355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Алексеев » Таежный омут (сборник) » Текст книги (страница 2)
Таежный омут (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:23

Текст книги "Таежный омут (сборник)"


Автор книги: Сергей Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Однажды в Чарочку приехал уполномоченный по заготовкам, лошадь у него по дороге расковалась. Позвали кузнеца. Отец Сашкин, Тимофей Великоречанин, еще живой был. Взял он жеребца под уздцы, привел к станку, поставил и только начал копыто чистить, как жеребец словно взбесился. Ломится в станке – столбы трещат, все растяжки изорвал.

– Гляди, зашибет, – предупредил уполномоченный. – Конь-то породистый, нервный.

Тимофей и так и эдак к нему – ни в какую! Носовертку надеть не дает, чуть руку не откусил. Тимофей был мужик настырный, пластом ляжет, в мать-перемать изругается, но своего достигнет. А тут – хоть убейся. Жеребец уже хрипит, бьется, ни уговором не взять, ни силой. Народ вокруг собрался, глядит, уполномоченный из себя выходит.

– Тять, дай-ка мне лошака, – попросил Сашка. – А ты покури пока.

Тимофей в сердцах всех богов помянул, однако отошел в сторонку и сел на землю с мужиками. Сашка вывел жеребца из станка, привязал повод к столбику и под пузо к коню полез. Тот стоит как вкопанный, и только бока ходят – умаялся. Народ притих, дохнуть боится. А Сашка зажал заднюю ногу жеребца между колен, спокойно так копыто вычистил, стрелку подрезал и начал ковать. Он гвозди бьет – у мужиков самокрутки пальцы обжигают, а жеребец стоит себе и только головой качает. С одним копытом управился, пот со лба смахнул, а конь-то другую ногу сам подставляет, да еще и оглядывается, дескать, бери, что стоишь. Сашка взял ее, поглядел и стал отрывать старую подкову. Отрывает и поругивается, мол, кто же это ковал так? Будто к чурке подкова приколочена, а не к копыту. Полчаса не прошло – жеребец перекованный стоит.

– От бес! От бес! – спохватился Тимофей Великоречанин, и народ зашевелился – колдовство какое-то. – Ты что ж, Шурка, слово знаешь какое?

Сашка пожал плечами, собрал инструменты и пошел в кузню. Слова он не знал, но еще в армии понял, что породистые лошади смерть как не любят станка. Это колхозную клячу можно в станке ковать, ей воля-то не в привычку, да и нерв не тот. А чистой крови жеребца подвешивать в станке не смей. Он только чуть землю под копытами потерял – взбесится, сам убьется, но веревки не стерпит.

Отец же после этого целый день ходил будто ужаленный, хлопал себя по бокам и восклицал: «От бес!» – и всем подряд рассказывал, как его Сашка сладил с норовистым жеребцом. А деревенским прозвище только в рот положи – так и присохнет к языку…

И вот Сашка, убитый еще в сорок втором, вернулся в Чарочку.

Списанный «по чистой» и недавно выбранный деревней председатель сельсовета Дмитрий Кулагин чистил от навоза стайку, когда к нему пришел безрукий, с обгорелым лицом танкист Федор Малышев.

– Слыхал – нет, Бес-то вернулся! – радостно выпалил он. Федор, видимо, улыбался, но Кулагин еще не успел научиться различать улыбку на обезображенном, безгубом лице.

– Слыхал. – Дмитрий воткнул вилы. – Прибегали уж.

– Говорят, в плену был, в Германии.

– А где ж еще, если ночью домой крался, как вор. – Дмитрий оперся на вилы и прикрыл глаза. Голова кружилась, стреляло в ушах, и ком тошноты подпирал горло.

– Пошли, что ль? Я четушечку с собой прихватил, – то ли радовался, то ли злился бывший танкист. – Думаю, Великоречаниха-то не ждала Сашку. Откуда у ней? Дай, думаю, возьму.

Кулагин пересилил боль, выбрался из стайки на воздух и сел на завалинку. От залежавшего навоза пахло порохом, вернее, дымом только что разорвавшегося снаряда, и этот запах будил оставшуюся после контузии боль, царапал нервы. Дмитрий отдышался, сплевывая неприятный вкус меди во рту, помог заправить Федору выбившиеся из-под ремня рукава гимнастерки.

– Ну, айда? – позвал Федор. – Глянем на Беса. Говорят, и он калеченый, с палкой пришел.

