Текст книги "Хлебозоры"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но больше попадалось терпеливых, готовых наизнанку вывернуться, только б здоровье было. Дядя Леня в своем лесничестве стал передовиком производства, диплом получил и медаль за доблестный труд. Больные считали его уже полубогом, отчего дяде Лене всегда становилось смешно. Хуже того, он тайно кое-чему у своих же пациентов подучивался. Например, один мужик – со странной профессией начальника футбольной команды – придумал со дна озера ил доставать и мазаться с ног до головы. Говорит, так в лечебницах делают, на юге. Обмажется и ходит, как черт, или в яму напустит илу, уляжется и лежит, будто хряк в жару. После этого дядя Леня начал мазать грязью больных, только и намазанных все равно на работу гонял. Другой сообразил отвар из ореховых зерен делать и пить вместо чая – тоже вроде помогает, третий придумал отвар из неочищенного рогульника, четвертый цветы пробовал, но не пошли они, сыпью покрылся. Дядя Леня тогда эту самодеятельность прикрыл и запретил без его советов экспериментировать.
Короче, дела у него пошли хорошо. Приезжали немощные мужчины и женщины, страдающие, как правило, несколькими болезнями, а уезжали здоровыми, жизнерадостными людьми и потом долго писали благодарственные письма, называли сыновей Алексеями, кумились и дарили подарки – в основном ружья, словно по сговору. Многие приезжали по два-три раза, часто парами, иные каждое лето гостить наведывались как к родне и обязательно с подарками, поскольку денег знахарь не брал, но от ружей отказаться не мог. В избе у него был уже арсенал, на любой вкус и выбор: от старинной шомполки в узорах до «бельгийки» штучного изготовления. Иногда по ночам дядя Леня просыпался, вставал и, не зажигая света, подолгу ощупывал стволы, гладил шейки прикладов, осторожно взводил и спускал курки, прицеливался в светлеющие окна, и душа его наполнялась тихой радостью. Он вспоминал дарителей, мысленно разговаривал с ними и каждый раз находил, что подарки очень уж походят на тех, кто дарил. Про себя он давно стал называть излеченных по названию ружей. Вот вертикалка двенадцатого калибра – Чернобай, человек в жизни сильный, большого чина, а в быту скромный и тихий. Все равно что атомная бомба: глянешь – ничего особенного, железяка, труба, а внутри такая сила заложена, причем и умом-то ее сразу не постигнуть. И бой у его ружья вроде не резкий, но он хороший, за семьдесят метров третьим номером дроби глухаря валит. Первый раз стрельнул – глазам не поверил. Атомное ружье. «Зауэр» – ружье красивое, дорогое и новенькое, в руки возьмешь – душа радуется, до чего же ладно сделано. Однако то ли патроны ему только казенные надо, то ли в стволах какой скрытый дефект: на полста шагов рябчика не берет. И бьет ведь звонко, словно из винтовки, но с дичи только перья летят, а убойности нет. Для стены такое ружье, не для охоты. Пятизарядный «винчестер» – штука удобная, особенно осенью, когда гусь на озеро садится, да ведь патронов на него не напасешься. Где там удержаться, чтоб весь магазин не выпустить? Всегда второпях, в соблазне, только дави на спуск, хоть заряды в белый свет как в копеечку. А вот и одностволка, дешевенькая, простая, но тоже двенадцатого калибра – подарок женщины. Интересная была женщина, должность у нее – директор завода, и умом большого калибра, но и руками работать умеет. Конечно, если бы она в ружьях разбиралась, наверняка купила бы дорогое, как «бельгиец» купил, аж через посольство заказывал, через приятеля. Но в охоте она не понимала, и в мужьях тоже. Интересно, как у нее там? Вернулся к ней кто-нибудь из трех?
