошла с той поры, как плотник Евлаха к ней в келью и в сердце прокрался. Те же скитские кельи среди синих сугробов, те же четки в руках и свеча, как всегда, перед божницей. Тот же сумрачный ельник вдали стена стеной, но звезда яркая вечерняя спускается за лес одна-одинешенька, и нет с ней рядом молодого месяца.
Вдруг неслышно открылась дверь в тихую келью игуменьи, и плотник Евлаха жив-невредим в избу шагнул и поставил к ногам изумленной хозяйки две кисы купецкие тяжелые.
– Пришел повидаться да проститься с тобой, игуменья. Вот здесь, в этих торбочках, все серебро да золото. Да не пугайся, не крестись, – никого не убил, не ограбил! Это бородачи-купцы, что к твоим бабам грехи замаливать ехали, на крутых горах да поворотах от страха повыбросили, а иные со страха сами мне в руки мошны совали. Дают – бери, бьют – беги, – пословица старинная. Вот и я не отказывался. Прими и ты от Евлахи подарочек. За меня не надо будет перед иконами кланяться, без корысти дарю. Авось недороги тебе будут купцы-дарители. А теперь прощай!
И, как тень, пропал. Опять одна осталась игуменья, в кресле сидит и дивится: «Не сон ли приснился?» А у ног мешок с золотом, в другом – серебра полно. Только не было в тот вечер никого на свете беднее ее, игуменьи скита кержацкого. Сидит и шепчет, задумавшись: «Черны у парня волосы, да знать бела, чиста совесть, на кривых ногах, да не кривит душою!»
4. Отшельник Трефилий
Дни у жизни крадет время. Бежит оно и мимо затворницы Макриды, только плохо залечивает ее тоску-печаль. В скиту достаток и богатство, но не радуют игуменью дела скитские. И гонит ее тоска из кельи в милые сердцу места. Задаст келейницам рукоделье да моленье, а сама, важная и строгая, идет в новую моленную.
Тихо входит она в маленькую церковку и, перебирая четки, вполголоса разговаривает. Нет, не с богом говорит келейница, и совсем не божественное шепчут губы ее: «Все его рученьками сделано, его топориком рублено-тесано! Где-то теперь пропадает он, голубь сизый мой?» И с нежностью проводит игуменья бледной рукой по сосновой стене скитской моленной. Залетевшая с воли пчела шелестит и звенит крыльями о стекло, а Макриде кажется, что сам плотник шепнул: «Спи спокойно, игуменья, тебя любят!» И покатились по щекам монахини две крупные слезы.
Из моленной идет она медленно и строго к новой часовенке над родником среди цветущей черемухи. Вошла в часовню, послушала, как святой ключик струей звенит, перекрестилась, потрогала рукой божницу в углу. «Все его золотыми руками сделано, только нет его самого со мной, сокола ясного!» Здесь, в пустой часовне, вдали от людей, мать Макрида дала волю своему горюшку и расплакалась всласть.
Неслышно подкрался к часовне отшельник Трефил. Волосы у старика седые добела, всклочены, глаза от дыма да копоти выцвели. Длинная рубаха лыком подпоясана, штаны из дерюжины, босой, с подожком в руке, а сбоку торбочка для подаяния. Стоя в дверях, головой покачал.
– Знать, доняло горюшко, игуменья? Ну, пореви, пореви! Дело бабье такое: что поревешь, то и поживешь! Хоть не поправишь беду свою, а все полегче будет!
Обернулась оторопелая игуменья и глядит пугливо на старика, страшного и дикого.
– Что пугаешься, Макридушка, али старого Трефила не узнала? Сколько раз в трапезной объедками кормила, а не запомнила. Трефила бояться нечего. К нему простой народ смело ходит. Кто с горем, кто с хворью. Это тебе, матушка, от богатых выгодно, а мне – что бедней, то милей! Хворых травами лечу, а для дурных да глупых слово такое знаю, для дурака доброго слова не жалей – эта погудка верная. Вот и пошла про меня слава: «Трефи – ворожец, Трефи – колдун, он все может: и плохое, и хорошее, и злое, и доброе!» А у меня одна сила и умение: знать, коя трава от коего недуга. Вот твой-то недуг, игуменья, нелегко вылечить. Сама сплоховала! Плотник хоть и бобылкин сын, да по нраву больше в отца-енерала пошел. А ты, чай, о том и не ведала? Ну, не печалься, Евлаха не пропадет, человека не убьет, не ограбит, а то, что богомолы-толстосумы с перепугу на дороге бросят, так это ему бог посылает!