Кулагин зашел в избу и стал одеваться. Синие армейские галифе и гимнастерка повисли на нем как на колу, отчего плотный ряд начищенных медалей заехал куда-то под мышку. Дмитрий словно истерся, измылился на госпитальных койках. Впору были лишь хромовые довоенные сапоги, шитые чарочинским сапожником к свадьбе. Кулагин затянулся широким командирским ремнем с медными цацками для кобуры, прогулялся бархоткой по голенищам сапог и смял их в гармошку.

– Ты, Митька, будто на парад собираешься, – то ли одобрил, то ли осудил Федор Малышев. – Эка вырядился.

Дмитрий оглядел себя в темном, с ржавыми потеками, зеркале и тряхнул головой.

– Парад не парад, а мы должны показать ему…

– Чего показать? – не понял Федор.

– Показать, что мы с тобой воевали, Отчизну, значит, защищали, – объяснил Кулагин. – А не по пленам отсиживались.

– Так он, поди, не нарочно, – подумав, сказал Малышев. – Случай вышел. Кто сам к немцам пошел – тех домой не пускают.

– Что теперь толковать: нарочно, нет! – рубанул Дмитрий. – В плену был – факт! А вот ты зря награды не надел. Иди надевай. Пускай на твой орден поглядит! И нашивки за ранения.

– Что нашивки, – отмахнулся Федор. – У меня на морде все нашито.

– Тогда хоть орден надень, – сказал Кулагин. – Пускай знает, как мы воевали. Мне тоже за последний бой орден посулили. Комиссар так и сказал: к Красной Звезде представлю тебя, товарищ Кулагин… Должон прийти.

– Придет, – успокоил Малышев. – Айда скорей.

Федор шагал быстро, уверенно, махая в такт культями рук, спрятанными в гимнастерку. Кулагин, опираясь на палку, подволакивал ногу, однако не отставал. Звенели медали, скрипели довоенные сапоги…

До последнего боя Кулагин и царапины от войны не получил. Всяко бывало. Под Псковом среди чистого поля угодил под такую бомбежку, что уж живым не чаял выйти. Целый час земля не успевала оседать, воздух прогрелся от взрывов, насквозь пропитался вонью горелого тола – дышать нечем было. У кулагинского пулемета щиток осколком своротило, кожух, как решето, второго номера землей засыпало – убило, а ему, Дмитрию Кулагину, хоть бы что. В другой раз – в обороне стояли – пять атак за день выдержал.

В пулеметчики Дмитрий попал по своей охоте. Еще в запасном полку сообразил, что воевать с «максимом» легче, чем пехотинцу с трехлинейкой: что ни говори, все-таки щиток есть, да и палит – близко не подойдешь. Это уж потом убедился и понял, куда угодил. Пулемет у немца всегда как бельмо в глазу, он и из минометов по нему хлещет, и из пушек бьет, и бомбы сверху сыплет. Тут еще одно неудобство: пулеметчиков-то всегда вперед траншей выдвигают, в ячейку, и получается, что свои сзади, впереди немцы, а ты – посередине. Кругом пальба – свету белого не видать, а ты ползаешь с «максимом» от одной позиции к другой как вошь на гребешке. Так вот, стоя в обороне, Кулагин пять атак выдержал, пять обстрелов пушечных пережил. И пять раз командир роты «хоронил» пулеметчика. Вроде все, ему кажется, накрыло ячейку прямым попаданием, но только немец в атаку – пулемет заработал. После пятой атаки кончились патроны, а немцы в шестую пошли, и не просто пехотой – с огнеметами. Дмитрий видел, как подносчик боеприпасов заживо вспыхнул, уронил ящики и остался лежать черной головешкой. Ну, подумал Кулагин, теперь-то уж точно конец. Стащил пулемет в ячейку, вжался телом в нишу и замер. Второй номер аж завыл от бессилья. Хоть бы граната какая осталась или трехлинейка на худой случай. Обидно же просто так лежать и ждать, когда подпалят. Но тут вздрогнула земля, плесканулся горячий воздух, и где цепь огнеметчиков шла – только клубы пыли и пламя. Снаряды в полсотне метров от окопа ложились, «свои» осколки визжали над головой ничуть не безопаснее немецких, но не ошиблись пушкари, выручили, хоть и страху нагнали.