Конечно же, не раз случалось, что не помогал хворым ни колючий орех, ни работа в лесу, ни птицы и зори в белом лесу. Все вроде как надо делалось, и больные старались, а не получалось чуда, хоть ты плачь! И уезжали они от знахаря еще больше потерянные и угнетенные. Их-то было жальче всего: среди тех, кому не шел в пользу орех, оказывались женщины, мечтающие о детях. Поначалу дядя Леня ворчал на них, мол, бегаете в чулочках, не бережете здоровье, а теперь маетесь. Но с каждым появлением такой пациентки, после откровенного разговора-исповеди, на него обрушивалась лавина чужих страданий и боли, и боль эта усиливалась втрое, если лечение не помогало. Неделями знахарь ходил мрачный, еда в горло не лезла, ружья не радовали, и отходил лишь тогда, когда приезжал новый больной.
И слава о знахаре с Божьего шла разная. Одни готовы были молиться на лесника-чудотворца, изощрялись, придумывая, как отблагодарить, другие же не то чтобы хаяли дядю Леню и его занятие, но и не одобряли. К тому же ходили разговоры, дескать, ишь, как устроился лесник-то! Люди живут у него, работают по два-три месяца, а денежки-то он получает! И в передовиках потому ходит. А помогает ли его знахарство, еще неизвестно, и наукой такой факт не установлен. Неплохо бы заняться органам, проверить да вывести его на чистую воду. Много их, лекарей без дипломов, развелось. Люди от болезней страдают, а мошенники этим пользуются. Дядя Леня на такие слухи внимания не обращал или попросту не слышал, занятый делом, однако тетя Маруся чуть ли не каждый день просила его остановиться, бросить, пока беды не нажил. Он бы и рад был, но как бросишь, если люди из дальних сторон едут и чуть не на коленях просят? Ладно бы какая другая хворь, тут же все с продолжением рода связано, с будущим.
Первый раз знахарство дяди Лени проверял какой-то человек из облздравотдела. Побеседовал вежливо, взял на пробу ореха, ила озерного, воды и с тем уехал. Дядя Леня ждал, что ему запретят лечить, хуже того, накажут, но почему-то все прошло гладко. Ему прислали копию акта экспертизы, где говорилось, что ни рогульник, ни тем более вода и ил озера Божьего лечебными свойствами не обладают и вреда организму не приносят.
– Да как же не обладают? – удивился знахарь. – Люди-то вон они! Живут, выздоровели! Выходит, я обманывал их?
Официальное заключение экспертизы словно подхлестнуло народ. Стали приезжать уже не к леснику, а прямо на Божье озеро, и на берегах, по березняку, где когда-то жило племя великанов, выстраивались машины, палатки, дымили костры, слышались песни под гитару, музыка, хохот дурачащихся в воде мужчин и женщин – в основном молодых и здоровых с виду людей. Некоторые приезжали с аквалангами, с резиновыми лодками, со специально придуманными сетями. Ловили орех мешками, тут же сушили, ели, увозили с собой про запас. Иные жили на озере по месяцу целыми семьями, с детьми и стариками. И все от грудняков до старцев старательно пользовали себя безвкусным рогульником, мазались илом, купались и чего-то потом ждали.
– Зря вы так, зря, – говорил им дядя Леня, когда приходил на озеро. – Не будет пользы, напрасно, только время убиваете. Вот помяните мое слово!
Иногда от него отмахивались – да пошел ты, мужик! Сами с усами, знаем, как лечиться, знахарь выискался… Иные сами подзывали, выспрашивали рецепты, даже старались подпоить, чтобы вызнать какой-то особый секрет. Но дядя Леня и выпившим не мог его выдать, поскольку секрета не было! А в тот способ лечения, о котором он охотно рассказывал и которым лечил, приезжие просто не верили, мол, знаем, ты, лесник, себе на уме мужик, лапшу нам на уши вешаешь, да не на тех напал.
Однажды осенью, перед ледоставом, на Божье озеро нагрянула целая бригада мужиков на крытом грузовике, с моторными лодками и снастями. Дней пять они неводили ореховые места и поймали мешков тридцать.
– Вы откуда будете? – спросил их дядя Леня. – И куда ореха столько набрали?
– Не твое дело, – сказали мужики. – Запрета на добычу нет, значит, гуляй себе.
– Да я ничего, ловите. Только зачем? Не голод же нынче.
– Лечиться будем, – засмеялись мужики. – Видишь, какие мы хилые? А поедим ореха – как дубы станем!