Слушая старика, Макрида глядела на него уже без страха и неприязни. «Ой, много знает этот дед про моего сизого сокола, только таится, недосказывает!» И не напрасно она так думала. Под конец Трефил намекнул игуменье, что если он в скиту появится, так в трапезную не отсылала бы, а в свою келью пускала. Дело, мол, стоящее. На том и расстались. Старик, сгорбившись и стуча подожком, за ручей к своей зимнице поплелся, а мать Макрида слезы насухо вытерла и степенно пошла к обители. И никто бы из встречных не подумал, что всего полчаса назад эта суровая келейница навзрыд рыдала по утерянной любви, по Евлахе-плотнику.
А по лесным дорогам к скиту кержацкому да святому родничку-ключику совсем проезда не стало. Как злой оборотень, появлялся детина-разбойник, то тут, то там, и везде нежданно-негаданно. Остановит повозку, спросит путников, далеко ли путь-дорогу держат, и по-доброму да по-честному посоветует назад восвояси ехать. «А денежки, что в скит за молитвы везете, можно через мои руки передать. Дело надежное, не сумневайтесь, только скажите, за кого молиться, за упокой или за здравие. Все будет игуменье передано!» И при этих словах словно невзначай поправлял за опояском свой широченный плотничий топор. И все обходилось тихо и мирно. Богомол-купец опасливо поглядывал на парня с топором, кряхтя доставал кису денежную и отдавал на молитвы за упокой и за здравие. Случалось, что дурак-кучер для бахвальства кнутом замахивался или какой чиновничишка за пистолет хватался, так за это кулаком по уху получали. Заветлужский барин Завирай-Собакин не в скит, а в город спешил денежки прогуливать, не шибко ему хотелось с деньгами расставаться, сам пистолет выхватил, кучер топор достал. Но детина-богатырь успел коней остановить, гужи обрубить, кучера кулаком оглушил, а барину по руке так стукнул, что пистолет в небо пальнул и сам туда улетел.
5. Игуменья поет
А старец Трефилий игуменью навещать повадился. Осторожно, как кот, проберется в келейку, подожек в угол поставит, с плеча суму снимет. И доставал кисы тяжелые с серебром да золотом.
– Вот твой Евлаха тебе на обитель шлет, игуменья. Наказал низкий поклон передать, жив и здоров, а когда к тебе вернется, о том разговора не было. И говорить о том ему что-то не по сердцу.
Изредка старик по селениям проходил, в самые бедные да сиротские избы заходил и голым ребятишкам разную одежку да обувку давал, приговаривал:
– Для старого Трефила, что бедней, то милей. Ну-ка, наряжайтесь, не лихим, а добрым человеком послано!
А по нижегородской земле молва пошла о том, что в заволжских лесах разбойная ватага дурит, у купцов да господ казну отнимает. Сам барин Завирай-Собакин рассказывал, как из пистолета семерых удальцов повалил, а из леса вышло опять же семеро, подобрать своих убитых товарищей. Проскакала по лесным дорогам челядь приказная, губернаторская со стражниками, но разбойной шайки и духу не было. Одна баба-бобылка у скита кержацкого подолгу сына Евлаху с отхожего промысла поджидала и, не успевши на него наглядеться, порадоваться, опять в долгий путь провожала.
Нет, не пропадала у Макриды дума тоскливая о Евлахе-плотнике. Каждодневно молилась она за здравие раба божия Евлампия и келейницам о том же наказывала. Часовенку над святым ключом разукрасила и дорогими иконами обставила, а на крыше засиял вдруг тяжелый золоченый крест. Сюда, в часовенку Евлахину, полюбила она ходить, одна-одинешенька, помолиться да подумать. Придет, а молитва не получается, и шепчут губы сами собой все что-то такое бесовское: «Все-то его руками сделано, его острым топориком рублено-тесано! И где ты теперь, сокол гордый да супротивный мой! Черен волосом, темен лицом, да бела, чиста, видно, совесть твоя. Разбойник, богохульник, а милее и дороже никого на свете нет!»