Зато под селом Кицканы в Молдавии, о котором Кулагин и не слышал-то сроду, все разом и обвалилось на него. Рота заняла высоту – бугор с обгорелым виноградником, – залегла, окопалась в полный профиль и стала ждать кухню. Немцы с румынами тоже сидят в окопах, но кухонь своих, видно, не ждут, потому что сами в котле. И только кашу на передовую принесли, как начался артобстрел. Котелки смелу, а которые остались, так землей кашу испортило. Кулагин второго номера под бок – и к пулемету: сейчас полезут! (Так он всю войну и продержался за пулемет. Была возможность на трехлинейку поменять, да после «максима» винтовка в руках хлопушкой-мухобойкой кажется. То ли дело пулемет: взял в руки, так работу почуял. Не зря Кулагину казалось, что «максим» на плуг похож. Если уж пропашешь – настоящая борозда получается.) И точно, лишь обстрел кончился – румыны в атаку пошли. Кулагин распахал их в хвост и в гриву, однако за румынами немцы очутились, и, видно, здорово пьяные. Лезут цепь за цепью, слышно, песни орут. Здесь-то и начались для Дмитрия Кулагина все несчастья. Сначала продырявили пулеметный кожух. Вода вытекла, и ствол перегрелся. Затем позицию засекли, и посыпались мины. Кулагин пулемет в руки и айда на запасную. Виноградники повалены, танками потоптаны, лозы, как веревки кругом, за колеса цепляются, ноги путаются. А жара, пыль – ползти невмоготу. Только привстал Кулагин, чтобы рывок сделать, осколок в руку попал, разворотил ладонь. Боли Дмитрий не почуял, а словно ошалел в первую минуту, когда свою кровь увидел. Сел и глядит на руку. Второй номер повалил его, сделал перевязку, и пока канителились – немцы вот они, по винограднику скачут. Отстрелялись вроде от них. Второй номер говорит: ты, мол, ползи в траншею, а то кровью изойдешь. Кровь и в самом деле хлещет струей, хоть рука перетянута. Кулагин пополз. Но и трех сажен не успел отползти, как по ноге словно поленом ударили. Поглядел – мать моя! Штанина вместе с бедром разорвана, и нога чуть шевелится. Замотал одной рукой как попало и дальше. До траншеи одного метра не дополз. Снаряд ударил сзади, взрыв отшвырнул Дмитрия и смешал с землей.

В один день за все сразу посчиталась с ним война…

После долгих разговоров-расспросов, после слез с причитаниями и бессонной ночи Великоречаниха будто помолодела. Утром – уж солнце взошло и ор петушиный, колыхнувшись, затих – она спохватилась, оторвала Марейку от братца и сама, насилу оторвавшись, принялась готовить на стол. Марейка с подойником – под корову, подергала худое вымя, поширкала синеватыми струйками молока – едва кружка надоилась.

– Зимой отелилась, а молочка-то нет, – застонала Великоречаниха. – И попоить-то вволю нечем… Да и какое уж молочко, спасибо, хоть плуг тянет.

А у самой щеки пылают, глаза светятся. Давай картошку на драники тереть да второпях-то казанками пальцев о терку. Терка самодельная, зубастая – кровь так и брызнула. А Великоречаниха только засмеялась:

– Эка, полоротая!

Ничего, перетерпела, тряпицей пальцы завязала и снова за драники. Муки наполовину подмешала, топленого масла – угощать так угощать. Теперь-то, когда Сашка вернулся, они выживут! Вчера еще картошку берегли, травой сами обходились. Крапива по загородью пошла, едва снег стаял; в лесу колбы и медуницы полно. А нынче что ее беречь? Сашка вернулся – завтра блины есть будут. Кузнеца в деревне до сей поры нету, а Сашка хоть и больной пришел, но помаленьку стучать может. Я, говорит, день и ночь работать буду, все равно по ночам спать не могу. Мне б только парнишку в подмогу взять, молотобойцем.

– Ой, Сашка! – вспомнила Веллкоречаниха. – Ты Вальковых парнишку-то помнишь? Ему уж шестнадцатый пошел, на вид мужик мужиком. Возьми-ка его себе. И мать радая будет!.. Марейка! Ну-ка сбегай за Ванечкой, покличь к нам.

– Погоди, мать, – остановил сын. – Неудобно звать-то. Сам схожу потом.

Великоречаниха нажарила драчиков, укрыла миску полотенцем, чтобы не остыли, пока картошка доваривается, и собралась было в погреб сала принести, но в это время в избу зашла немка Кристина Шнар, сухопарая пожилая женщина.