Через некоторое время дядя Леня услышал, что в городе на рынке рогульник продают по рублю кучка и, говорят, народ его в драку хватает.
Да неужто нынче столько больных развелось? Неужто из-за проклятого атома народ страдает? Если и дальше так пойдет, где же одному дяде Лене с такой прорвой больных сладить? И ореха на всех не хватит. Мужики полный грузовик увезли, неизвестно, вырастет что на будущий год, нет?
Но главное, эти паразиты забрались в избу, обшарили все и украли череп человека из племени белой березы. Наверное, и его продали. Говорят же, есть такие люди – коллекционеры. Они что хочешь купят. Дядя Леня на всякий случай взял лопату и сровнял длинные холмики, где великаны схоронены, а на этом месте молодых березок насадил, чтоб не так заметно было.
Однако скоро схлынули те, что приезжали лечиться диким образом. Видно, поняли, что без толку, а отдохнуть можно и в другом месте, поближе, чем Божье озеро. И снова люди стали приезжать к знахарю, просить и кланяться. Некоторых он узнавал: то были «дикари», пытавшиеся одолеть недуг самолечением; они каялись, просили прощения и совали деньги. Но сами-то были какими-то странными больными. Внешне – здоровые молодые люди, никто с атомом не работал, в аварии не попадал, не запивался, не страдал в детстве от голода и сильных болезней. Однако мужчины жаловались на немоготу и слабый интерес к женщинам. Женщины, в свою очередь, на бесплодие и неспособность мужчин. Черт-те что!
Настоящих больных дядя Леня научился распознавать с первых слов, с первого взгляда – они страдали. Они были в отчаянии. Эти же вроде и не страдали особенно, и жили хорошо, но здоровье слабовато и сами они какие-то квелые, полусонные. Иной, выслушав условия, лечиться согласен, а как только знахарь начнет его пользовать орехом по всем правилам – и застонал: работать тяжело, ходить по лесам утомительно; и – странно! – их совершенно не волновало, втайне будет лечение или нет.
Особенно его удивила одна молодая пара, которая, прослышав о чудотворности ореха и знахаря из деревни Великаны, приехала откуда-то с Украины. Супруги объяснили, что совместной жизни никакой не стало; она с южным темпераментом жаловалась на мужа, он с не меньшей горячностью называл ее айсбергом. Одним словом, на глазах у дяди Лени эта парочка жестоко поссорилась и решила немедленно развестись. И когда приняли решение, то у них, как среди уже чужих людей, выяснилось, что он с другими женщинами – племенной бугай, а она с другими мужиками – королева. Ругались и рассказывали такое, что знахарь от стыда ушел и оставил их одних. Но когда вернулся, пациенты сидели голубками и оба в голос заявили, что согласны лечиться на любых условиях.
– Я таких заболеваний не лечу, – сказал им дядя Леня. – Езжайте, ребята, домой.
Они уехали, и почти следом нагрянула новая проверка – целая комиссия: врач-эксперт, работник облздрава и следователь прокуратуры с милиционером. Да еще журналиста с собой прихватили, чтобы написал потом статью и разнес бы знахарство в пух и прах. Каждый из них раза по три допрашивал: ученый врач – человек пожилой, спокойный, больше о методах лечения пытал, следователь затраты на ружья считал, расходы на содержание больных, а журналист вообще свирепствовал. Дядя Леня от него узнал, что он эксплуатировал чужой труд, попирал честь и достоинство граждан, оскорблял их темным невежеством и шаманством, а также разжигал нездоровый интерес к антинаучным и безнравственным методам лечения, вводил людей в заблуждение и обманывал в корыстных целях.