Вот так как-то пришла игуменья помолиться в часовенку, но молитва опять на ум не шла, не ладилась. Стоя перед иконами, уронила келейница две-три слезинки да и позадумалась. Надолго задумалась. Тут и завладела затворницей дума неотвязная, неуступчивая, что боль-тоска из сердца ее улетучится, если запоет она песню хорошую о своем любимом Евлахе плотнике. А он, сокол сизый, заслышав ту песню, призывную, сразу обиду забудет, простит и вернется к ней в келейку.
Тропинкой через рощу цветущей черемухи возвращалась игуменья в кельи и пела песню-раскаяние о том, что напрасно сменяла она бескорыстную любовь на богатство сонного скита с ненавистными дурами-келейницами!
Ты детинушка, сорвиголовушка,
Ты зачем пропал и меня забыл,
Ах, куда пропал, непокорный мой,
Аль совсем забыл, как меня любил?
Ты вернись ко мне, сокол сизый мой,
И склони свою непокорную,
Непокорную буйну голову
На мою ли на грудь белую!
Ох, как постылы ей стали и скит, и келейницы, и моления! Как счастливо бы жили они с Евлахой, на радость и удивление всем добрым людям:
…И что за парочка! Чья сударушка
С милым сердцу идет рука об руку?
То ли муж с женой, то ли брат с сестрой,
То ли сизый сокол с соколихою?
Так с песней и пришла она в свой скит. Игуменья сняла с головы свой черный платок и, плавно помахивая им вокруг, пела и пела, со странной удалью в движениях, со слезами в голосе.
– Мать Макрида мирскую песню запела!
Закудахтали келейницы и в страхе попрятались в свои норки. «В игуменью Макриду бес вселился. Надо скрывать эту беду от никонианских церковников. Пусть никто со стороны не ведает о том, что случилось в прославленной святостью кержацкой обители!» Так решили староверские попы и начетчики, столпы благочестия. И всем келейницам о том молчать наказали, под страхом епитимьи, самой жестокой и изнурительной. И лечили игуменью от наваждения бесовского разными снадобьями да молитвами. Потом старца Трефилия на помогу позвали. Приплелся старик, поговорил с игуменьей ласково и по разброду в мыслях да по жуткому огоньку во взгляде ее сразу смекнул, что от тоски по Евлахе-плотнику келейница разумом тронулась. «Травами да наговорами в таком деле не поможешь!» Так отшельник Трефил сказал и застучал подожком по лесным дорогам, шагая в глубину кержацких лесов «енералова сына» разыскивать.
А в скиту кержацком беспорядок и смятение. Игуменья Макрида то пела, то плакала да тайком в часовню ходила. Вот как-то одним вечером счастливым она опять туда ушла, не молиться – о милом горевать. Молча постояла на коленях перед иконами, слушая, как нежно родничок журчит и ласточки под крышей разговаривают. А сердце в груди тук да тук, словно на волю просится. Вдруг позади в часовню тень вошла, и стало сумрачно. Оглянулась игуменья и замерла, не веря глазам своим. В радостном испуге глядела она на Евлаху-плотника. Отхлынула кровь от больной головушки, от лица белого, а сердце застучало добольна, будто что недоброе вон выталкивало. Не запела игуменья и не заплакала, потому что со счастьем возвращался и рассудок к ней. Только и молвила:
– Соколик ты мой!
В ту светлую летнюю ночь, когда заря с зарею сходится, опять поражены были келейницы скита кержацкого. Вернулась игуменья из часовенки без песен и слез, молчаливая и строгая. Это была прежняя Макрида, во взгляде ее и в голосе все снова узнали властную игуменью. Только недолго радовались кержаки-староверы благополучию скита у святого ключа. Ушла, пропала игуменья Макрида из тихой своей обители, незнамо куда, без весточки и следа. Прошла было молва о том, что пробирались в ту пору по дороге в глубину лесную кержацкую молодец-богатырь с молодухой-красой, ликом светлые да радостные, на диво встречным путникам:
И что за парочка? Чья сударушка
С милым сердцу идет рука об руку?
То ли муж с женой, то ли брат с сестрой,
То ли сизый сокол с соколихою?