– Трастфуйте, – старательно проговорила она, окидывая взглядом избу.

У Сашки испарина выступила на лбу. Он отвернулся и стал смотреть на Марейку. Марейка чистила колбу для братца.

– У тебя секот-тна прастник, – продолжала Кристина, обращаясь к хозяйке. – Сын фернулся.

– Праздник, праздник! – засмеялась Великоречаниха. – И не выскажешь, праздник-то какой!

Еще ночью мать рассказала ему, что зимой сорок второго в Чарочку приехали волжские немцы. Селиться им было некуда, а деревенские брали их к себе неохотно. Две семьи поместили в конюховке, три – в пустующем колхозном амбаре, а четыре семьи все-таки взяли на постой жители. Великоречаниха нашла своих квартирантов возле сельсоветского крыльца. Шнары сидели на чемоданах и тюках, не зная, куда податься. Пальтишки легонькие, городские, на ногах – ботинки. Раз прошла мимо – сидят, другой раз – сидят. Пожалела, увела в избу: тепла от печки не убудет. Все равно, двоих греть или пятерых. Зиму прожили, а летом кузню отремонтировали, вычистили, побелили – не узнаешь, и переселились. Сам Шнар с ледоходом на сплав ушел, и дома оставались Кристина с дочерью Анной-Марией.

– Яйки ними, вос-зми, – сказала Кристина и протянула узелок с яйцами. – Кароший яйки, сфежий.

– Ой, не надо, не надо! – замахала руками Великоречаниха. – У самих, поди, нету.

– Бери-бери, – настаивала Кристина. – Мы имеем, курочка дает.

– Ну, спасибо тебе, от спасибо, – мать приняла узелок. – А вы приходите к нам. Я драников вот нажарила.

Однако Кристина отказалась, сославшись на дела, и торопливо вышла. Сашка дождался, когда за постоялицей захлопнется сеночная дверь, и повернулся к матери.

– Зачем взяла от нее? – глухо спросил он.

– А что? – перепугалась Великоречаниха.

– Обошлись бы и так, без ихних яиц.

– От беда-то, беда, – вздохнула мать. – Я и в ум не взяла… Да они люди хорошие. Работящие. Ты, Шура, привыкай помаленьку. Ведь соседями живем-то. Они за войну тоже намытарились… Всем досталась эта война.

– Мы с ихней Анькой в одной бригаде пашем, – сказала Марейка. – Девка она здоровая, коренником ходит! Не зря у нее два имя сразу.

И засмеялась. Сашка промолчал. Надо привыкать, коли живой пришел. Ко всему надо привыкать заново: к людям, к кузнечному делу и даже к немцам…

Мать побила яйца в сковороду, развела их молоком, накрошила сала – яишня получилась как довоенная.

– Эх, а выпить-то у нас и нету! – вдруг пожалела Великоречаниха. – Марейка! Сбегай-ка к бабушке Марье, может, у ней самогонка осталась. Она на Победу-то гнала.

– Не надо самогонки, – остановил сын. – Я ж не с фронта пришел… Не надо, мать.

– Ай ладно! – согласилась Великоречаниха. – И так как-нибудь. Ну, садись, Шура, на отцово место теперь садись!.. Господи, чудо-то какое…

Она заплакала и засмеялась одновременно, вытирая лицо передником. Сашка придвинулся к столу, однако на свое старое, довоенное место.

– Ты, Марейка, ешь да на пашню беги, – распорядилась Великоречаниха. – А я нынче отпрошусь. Председатель-то у нас отпускает, когда…

– Не надо, мать, – опустил он голову. – Не просись.

– Ой! А к нам гости идут! – воскликнула Марейка, выглядывая в окно. – Твои друзья-товарищи, Сашка!

Сашка положил ложку и повернулся к двери. Первым вошел Кулагин, сдержанно поздоровался и встал у порога, опершись на палку. За ним проворно заскочил Федор Малышев.

– Приятный аппетит! – весело сказал он и взмахнул культями, отчего пустые рукава выскользнули из-под ремня. – Ты что, Шурка, воскрес? Эх, тудыт-твою… Ну и Бес! А меня-то узнаешь – нет?

– Тихо, – урезонил его Дмитрий. – Чего кричишь-то?

– Садитесь с нами, – засуетилась Великоречаниха. – Марейка, неси табуретки! Садитесь, как раз к столу угодили. К добру, говорят. Радость-то какая у меня нынче!