И удивительное дело: выслушивая все это, дядя Леня соглашался и готов был поверить, что он в самом деле шарлатан, эксплуататор и безнравственный человек. Тем более новая экспертиза опять подтвердила, что водяной орех – трапа патанс по-латыни – для лечения таких заболеваний не годится. Он не имеет даже тонизирующего воздействия, как женьшень, пантокрин и золотой корень. Тогда знахарь решил не спорить больше с учеными людьми и рассказал как на духу, что лечить орехом придумал сам, но не из корысти, а чтобы помочь одному хорошему и несчастному человеку, теперь уже академику. По пьянке вышло: болтанул, обнадежил, ну и пришлось потом слово держать. Если бы сейчас, то никогда за знахарство не взялся и не разжигал бы у людей нездорового интереса к антинаучному лечению. Сам, дескать, никому лечиться не советовал, больные просили. А он, выходит, пользовался их ложным доверием, злоупотреблял, мучил их до полусмерти на работе, чуть ли не голодом морил, держа на орехе и черном хлебе, который теперь хозяйки только свиньям кормят. А зарплату за работу в лесу он, знахарь, получает и обманутым за адские труды ни копейки не давал. Но здесь учесть надо, что хворые по два-три месяца все-таки жили за его счет. Хлеб и дешевый, но денег стоит, а сколько хлопот, чтоб орех добыть, очистить, сварить? А уход? Да и если разобраться, он ведь многих в лесу к работе приучил. Некоторые пилы в руках не держали, топоры в кино видели, как лес садят и рубят – не ведали, а как от пожаров спасают – и вовсе представления не имели. Он же, лесник-знахарь, больных по всем лесничим делам так натаскал, что люди хоть куда стали. Конечно, обучал не долго, но по сокращенной сверхусиленной программе, до седьмого пота, с утра до вечера, до кровавых мозолей – как в голодном сорок третьем было. Так что если все сосчитать и прибавить к тому всякие разговоры про жизнь и сказки про племя великанов, про их историю, то где-то половину заработка больных он оправдал. Ведь в клубах артистам платят за всякие россказни? Ну а другую половину он готов немедленно вернуть. А ружья можно раздать тем, кто дарил, и – квиты. Он на память знает всех: вертикалка – Чернобай, «зауэр» – Панин, одностволка – женщина, «бельгийка» одного крупного начальника. Вот с ним труднее будет, фамилию не велел называть. Умри, сказал, а фамилию мою вслух не произноси и лучше забудь навсегда. Но самая беда в том, продолжал каяться дядя Леня, что больные сейчас пошли – никакому лечению не поддаются, и орех бессилен. Да и вообще он теперь сильно сомневается, была ли польза и не гипноз ли это у людей.
– Ты погоди, погоди, – остановил его врач-ученый. – Гипноза не было. А люди вылечивались, я сам истории болезни в клиниках поднимал этих людей. Потом обследовал лично – здоровые. Выкладывай секрет, так сказать, на благо нашей медицины.
– Да нету секретов! – разозлился дядя Леня. – Можете у жены моей спросить!
– Нету, – подтвердила тетя Маруся и поднялась на мужа. – Говорила тебе? Говорила – брось, наживешь горе! Так нет, не послушался…
Журналист вдруг забыл про эксплуатацию и антинаучный интерес и тоже давай секрет выпытывать. Дядя Леня взмолился:
– Шарлатан я, шарлатан! У меня у самого детей нету! Я свою жену лечу – вылечить не могу. Я ее этим рогульником закормил! Я ей такие встряски устраивал – другая б ноги протянула! Она у меня пятнадцать лет живет, как в сорок третьем жили!
– Да уж, мучитель ты, – проронила тетя Маруся. – Только верхом не ездил… Мне бы покою дать, и родила бы. Покоем бы тряхнуть.
А дядя Леня не выдержал, хлопнул дверью и ушел на Божье озеро – будь что будет! Как им еще доказывать? Может, орех-то в определенное время только целебный, а потом трава травой. Великаны, люди белой березы, ведь измельчали отчего-то. Может, им рогульник тоже перестал пользу приносить? А то чего бы они мельчали? Не дураки были, черепа-то вон какие, с двухведерный чугун…
Лето было в разгаре. На воде плавали мелкие, невзрачные цветочки – цвел-таки орех, значит, не весь вычерпали, значит, осталось кое-что, приросло ко дну, дало побеги и осенью даст урожай…
4. Басмач
Не знаю, откуда уж взялась у дяди Васи Турова диковинная по тем временам немецкая овчарка? Скорее всего он взял щенка во взводе охраны, который стоял в Полонянке, когда там работали на лесоповале пленные немцы. Говорят, солдаты иногда продавали щенков, вернее, обменивали на молоко, уже после войны. Овчарка сидела у Туровых на толстой и тяжелой цепи, и, кажется, хозяева сами побаивались ее. По крайней мере когда Туров выходил кормить, то брал с собой ухват.