Но староверские столпы, попы да начетчики ту молву скоро заглушили, над кержацкой обителью другую игуменью поставили, а про Макриду сами молчали и другим заказали под страхом всяких немилостей, божьих и человеческих. Так и притихла людская молва. Но скоро там, где реки Керженец да Узола начинаются, как гриб, выросло в сердце леса жилье сосновое. Хозяин сам-друг с хозяйкой раскорчевали поляну-полюшко, жито да лен посеяли и медвежий тот угол обжили. Шибко не богатели, а деток нажили. А детский голосок в лесной глуши – слаще пенья соловьиного, милее всякой музыки. Для детей – где родился, там и родина. Детки и родителей к одному месту приноравливают. То место, обжитое урочище, долго прозывалось кулигой Макридиной, пока не выросла тут деревня с тем же названием.
Доброго старика Трефила люди тоже не забыли, не обидели. Полюбилась им зимница Трефилова, стали жаться да селиться по соседству с ней, а поселение назвали Трефилихой. На том же ручье почти два века стояла часовня Евлахина. Ее смолистые стены и кровля долго не поддавалась непогоде и времени. Лет, чай, сорок назад сломал ее один дошлый мужик на дрова, а подугольные камни увез под новую избу.
И кельи скитские в те же годы порушились. На их месте теперь березняк вымахал. Земляника-ягода высыпала, белые грибы повыскакали, звери лесные да птицы обжились. По зимним вечерам тем урочищем кумушка-лиса полюбила проходить, то бойко, как плясунья, по сторонам поглядывая, то важно и степенно, как игуменья.
Сказ про воеводу Хороброго
Мимо озера Светлояра, что навеки сокрыло Китеж-град, бежит речка потайная, родниковая, змейкой извивается. Подземная вода здесь на свет просится, зыбучие берега куполом выпячивает, прорываясь родниками да ключиками. В старину так и говорили:
– Это татарина Кибелека с войском от святой воды распучило! – И ставили люди у тех зыбунов и родничков кресты можжевеловые либо махонькие часовенки с иконками, на смолистых столбиках. И сейчас еще сохранились по той речке такие немудреные памятнички вековой старины. Да осталось еще сказание о том, как хана Кибелека с воинами от градкитежской воды распучило.
В то лихое лето, как на землю нижегородскую царек Арапша-азият с полчищами приходил, приставал к нему в помощники хан Кибелек со своим войском. После резни на Пьяной реке Арапша с Кибелеком добычу мирно не поделили и врозь разошлись. И вот, пока Арапша у Нижня Новгорода разбойничал, его дружок Кибелек, понаслышавшись о богатствах града Китежа, за Волгу переправился и в леса подался. Много ли, мало ли по лесам керженским проплутавши, выползло войско монгольское, как оболоко змеиное, ко граду Китежу.
Китеж-град в лощинке между холмами скрывался, за стенами частокольными, за воротами коваными, за валом и рвом. Промеж двух холмов, из озерка лесного темного, ручей спешил, под стену городную нырял и, пробегая городом, всех жителей поил и обмывал. Из подножия холмов роднички-ключики журчали, прохладные да чистые, и тоже в ручей сбегали. И такая в ручье вода к питью приятная и мягкая, горох да кашу часом в печи сваривала, а одежку всякую отмывала дочиста без золы, без щелока. Вот как подкралось ко граду войско Кибелеково, сразу стаей звериной кругом крепость охватило, обняло. И не стало в город ни входа, ни выхода. Не хотелось басурманам на рожон идти, под горючую смолу спины подставлять да под стенами погибать, и задумали они город измором брать. Ручей, что под стены городские бежал, в сторону отвели, родники-ключики позавалили да испоганили, чтобы жаждой нестерпимой китежский народ донять и на сдачу города понудить. Только не торопились китежцы монголам ворота открывать.
А на княжеском прокормлении в Китеже сидел Чурило-боярин, «Овсюг» по прозвищу, за бороду его жадную жиденькую, за пустую голову. Только о том у него и забота была, как бы свою мошну потуже набить, а чужая тощала бы. Тут как на беду люди, духом слабые, начали роптать да жаловаться на тяготы осадные, подбивая боярина на сдачу города. Проведал о том хан Кибелек и придумал подослать к Овсюгу своего человека, чтобы насулил он тому всякие татарские милости да почести, если мирно город сдаст. И обещал еще хитрый татарин родню боярскую в неволю не брать, богатства не отнимать и поделиться с боярином всем добром, что у супротивных горожан отберут. А Чурило-Овсюг только и ждал того. Ухватился он костлявой рукой за бороду свою жадную и, малость подумавши, посулил отдать Кибелеку город с горожанами без брани-побоища.