Гости сели к столу. Кулагин глядел настороженно, молчал. Зато Малышев не унимался.

– От недолга-то! Ни обнять тебя, ни поздороваться! – говорил он, растягивая остатки губ. – А ну, тащи-ка у меня из кармана! Горлышком на тебя глядит! Ох и неудобно же! Но, говорят, отрасти должны! Я как за твою Марейку свататься приду – отрастут. За меня пойдешь, Марейка?

– Когда отрастут руки-то, тогда и пойду! – засмеялась Марейка, доставая четушку из Федорова кармана.

– Придется под дождиком стоять! – Малышев толкнул плечом Сашку. – Без рук-то чего жениться? Ни обнять, ни…

– Пришел, значит, – громко сказал Дмитрий, и за столом притихли. Великоречаниха тихонько поставила стаканы к четушке и настороженно глянула на Кулагина.

– А ничего, хороший пришел, справный, – выдержав паузу, продолжал Дмитрий. – Будто и не уходил никуда! Видно, хорошая кормежка у немца-то была, а? Не исхудал, не опух в плену…

– Да ладно тебе! – отмахнулся Федор. – Давайте-ка лучше выпьем! Чего ей стоять? И так давно стоит.

– Кормежка-то, спрашиваю, ничего была? Справная? – перебил его Кулагин и, зашевелившись, брякнул медалями.

– Справная, – ответил Сашка, глядя в стол.

– Ну а, к примеру, какая? Колбасу, поди, ел? Шоколад там всякий? Кофе подавали? – не отставал Дмитрий, а сам все бродил и бродил настороженным взглядом по лицу Великоречанина.

– И колбасу ел, и шоколад. И кофе подавали, – согласился Сашка. – Кормежка хорошая была.

– Как на убой, значит? – посуровел голос Кулагина.

– На убой, – снова подтвердил он. Великоречаниха, прижав к губам обвязанную тряпицей руку, молчала, и в глазах ее копился испуг. Малышев опустил голову и потер подбородок о воротник гимнастерки.

– Это в каком же таком плену ты был? – спросил Дмитрий и сощурился. – У какого такого захватчика?

– У немцев, – ответил Сашка, и на его скулах заходили желваки. – В самой Германии. Под Берлином.

– Вон аж где! – наигранно удивился Кулагин, и губы его заметно побелели. – А мы вот с Федором чуть-чуть до того места не дошли. Только с другой стороны, с нашей. Дошли бы, да вот Федор-то в танке обгорел, а меня…

– Не надо, Мить, – попросил тихо Малышев. – Чего теперь разбираться-то? Ну если так вышло. Он же не нарочно…

– Самое время и разобраться, кто чем на войне был. Мать с сестрой тут на себе пары подымают, а он шоколады ест. Они на траве да на брюкве – он кофе пьет.

– Не говори так, Митрий, – неожиданно твердо сказала Великоречаниха. – Какая кому судьба вышла…

– Судьба вышла? – взъярился Кулагин и рванул пуговицы на гимнастерке. – Одному – с голоду пухнуть, другому – рожу у немца наедать? Мне – кровь проливать, а ему?! – Он резко схватил Сашку за грудки, притянул к себе, чуть не свалив с табуретки. – Говори: кем в плену был?! Как на духу говори! – Лицо у Дмитрия задергалось, побелело. – Я право имею спрашивать! Ну?

– На мне опыты ставили, – тихо ответил Великоречанин.

– Опыты? Это какие такие опыты? Как рожу на шоколаде нажрать?!

Марейка испуганно вскрикнула и вцепилась в брата, Федор зажмурился и тяжело покрутил головой.

– Значит, немцу служил?.. – полушепотом выдохнул Кулагин. – Значит, продался?

– Отпусти его! – неожиданно звонко выкрикнула Великоречаниха. – Отпусти! И ступай из избы. Уходи – вон порог.

Дмитрий резко обернулся к ней, хотел что-то сказать, но она дернула его за рукав и указала на дверь.

– Уходи, Митрий. Не трогай моего сына. Уходи!

Кулагин встал, отбросив табурет, и судорожно перевел дух.

– Какой ни на есть, а мой. Уходи, Митя, – тихо повторила Великоречаниха.

– Пошли отсюда! – приказал Кулагин и толкнул Федора. – Тут нам делать нечего. Идем.