– Я ее если что – так ухватом к земле прижму, – говорил он. – Лежит, стерва, и не пикнет. Только глаза кровяные…
Подходил он к овчарке всегда бочком, выставляя протез вперед и пряча за него живую ногу. А потом с удовольствием показывал на своей деревяшке глубокие царапины и вмятины от зубов.
Туров любил, чтоб у него все было особенное, необыкновенное. Он первым в Великанах купил телевизор, хотя лет десять еще ничего, кроме туманных сполохов и треска, чудной аппарат не показывал. Конечно же, нам всем очень хотелось завести себе не дворняг-шалопаев и даже не привычных охотничьих лаек, а непременно овчарку. Матери наши как могли восставали против.
– Да лучше лишнего поросенка держать, чем эдакую зверюгу! Корма сколько надо, и держи ее – бойся, кабы не порвала. Чтоб этого Турова!.. Показал моду!
И все-таки то в одном, то в другом дворе овчарки появлялись. Конечно, уже не чистой породы, поскольку во всей округе кобеля-овчарки не было, однако внешним видом и злостью все походили на мать. К дяде Васе Турову стояла очередь за щенками, особенно когда овчарка брюхатела. Об этом мы узнавали от Турова и готовы были расшибиться, чтоб завоевать его расположение. Ходили к нему полоть в огороде, таскать воду, если зимой – отгребать снег со двора, чистить стайку и давать сено корове. Туров задавал нам урок, а сам глядел, как мы работаем, и если плохо, то даже законная очередь могла отодвинуться до следующего приплода.
Туровская овчарка за один помет приносила до семи щенков, и такого количества года за три с лихвой бы хватило на каждый двор в Великанах. Но вся беда оказывалась в том, что она щенилась и тут же сжирала весь приплод. Загодя Туров дежурил возле нее с ухватом, и когда приходил срок, бывало, ночи не спал. Однако в любом случае овчарка успевала съесть трех-четырех, пока Туров прижимал ее к земле и отнимал щенков. А через сутки он спокойно подкладывал спасенных к матери, и та вылизывала, выкармливала и обласкивала свое потомство. На это время она становилась добродушной – хоть верхом катайся, – ее спускали с цепи, и вся деревня знала: если овчарка на воле, значит, ощенилась. Пока она кормила щенков, переставала нуждаться в хозяине и полностью переходила на самообеспечение. Туров рассказывал, что она чуть ли не каждый день приносит зайцев, тетеревов, а то и глухарей, да мы и сами видели несколько раз, как овчарка бежала из лесу с добычей. На худой, неудачный случай она сама где-то наедалась и кормила щенков по-волчьи – отрыжкой.
Исчезла она неожиданно. Убежала на промысел и не пришла. Туров подождал ее сутки, послушал писк голодных двухнедельных щенков и раздал их пацанам. Из этого ее последнего помета мне и достался щенок.
И только спустя полгода, весной, выяснились обстоятельства гибели овчарки. Однажды, когда мы играли в чику на проталине под черемухой, Колька Смолянин сказал:
– Хотите, я вам что-то покажу?
Он привел в лес недалеко от деревни и показал вытаявшую из снега овчарку.
– Одним выстрелом на бегу срезал, – похвастался Колька. – Сечкой влепил, в самую голову.
Сечкой у нас называли рубленые гвозди, которыми стреляли из-за нехватки свинца и дроби.
Кто-то из мальчишек проболтался, Туров вызвал участкового милиционера, и Кольку потянули к ответу. Но Колька забожился, что убил овчарку нечаянно, думал, что волк на него бежит, и выстрелил. Милиционер поверил и еще пригрозил Турову штрафом за то, что он спустил с цепи такую зверюгу.