Но был воеводой в дружине китежской Прокопий Хоробрый роду княжеского. И была у него супруга, что лебедушка, да сын-отрок Зосимушка. Все богатство и радость у Прокопия было в малой да пригожей семье. И народ китежской всю семью воеводы жаловал. Как оденется свет Марьяна в сарафан из заморской парчи с рукавчиками малиновыми, в сапожки сафьяновые обуется, платком темно-синим накроется да сынка-княжича нарядит под стать себе! Ой, многие останавливались, чтобы вослед им поглядеть, подивиться счастью воеводы Прокопия Хороброго!
Как дошло до воеводы, что боярин Чурило замыслил Китеж татарам отдать, поднял он против труса своих дружинников и жителей китежских, отобрали ключи тяжелые от ворот кованых и замкнули изменника в его тереме.
Знал Прокопий Хоробрый, что не отсидеться от супостатов за стеной городской, и подготовил своих полсотни дружинников к битве неравной и смерти завидной. А стражами у ворот внутри Китежа поставил старца витязя, в сечах изрубленного, да сына своего, ростом чуть повыше меча. Знал, что на старого да малого рука своих русских людей не подымется, но не ведал воевода о том, что в ночь глубокую бежит из города к татарам предатель Чурило-Овсюг и ворогов осведомит, насторожит. Только успел воевода с рассветом своих воинов за ворота вывести, чтобы врасплох на татарский стан напасть, как орава басурманская с трех сторон на китежскую дружину напала. Долгой и жестокой была сеча под стенами града Китежа, но полегли тут все воины-защитники. А самого воеводу, сколь ни бился он, смерти искавши, татары живьем полонили и к своему хану Кибелеку привели.
Сначала Кибелек уговаривал Прокопия Хороброго, чтобы приказал ворота Китежа открыть, обещая за то живота не лишать и семью не отбирать. Но не согласился воевода на то позорное дело. Тут кровожадный хан другой мастью обернулся и приказал головорезам с живого Хороброго кожу сдирать и тело солью посыпать. Долго мучили воеводу татарские изверги. И когда почуял страдалец, что конец его близок, взмолился громко да истово от всего сердца мужественного:
– Силы грозные небесные, могучие силы подземные, возьмите меня на муки вечные нестерпимые, но сокройте от лютых псов родной Китеж-град! Сохраните лишь жизнь супруге моей и сыну-отроку!
До неба далеко, до бога высоко. А мать сыра-земля – вот она, под ногами. Услышала мольбу мученика, вздохнула тяжко, золотые купола китежские легонько качнула. И начал не спеша оседать Китеж-град в утробу земли. Затрещали стены дубовые, нестройно колокола загремели, и вдруг все в землю ухнуло. Колыхалось-пенилось на месте града Китежа яма-озеро, и медленно погружались в воду кресты золотые соборные.
Тут жизнь от Прокопия Хороброго начисто отлетела. А в стане Кибелековом тревога и смятение начались от страха великого. И вопило поголовно все татарское войско:
– Веди нас прочь от места колдовского да страшного! Не хотим погибать от колдовства русского!
Но хан Кибелек свою рать казнями устрашил, повиноваться заставил и приказал всем воинам коней и верблюдов из озера поити и самим пити и пити, насколь духу хватит, чтобы то озеро до дна осушить и Китеж-град разграбить. Подступили татары с конями и верблюдами к озеру новорожденному и навалились всей оравой воду пить да сосать без отдыха.
А предатель Чурило-Овсюг в тот час в ханском шатре от страха дрожал, но вспомнил о нем Кибелек и подмигнул подручным своим. Смекнули монголы, разыскали Чурилу, приволокли его за овсюжью бороду к озеру и начали головой в воду окунать, приговаривая:
– Ты насулил нам много добра и золота за шкуру свою шелудивую, так пей воду без отдыха, пока яма эта не высохнет!
Сам хан Кибелек тоже к озеру губами присосался. Поначалу так постарались басурманы, что малость убыла вода и показались золоченые кресты китежские. Завыли грабители радостно:
– Если кресты на русских домах золотые, то найдем там богатства и драгоценности неслыханные!