Федор сидел, опустив голову, и культи в рукавах гимнастерки мелко подрагивали.

– Ничего, я тебя выведу на чистую воду! – рубанул Кулагин и, круто развернувшись, ногой растворил дверь.

Нераспечатанная четушка стояла на столе, и синели в плошке остывающие драники…

Шмак подступил к Валькову со шприцем, однако Иван, высасывая кровь из ранок, замахал на него рукой, дескать, иди ты со своими уколами, так пройдет.

– Вам что, жить надоело? – угрожающе спросил эксперт. – А ну, поднимите рубаху!

Иван выругался, ушел к омшанику и сел на ступени, ведущие вниз. Может, отстанет. Однако Шмак призвал Горелова вразумить остолопа и пошел следом. Горелов не вразумил. Ему было некогда. Склонившись над протоколом, он писал уже третью страницу, время от времени шаря озабоченным взглядом по захламленному двору. Шмак начал растолковывать Ивану, что укол – это не больно, всего-навсего гамма-глобулин, его и ребенок переносит спокойно, а он, Вальков, капризнее ребенка, хотя и взрослый человек. Иван молча выслушал врача, плюнул и, забравшись в омшаник, заперся изнутри.

– Он что у вас, псих? – спросил Шмак у Кулагина, бросая шприц в портфель. – Надо же думать немного головой!

– Да нет, он ничего мужик, – ответил старик Кулагин, удерживая рукой дергающуюся щеку. – Когда тверезый – ничего. Это когда выпьет – дурной, а так ничего.

Щека не унималась. Обычно при расстройстве старик научился быстро справляться с неприятным подергиванием – сядет, погладит щеку, подумает о чем-нибудь хорошем, про внуков, например, – глядишь, и отпустило. Сейчас же начинало перекашивать глаз, голову тянуло к левому плечу – не хватало еще, чтобы его коробило на людях. Приступ начался сразу после выстрела, едва в воздухе запахло жженым порохом. Однако дым уже разнесло, рассеяло, но сковывание, стягивание мышц не прекращалось. Он заметил в траве закоптелую стреляную гильзу, вдавил ее сапогом в землю, растоптал, как топчут что-то отвратительное и гадкое. Освобождения не было. Кисловатый запах пороха забивал нос. Ко всему прочему шофер Попков, оттащив пса за огород, вернулся во двор и сел рядом со стариком чистить пистолет.

– Ты это… ты уйди, а? – попросил Кулагин. – Не могу…

Попков удивленно покосился на старика, пожал плечами и ушел в кабину «газика». Старик зажмурился, как мог крепче сжал кулаки – это тоже иногда помогало, – но стоило приоткрыть глаза, как взгляд упирался в лежащего на крыльце Сашку-Беса, и щека прыгала сильнее. Стараясь отвлечься, он пробовал смотреть на коров, бродящих по поляне, разглядывал никелированного козла на капоте машины, видневшегося через проем калитки, однако упорно возвращался к крыльцу. Труп притягивал взгляд и мысли. Старик Кулагин представил себе, как падал с крыльца Сашка: наверное, прошел по двору – согбенный, механически переставляющий ноги и палку, – стал подниматься по ступенькам и уже ступил на последнюю, но тут с ним что-то случилось. Он замер, согнулся и начал падать. Палка отлетела в сторону, руки потянулись к перилам и, не достав их, повисли в воздухе, он опрокинулся навзничь, да так и застыл…

От этих мыслей Кулагину стало совсем нехорошо. Он почуял какую-то боязнь, словно в детстве, когда бегал на кладбище смотреть похороны. Боязно и любопытно. Однако он тут же открестился – вот еще, ему ли бояться мертвых? На фронте такого насмотрелся – не приведи бог. Отца-мать схоронил, а сколько друзей-фронтовиков? Да и сам он теперь в таком возрасте, что стыдно бояться. Сохатый на что уж зверь дикий да пугливый, а и то в старости ничего не боится. Бывало, на коне подъедешь в упор, он же стоит, смотрит на тебя и ухом не ведет. Сохачьи телята тоже непугливые, другого и поймать можно, погладить, но они-то не боятся, потому что не понимают еще, ребятишки.

Кулагин мог и уйти куда-нибудь, чтобы не расстраивать себя, его никто не держал. Что из того – понятым записали? Все равно протокол потом дадут прочитать. Да и что здесь можно написать лишнего? Он не первый раз попадал в понятые и обязанности знал хорошо. Выйти хотя бы вон на улицу, поглядеть коров, заодно подождать своего подпаска Мишку, однако старик сидел под забором на вросшем в землю тележном передке и будто сам врос.