Я принес домой щенка против воли матери, но отец ему обрадовался. Наверное, оттого, что сам был слаб и немощен, любил все большое, удалое и сильное.
– Овчарка – это хорошо, – сказал он. – Вырастет – воду возить на ней будешь. Тебе интересней, и матери помощь.
Щенок был вислоухий, лохматенький, но уже крупный, на толстых лапах и лишь мастью не в мать – рыжий. Выбирать не приходилось, то, что дал Туров, то и взял. Пока он ел из блюдца, мы не могли дать ему имени, гадали всей семьей, придумывали и не могли сойтись на одном. Поскольку щенок понравился отцу, то и мать подобрела к нему. Была зима, и щенка держали в избе. Он так и рос на глазах у лежащего отца, и, наверное, поэтому он раньше всех заметил, что овчарки из него не вырастет.
– Да вы поглядите! – убеждал он нас с матерью. – Это разве овчарка? Это же дворняга, каких свет не видывал. И лохматый, как басмач в папахе. Ишь как глядит…
– Но мать у него – овчарка! – с обидой доказывал я.
– Мало ли что… А отец кто у него? То-то!
– Вырастет – увидим, – мудро сказала мать, но тоже будто бы с обидой. – Нечего раньше времени гадать…
Так и стал звать его отец Басмачом. И мы скоро привыкли к этой кличке. Других щенков овчарки приходилось с полугода сажать на цепь, поскольку в них рано, не по-щенячьи, пробуждалась злоба. А наш хоть и вырастал в теленка, однако характером, видно, удавался в своего неведомого отца. Был он каким-то бесшабашным, дурашливым и задумчивым. Чаще всего играл с котом, с курами, которые игры не принимали и с криком разлетались со двора, или начинал приставать к корове, дергал ее за хвост, за уши, когда она склонялась к яслям. Корова отмахивалась рогом и однажды чуть не зашибла. И видом своим он ничуть не походил на овчарку; мой отец как в воду смотрел. К лету Басмач оброс длинной, мягкой шерстью, так что маялся от жары и больше ходил по теневым сторонам улиц. Жалея, мать остригла его овечьими ножницами и додумалась не выбрасывать шерсть, а спрясть и связать отцу носки. У отца года за два перед смертью всегда мерзли ноги. Наверное, не хватало крови в организме или сердце работало так, что не додавливало кровь в конечности.
Посередине нашего двора стоял когда-то мощный сосновый пень, с которого тесали смолевую щепу на растопку. За долгие годы его стесали на нет, но из земли еще торчали толстые корни. Мать иногда срубала эти корни, чтобы не запинаться, но они, мертвые, снова вырастали из земли. Почему-то Басмач выбрал себе это место во дворе и всегда лежал среди корней, даже зимой, в морозы или буран. Иногда он лаял на корни, принюхивался к ним и наполовину поднимал вечно болтающиеся уши. Но бывало, стоя на этом месте, он задумчиво смотрел в одну точку и цепенел. На него можно было садиться верхом, трепать за уши и даже стричь без хлопот, что мать и делала, однако вывести из оцепенения было невозможно. О чем он думал? Что происходило в его кудлатой голове?
Не помню, чтобы он когда-нибудь участвовал в собачьих драках, хотя как только начинался гон, Басмач днями не приходил домой. Его видели в Полонянке, в других ближних деревнях, но возвращался он без единой царапины. При виде собачьей стаи и тем более драки иной пес немедленно кидался в гущу боя, Басмач же только останавливался, равнодушно взирал, будто повидавший все на свете старик, и бежал себе дальше.
Однажды летом он запропал на несколько дней. И не пришел потом, а приполз среди ночи, лег на свое излюбленное место и тихо завыл. Было это уже после смерти отца.