И снова сосать принялись. И день и ночь пили от восхода до восхода солнышка, но не убывала вода в озере, и снова скрылись кресты золоченые. Не знали злодеи, откуда озеро водой пополняется, не догадались, что из-под берегов и со дна источники струей били.
Отяжелели от воды татарские воины, верблюды и кони, да и самого Кибелека распучило. И отступило татарское войско от затонувшего града Китежа. Но, отойдя три версты, все поголовно попадали, у каждого пузо горой вздулось, изо рта, ушей, носа вода полилась. И столько из Кибелекова войска воды вытекло, что родилась тут речка лесная с зыбучими топкими берегами. Она, эта речка, и сейчас бежит и Кибелеком называется. А изменник Чурило-Овсюг столько выпил воды, что совсем не мог за татарами идти. Чуть от озера отполз, и начало его раздувать да пучить, и лопнул он тут как пузырь. И до сих пор на том месте мочажина-калужина, лягушачье житье.
Через сколько-то лет, когда народ попривык к новому Светлому озеру, что сокрыло Китеж-град, заметили в нем окрестные рыбаки-жители язя-язиху красоты невиданной с малым язем-детенышем. С боков и спереди оба золотистые, словно в парчу наряженные. Плавнички передние – как рукавчики малиновые, задние – что сапожки сафьяновые. А по спине покрывало темно-темносинее.
И такие эти язек с язихой были доверчивые, что часто к берегу к ногам людей подплывали, словно молвить хотели. Стали в народе поговаривать, что не иначе как это княгиня-воеводиха с княжичем в живых осталися, только в ином образе. Видно, услышали земля и небо голос Прокопия Хороброго и сделали, как он просил! Все рыбаки того края зорко глядели, когда невод по озеру тянули, чтоб тех диковинных язей на берег ненароком не вывести. А когда такое случалось, то спешно да бережно их в озеро опускали.
Но один рыбак, «Каравашко» по прозвищу, старый да подслеповатый, как-то оплошал. Насторожил он вершу прутяную в источине, что из озера в реку текла, а сам спать ушел. Утром пришел затемно, достал вершу, чует, рыбы полно, тяжелая. Да, не разглядывая, и вытряхнул всю рыбу в свой берестяной кузовок. Вытряхнул, на плечо навалил, отошел от берега сажен на семь, слышит, разнеслось над озером негромко, но доносчиво:
– Зосимушка! Где ты, чадо мое? Отзовись!
А из кузовка у рыбака за спиной как откликнутся голосом молодым отроческим:
– Здесь я, матушка, у рыбака за спиной, в коробушке берестяной!
Не ведал дед Каравашко, что накануне язек-княжич у матери погулять отпросился, за дружками в протоку уплыл да в вершу и угодил. И упал от страха старик на колени, а из озера вдруг волна плеснула, рыбака окатила, кузовок опрокинула. Другая волна старика на берегу распластала, кузовок раскрыла, а третьей волной его с пустым кузовом на поле выплеснуло. А все, что в кузовке было, назад, в глубину озерную унесло.
С того дня все рыбаки еще строже стали за своим уловом глядеть, чтобы вместе с рыбой свет Марьяну с отроком Зосимой не загубить. Долго жили в Светлояре язек с язихою, никого не опасаясь. На утренней заре по озеру оба разгуливали, а перед солнечным закатом один язек-отрок резвился, на самой средине озера плескался. Позднее, когда рыбаки стали жаднее да неразборчивее, язиха с язьком стали осторожнее: добрым людям показывались, а от недобрых в глубину скрывались. Лет, чай, сто назад зашли светлоярские рыбаки с неводом по шею в озеро, да, видно, и окружили неводом язька-отрока. Тут мать-язиха подоспела и начала рыбаков по щекам хвостом хлестать. Со страха бросили рыболовы невод, рыба и вышла вся. Вот какие истории случались на Светлом озере.
Здесь конец сказания про воеводу Прокопия Хороброго, его женушку Марьяну и сына-отрока Зосима. Если случится бывать на Светлояре, спросите умных стариков обо всем. Они покажут и речку Кибелекову, и поле Каравашково, и мочажину-калужину, где Овсюга от воды разорвало. А вот язька с язихой увидать стало трудно. Не доверяют они теперешним людям, не показываются!