Попков вычистил пистолет и, вернувшись во двор, присел рядом со стариком. Он, похоже, томился от безделья и жары и не знал, куда себя деть.

– Слышь-ка, а правду говорят, будто он власть над конями имел? – неожиданно спросил шофер. – Будто любой конь как увидит его, так и стелется, так и увивается?

Кулагин не ответил. Попков заметил, что старик держится за щеку, и участливо спросил, не зуб ли мучает, а если зуб, то можно спросить у доктора какого-нибудь лекарства. Кулагин снова промолчал, и шофер стал смотреть на Горелова, который дописывал уже четвертую страницу.

– Вот работа, – вздохнул Попков, имея в виду следователя. – Штаны украли – дергают, человек помер – дергают. А писанины-то сколько – мать моя-а!.. А еще я слыхал, будто Бес в трубу вылетал. Один мужик рассказывал. Говорит, заехал к нему переночевать. Ну, легли спать, а мужик этот возьми и трубу-то закрой. Ночью слышит – грохот, сажа посыпалась. Спичку зажег, а Бес стоит у печи, чумазый весь, и голову чешет. Вдарился об вьюшку… Врал, конечно. Это какую трубу надо, чтоб его протолкнуть?

Между тем Горелов позвал Шмака и велел начинать медицинский осмотр трупа. Шмак вынул из пакета резиновые перчатки, со скрипом натянул их на руки. Вдвоем с Попковым они расстелили брезент, переложили труп, и шофер вызвался писать под диктовку эксперта акт медицинского осмотра.

– На вскрытие повезем? – спросил Горелов.

– Нет смысла, – осматривая тело, сказал Шмак. – У него просто остановилось сердце. Да и возраст… Тем более жара такая, пока привезешь…

Кулагин снова закрыл глаза, напрягся, скорчившись в неудобной позе, – на секунду полегчало. «Жил бы среди людей, так помогли бы, – подумал он, – а то, конечно, здесь-то упал – и поднять некому…» Старик неожиданно вспомнил, как видел Сашку последний раз живым. Дело было весной, как раз выпала очередь Кулагину пасти деревенское стадо, и он, помня, что в Чарочке трава должна подрасти, пригнал сюда скотину. Распустил стадо вот так же по поляне, а сам подъехал к избе. Хозяин сидел на скамейке возле калитки: на плечах драный, засаленный дождевик, на ногах опорки от валенок. Незнакомый человек и напугаться может.

– Сидишь? – не здороваясь, спросил Кулагин.

– Сижу, Митя, – проронил он. – А что мне еще делать? Сижу да сижу.

Кулагин за полдня, пока гнал скот, намолчался в одиночку. Кричал, конечно, много, до хрипоты наорался: молодняк весной в стаде не удержишь. Чуть отвернулся, замешкался – и разбежались по кустам, задрав хвосты. Да ведь это ругань одна. Можно было поговорить с Сашкой, хотя бы про пасеку спросить – как перезимовала, будет ли нынче взяток (как-никак, у самого пять колодок) – или уж просто посидеть с ним, покурить. Однако старик Кулагин даже с коня не слез.

– Ну и сиди, – бросил он и уехал на бережок. Там спешился и, пока коровы паслись, вздремнул на солнцепеке, потом пообедал всухомятку, на полую речную воду посмотрел. Великоречанин тоже выходил на берег, только немного подальше. Остановился у обрыва и, опершись на костыль, долго стоял, изредка поглядывая в сторону Кулагина. Ветер хлопал лохмотьями дождевика, трепал длинные седые волосы: чужим глазом посмотреть – бес, да и только…

– Пиши, – скомандовал Шмак. – Смерть наступила около двадцати часов назад, то есть двадцатого июня между двенадцатью и тремя часами ночи… Есть?

– Есть, – сказал Попков. – А что его ночью понесло? Может, и правда летал?

Он хохотнул, однако его шутки никто не поддержал. Горелов посмотрел на шофера, чему-то вздохнул и стал читать протокол.

– Дальше, – продолжал Шмак. – При внешнем осмотре трупа никаких повреждений не обнаружено. Кости рук и ног целы. На голове имеется старый шрам величиной… пять сантиметров, расположенный в затылочной части.