Мать растолкала меня и послала глянуть. Я глянул и испугался. Похоже, стреляли в упор, так что шерсть на голове выгорела. Пулей повредило левый глаз, размозжило висок и порвало ухо. Я просидел рядом с Басмачом до утра, а утром дядя Федор сказал, что надо пристрелить его, чтобы пес не мучился. И мать согласилась, не в силах больше слушать его вой. Ночью я залил ему голову йодом и обвязал тряпкой, но дядя осмотрел рану и определил, что Басмач – не жилец. Я спрятался в стайке, а дядя Федор взял малопульку и подошел к собаке. Басмач потянулся к нему, радостно заскулил, словно просил скорее пристрелить. Я заткнул уши, но глаз закрыть не смог. Дядя выстрелил ему в лоб. Однако в этот миг произошло невероятное. Басмач подпрыгнул, зарычал и со всех ног помчался в огород. Он продрался сквозь ботву, перепрыгнул прясло и скрылся в лесу.
– Смазал! – удивился дядя Федор. – С такого расстояния и смазал! Не может быть!
– Где-нибудь пропадет, – горестно сказала мать. – Тоже мне стрелок. Не мог скотину от муки избавить.
Я побежал через огород за Басмачом, долго ходил по лесу, звал, искал кровавые следы на траве и чуть не заблудился. Вдруг хватился, что не знаю, куда идти, а солнце между тем скатывалось к горизонту. Кричать было стыдно, тем более я знал все окрестные леса на несколько километров от Великан. И многие деревья знал в «лицо», но тут словно разум затмило – глядел на старые сосны, на согнутые арками березы и не узнавал их. А точнее, ходил в каком-то оцепенении. В лесу была та самая предвечерняя тишина, когда разогретые за день травы, цветы и хвоя начинают пахнуть до головокружения и когда паутина светится, будто живая. В такие минуты и воздух неподвижен, и все живое замирает, прислушивается, а человеку кажется, что он оглох. Я напряг горло, чтобы крикнуть, и неожиданно увидел тетю Варю, вернее, узнал ее спину с треугольником белого платка. Она стояла в десяти шагах и зачем-то трепала за ветки худосочную осинку. Шелест листьев, похожий на плеск воды, был единственным звуком.
– Тетя Варя? – окликнул я и замолчал, потому что она не обернулась на голос, а тихонько пошла вперед. Я пошел за ней, озираясь по сторонам, и чувствовал, что мы идем не туда, в другую сторону от деревни. Я снова позвал ее, однако тетя Варя лишь махнула мне рукой, дескать, ступай за мной. В то время она была непонятным для меня человеком, потому что жила не так, как все жили. Одни считали ее ненормальной, говорили, будто она в войну чем-то переболела и с тех пор стала нелюдимой и странной. Другие, наоборот, относились к ней уважительно и даже спрашивали совета. Когда дядя Федор попросился к нам жить, мать долго разговаривала с тетей Варей, жаловалась, что брат – мужик скандальный и своенравный, хоть и жалко его, но жить в одной избе будет трудно. Тетя Варя же настойчиво советовала съехаться с ним, поскольку, мол, время тяжелое и родне лучше держаться вместе, одним домом.
Я шел за ней в полной растерянности, пока не догадался, что тетя Варя ведет меня к Басмачу. Наверное, нашла его в лесу, приметила место, а тут я ей попался. Я прибавил шагу, стараясь догнать ее, но и тетя Варя пошла быстрее. Тогда я побежал, ощущая спиной и затылком знобкий и непонятный страх. В глазах мелькали деревья, косые столбы света и треугольник белого платка, словно маяк.
Лес внезапно кончился, и я оказался возле прясла на задах своей усадьбы – там, откуда пошел искать Басмача. Тети Вари нигде не было. Только лапы густого ельника возле городьбы слегка покачивались, словно там прошел человек.
Я никому не рассказывал, как блудил и как потом вышел, боялся, что будут смеяться. Вскоре этот случай вспоминался будто сон, привидевшийся в легкой дреме, но связанный с явью. Когда к нам приходила тетя Варя, я ждал, что она засмеется и расскажет, как нашла и вывела меня из лесу; спросить самому – не поворачивался язык. А она молчала, словно и не было ничего…
Мы решили, что Басмач сдох где-нибудь, и дядя Федор уже почти успокоился, что все-таки не промазал, что пес в горячке еще пробежал немного и без мучений, на ходу, сдох. Мы уже привыкали жить без этого дуралея, когда он спустя три недели приплелся из лесу и лег на место, где был пень. Даже длинная шерсть не могла скрыть худобу. Когда я притронулся к нему, то ощутил под рукой только кожу и кости. Басмач вяло шевельнул хвостом и даже головы не поднял. На месте рваной раны розовела молодая кожа, а левый глаз был напрочь затянут бельмом. Мать обрадовалась, налила ему молока, потом намяла молодой картошки и, суетясь по хозяйству, часто подходила к Басмачу и говорила ласково, как когда-то с больным отцом. Когда дядя Федор увидел его – не поверил глазам. Он присел возле собаки, разгреб шерсть на голове и шлепнул себя по ногам:
– Ведь попал! Во!.. Тьфу т-ты! Думал уж, рука дрогнула. Ну, раз выжил – пускай живет. Не зря говорят – как на собаке зарастает. Вот бы и на человеке так…
И вдруг отошел в сторонку на подогнутых ногах, упал в траву, ударил кулаками в землю.
– Вот бы и на человеке так! Ушел в лес, поел травы!.. И воскрес бы! Ожил бы!..
Мы с матерью стали уговаривать его, звать в избу, опасаясь, что сейчас начнется приступ, а он держался руками за траву, цеплялся за землю, царапал ее, прижимаясь щекой, и от частого, сильного дыхания возле ноздрей клубилась пыль.
– А мы помираем, – стонал он. – Как мухи дохнем… Два сына моих в земле, Павел в земле, жена… Почему такой человек? Почему такой слабый?!
– Да разве слабый, если такую войну перенес? – вкрадчиво не согласилась мать. – Ну хватит, Федор. До какого состояния себя доводишь. Нельзя так, пойдем в избу.
Дядя встал, стряхнул мусор с гимнастерки, задумчиво осмотрел двор и неожиданно пнул Басмача. Легонький пес отлетел к поленнице, заворчал, показывая клыки. Мы с матерью схватили дядю за руки, потащили в избу.
До полуночи я сидел возле Басмача, кормил его, вытаскивал мусор из свалявшейся шерсти и тоже думал, почему человек такой слабый. А на горизонте за Рожохой полыхали хлебозоры. Красноватый свет на мгновение поднимался из-за тополей и, казалось, приподнимал собой край ночного неба. Некоторые его вспышки были лучистыми и яркими, некоторые больше походили на отблеск далекого пожара, словно кто-то сидел в темной избе и неуверенной рукой бил кресалом по кремню: то сильно, то совсем слабо. В наших местах хлебозоры, как и грозы, почему-то были яркими, и уж если грохотало, если сверкало, то в полную мощь. Говорили, будто в наших местах особенно сильно земное притяжение, будто земля кругом так намагничена, что притягивает к себе огонь. Отец любил, когда сверкали хлебозоры. Он подтягивался к окну, отворял его и, держась за подоконник, в неудобном положении замирал. Вспышки врывались в окно, высвечивали его темную фигуру, образ которой оставался в моих глазах, когда на короткий миг между двумя сполохами в избу входила чернота. И образ этот невозможно было сморгнуть…
Иногда я забирался к нему на кровать и тоже смотрел на полыхание света. Отец гладил меня по голове, но не оттого, что хотел приласкать, а как-то механически – я ощущал это по его руке, – и из моих волос тоже сыпались голубоватые искры. Отец смотрел завороженно, с каким-то напряжением во всем теле, и его состояние незаметно передавалось мне.
– Будто далекая канонада, – однажды поделился я своим соображением. – Артподготовка перед атакой.
Рука отца замерла на моей голове, потом вздрогнула.
– Дурачок, – вымолвил он. – Это же хлебозоры, земля от радости сияет. Эх ты…
Тогда я даже обиделся, что у отца совсем нет никакой фантазии.
Я сидел возле Басмача, а в избе до полуночи горел свет. Мать с дядей Федором о чем-то ругались, но мне слышались только их бубнящие голоса. Когда лампа наконец потухла и во всем мире остался единственный свет хлебозоров, я осторожно прокрался в избу и залез на полати. Дядя спал на отцовской кровати; он только передвинул ее подальше от окна, так что отблески хлебозоров падали теперь на желтые скобленые половицы.