У Кулагина заныла раненая рука. Боль сначала нешибко дернула покореженные пальцы, но потом закрутила, словно перед непогодой. Старик поморщился и здоровой рукой нащупал кисет в кармане. Горелов заметил, что Кулагин закуривает, и подсел к нему.

– Эх, давно махорочки не курил! – вздохнул он. – Насыпь-ка и мне, Петрович. И на вот, читай и расписывайся.

Он положил протокол на колени старику и взялся сворачивать цигарку. В это время прискакал Мишка-подпасок. У лошади ходуном ходили бока, с крупа валилась пена – видно, торопился, гнал, не жалея. В другой раз Кулагин поругал бы парнишку, но сейчас безразлично глянул на запаленного меринка и уткнулся в протокол. Мишка отпустил коня и осторожно вошел во двор.

– Что – убийство? – зловещим шепотом спросил он старика.

Тот поднял голову и неожиданно рассердился.

– Ну-ка, иди отсюда1 Живо! Маленький еще смотреть. Иди вон собирай стадо, скоро гнать.

Подпасок Мишка покорно вышел на улицу и, спрятавшись за воротами, стал глядеть сквозь щель.

– Пишите, – командовал Шмак. – На тыльной стороне ладони правой руки трупа – наколка… так, сейчас… цифры «6281». Заметны следы вытравливания, в виде сетки мелких шрамов.

Из омшаника неожиданно донесся какой-то грохот, возня, затем неразборчивый, ворчливый голос. Через минуту оттуда появился Иван Вальков. Он смел с головы паутину, встряхнулся, будто разгоняя озноб, и замер, уставившись на Шмака с Попковым.

– Чего это вы? – спросил он испуганно. – Вы чего с ним делаете?

Шмак диктовал шоферу и на Ивана не обратил внимания.

– Петрович! Это чего они с ним делают? – Вальков глянул на старика, затем на следователя Горелова.

– Уже выпил где-то, – спокойно сказал Горелов. – По лицу вижу – выпил.

– Ну, выпил, – согласился Иван. – А что? Я старика помянул, Александра Тимофеича. По христианскому обычаю положено… А чего они с ним делают?

– Эх ты, горе-понятой, – протянул Горелов. – Читай протокол и расписывайся, пока совсем не развезло. А то на жаре быстро…

Вальков пошарился в карманах и, звякнув мелочью, подошел к Шмаку, склонившемуся над телом. Постоял, раздумывая и копаясь в кармане, потом вдруг оттолкнул эксперта и присел возле головы покойного.

– Вы что?! – возмутился Шмак, едва удержавшись на ногах. – С ума сошли?

– Отодвинься, – буркнул Иван. – Не мешай.

Вальков закрыл Сашке глаза и, не найдя пятаков, положил двадцатник и трынку. Лицо Ивана вытянулось от напряжения, руки крупно подрагивали.

– Товарищ капитан! – озлился Шмак. – Уймите вы его! Он мне не дает работать!

– Вальков! – окликнул следователь. – Иди сюда. Читай и расписывайся… Где выпить-то успел?

– Не ваше дело, – отрубил Иван. – Я старика помянул.

Он взял протокол, не читая, перелистал и сунул Горелову.

– Не буду.

– Что «не буду»? – удивился следователь.

– Подписывать не буду. Пошли вы все…

– Вальков, ты что развоевался? Ты сначала прочти, – Горелов протянул бумаги. – Здесь чисто формальный протокол.

Старик Кулагин, слушая перепалку, вспомнил еще одну встречу с Бесом… Лет восемь назад Кулагин поехал в Чарочку на рыбалку. Время было осеннее, разбитый проселок замерз шишками, и телегу так трясло, что зубы стучали. Да еще конь попался молодой, пугливый, от любого куста шарахается. А километрах в трех от деревни встал, и ни с места. Ушами прядает, храпит, будто зверя чует. Кулагин соскочил с телеги, взял его под уздцы, хотел в поводу провести, но куда там! Брыкаться начал, из оглобель выпрыгивает, на дыбки становится. Кулагин разозлился и по морде жеребчика раз да другой. В сердцах-то по сторонам не поглядел, а тут слышит, кто-то окликает его негромко. Обернулся, и нехорошо сделалось – Бес на дороге стоит, опершись на палку, и смотрит на Кулагина. Котомка за спиной, дождевик и валяная шляпа – видно, издалека идет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю