Текст книги "Таежный омут (сборник)"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– Несвоевременно вопрос поставлен, – сказал уполномоченный. – Все силы сейчас на восстановление разрушенного хозяйства. Это наша центральная линия.
– Так это не помешает! – доказывал Кулагин. – Империалисты-то, вишь, опять грозятся. Надо молодежь учить, дух поднимать, пускай наготове будут, если что… Чтоб опять миром поднялись да любого захватчика к ногтю, как ихние отцы.
– В области еще памятников нету, – парировал уполномоченный. – Несвоевременно.
В самый разгар спора в кабинет неожиданно вошла секретарь сельсовета – тихая, послушная женщина. Лицо белее стены, руки дрожат, и листок бумаги так и норовит выпорхнуть из пальцев.
– Что же это делается, – испуганно проговорила она. – И сказать-то не знаю как…
– Говори, что там? – в пылу разговора бросил Кулагин. – Буянит кто?
– Это… Дмитрий Петрович, – краснея и еще больше теряясь, пробормотала секретарь. – Получается-то, что тебя не выбрали. Повычеркивали в бюллетнях. «За»-то едва десяток набирается…
Тогда, на помочи, можно было что-то исправить – за Бесом жену послать, мужиков уговорить, чтоб вернулись за стол, – тут же как во сне: вроде кругом люди стоят, а протянешь руку – никого нет.
– Про памятники думаешь, – ругался уполномоченный, – а избирательную кампанию не подготовил как следует. Где разъяснения массам, где агитаторы? Почему своевременно не провели работу среди населения?
Деревенский сход в этот вечер собрать не удалось, хотя посыльные в каждом дворе побывали В клуб пришло человек пятнадцать народу, да и то все больше ребятишки (обещали бесплатное кино) и несколько стариков навеселе. Не на шутку обеспокоенный уполномоченный позвонил в район, получил нахлобучку и твердое указание: перевыборы не устраивать, а провести довыборы одного депутата.
И пошел Кулагин заведовать колхозной фермой, добровольно пошел, отказавшись от пенсии по инвалидности.
Он так и считал потом, что от дома пошли его страдания. Не на радость – на беду и обиду затеял он строительство. Вроде откуда бы зависти у людей взяться? Не хоромину же себе отгрохал, не двухэтажник купеческий – простую крестьянскую избу, пятистенник, какими вся Чарочка была застроена. Ведь и дом-то этот так и ушел прахом. Все думал перевезти его на центральную усадьбу колхоза, и трактор давали, и помощников как первому переселенцу. Однако деревня чуть ли не год еще прожила. И лишь когда электричество отрезали, магазин ликвидировали и скот перегнали – потянулись чарочинцы на новое место. Кулагин подождал зимы, чтобы по первопутку вывезти избу, и вдруг весть получил – нету избы! Опередил кто-то, сломал чужой дом и, крадучись, по-воровски, увез бог весть куда. Дмитрий все ближайшие деревни объехал, на все стройки заглянул – свою избу, хоть ты ее перекрась, узнал бы. Но изба словно в воду канула. Следы снегом замело, зима пала буранная, дурная. Долго не решался спросить Беса, все стороной обходил, но как-то случайно столкнулся на озере – вышло вместе рыбачить, – спросил.
– Не знаю, кто увез, Митя, но в лицо-то я их запомнил, – сказал Бес – Через десять лет узнаю. На двух бульдозерах приезжали. Сказали, что ты продал избу-то…
Память о пропавшем доме ныла застарелой болью. И чем ближе к старости, тем жальче становилось единственно построенной избы, в которой и пожить-то толком не пришлось. На центральной усадьбе как поселился в брусовой двухквартирник, так и жил теперь, с каждым годом все больше соглашаясь с мыслью, что новой, своей избы, уже не поднять. Раньше на сына надеялся, думал, отслужит действительную, придет – как-нибудь осилим, отстроимся. Но сын после армии уехал в город на учебу, да, видно, заучился, загостился навсегда в чужой стороне. Новую помочь где же собрать? Центральная усадьба не Чарочка: народ съехался разный, чужой, со своим норовом, да и тот уж раскатился горохом по земле. Чарочинцы еще держались маленько, гуртились, как стадо в ненастье, и временами, по большим праздникам, еще выплескивалась со дворов на улицу бесшабашная гулянка.
Кулагинскую избу разбирали варварски, ломали с треском – чужого не жалко – и взяли от нее самую сердцевину – сруб. Крышу, видно, вручную ломать не осилили, зацепили тросом и стянули наземь вместе со стропилами и верхним венцом. Вот она лежит, как подбитая ворона, и уж травой проросла. Куда ни глянь, все поковеркано, изжевано гусеницами – целой доски не найдешь. Только листвяжные стояки и остались целыми. Новую избу на них ставить поздно, хоть посидеть и то ладно…
Старик Кулагин сидел посреди разрушенной усадьбы, и зудящие, жгучие воспоминания ходили волнами, словно под ветром крапива, заполонившая унавоженную землю двора…
Сразу же после отъезда Великоречанина по Чарочке разнессяслух, что его арестовали и повезли судить. Одни вздыхали: вот, мол, Сашке-то как не везет. У немцев насиделся-намучился, теперь у своих сидеть будет. Неужто он такой преступник, что его непременно надо сажать в тюрьму? Не хулиганил вроде, жил тихо, на людях даже боялся показываться, а работал-то как! Другие облегченно вздыхали: наконец-то прибрали Беса к рукам. А то ишь, наши мужики убитые – он же ходит живой, больным прикидывается. Много их таких, кто на чужом горбу в рай норовит. Не зря он тихий ходил да на глаза не лез. Чуял вину-то, думал отсидеться втихомолку, чтоб забылось все. И на немке женился тоже не зря: кто их знает, может, сговор у них какой?
Однажды Марейка прибежала домой зареванная, спряталась на полатях и долго не показывалась. Мать, так ничего от нее и не добившись, махнула рукой. Другая беда у нее была, все о Сашке думала да переживала. Вечером Марейка слезла с полатей и рассказала все.
Оказалось, Настасья Хромова житья ей не дает, встретит и ну давай совестить девку при народе. Мол, онемечились, ироды. Забрали вашего Беса, и погодите, всех вас приберут помаленьку. Марейка в слезы: за что ты так на нас, тетя Настя? Чем мы провинились-то? Сначала на работе донимала, а потом и на посиделках.
– Вы что ее к себе пускаете? – кричала Настасья хозяевам. – Гоните ее отседова в шею! За них, супостатах, вон милиция взялась! Все гнездо ихнее такое, все предатели и немецкие прихвостни!
Хозяева молчали растерянно, и девчонки молчали: Настасью Хромову жалели в деревне. Марейка хватала кудельку с прялкой и скорее домой. Настасья же кричала:
– Вот погодите у меня! Я вас еще помечу! Помечу ваше логово!
У Настасьи в сорок третьем убило мужа, осталась она с пятью ребятишками на руках одна-одинешенька. Поначалу разрывалась от горя, мучилась, зверем выла на всю деревню. Соберет ребят в кучу, обнимет их и плачет. Дети вечно голодные, надеть нечего. Когда война на убыль пошла, Настасья будто онемела. Окликнут ее – мимо пройдет. Ребятишек знала да свинарник. В Чарочке решили, что она умом тронулась, жалеть стали, помогать чем придется. А как война кончилась – Настасья Хромова вновь заговорила. Озлилась вдруг, ни с того ни с сего обругает, отматерит. И за детей не так держаться стала. Сама на работу, а ребятишки по чужим людям – кормиться. Обойдут всю деревню – где картошкой покормят, где супу дадут, где хлеба – наедятся до отвала, а потом животами маются.
До войны сам Хромов трактористом в МТС работал, семья известная была, хлебосольная. Настасья гулять любила, на любом празднике – первая. Певунья была – заслушаешься. И не только на гулянках пела. Бывало, нарядится, ребятишек приоденет и поведет на луга. Дети разбегутся по сторонам, рассыплются по кустам и овражкам, а Настасья как запоет – мигом все тут, никто не потерялся.
Не попусту грозилась Настасья пометить двор Великоречаниных. Пометила все-таки…
Дня через четыре, как Сашку увезли, Великоречаниха вышла на улицу и обмерла: ворота дегтем вымазаны и дегтем же свастика фашистская нарисована. Знать бы ей, что Марейка этого уж не снесет, – сняла бы ворота, на дрова бы изрубила, в печи сожгла. Великоречаниха открыла настежь ворота, чтоб не так с улицы заметно было, и подалась на работу. Вернулась вечером – нет Марейки. Всю ночь прождала, глаз не сомкнула. Утром встала перед иконой помолиться и увидела записку на божничке: дескать, ушла я из Чарочки, не ищите…
До Москвы Великоречанина сопровождал майор. В Москве его переодели в новый габардиновый костюм, повязали галстук и, передав из рук в руки другому военному, повезли в Нюрнберг. По дороге его инструктировали, как себя вести на процессе, предупредили, чтобы без охраны не покидал гостиницы, а на все вопросы представителей прессы отвечал только в здании, где будет суд.
Дней десять Великоречанина не трогали, правда, однажды его привезли в какое-то здание, и человек десять в белых халатах, говорящих разноязыко и непонятно, осмотрели его спину, после чего глядели на Сашку с удивлением и качали головами. В другой раз в номер к нему пришел полковник и, выложив десятка два фотографий, спросил, не узнает ли он кого. Великоречанин перебрал карточки людей в гражданской и военной одежде – знакомых не было. Наконец как-то утром за ним пришла машина, его привезли к зданию, охраняемому часовыми, и провели в огромный зал, наполненный военными и гражданскими людьми. Сначала он немного растерялся, глаза разбежались, а тут еще в лицо ударили ослепительные вспышки блицев. Но вот он заметил группу отдельно сидящих людей и отшатнулся, ища опору руками: среди них, опустив голову и старческим, неуверенным движением щупая свои худые колени, сидел генерал. Тог самый генерал, что отбирал военнопленных в лагере Заксенхаузен и потом объяснял ему, что у него тяжелое заболевание позвоночника. Сейчас он был маленький, тщедушный, с торчащим на затылке седым вихром, в широковатом в плечах гражданском пиджаке.
В первую минуту Сашка словно онемел, и ему дважды повторили вопрос, знает ли он кого-нибудь из сидящих перед ним людей, а если знает, то кого именно и при каких обстоятельствах встречался.
– Генерал… – произнес Великоречанин, и тот вздрогнул, вскинув голову. Залпом ударили блицы, где-то сбоку застрекотала камера. Генерал, не мигая, смотрел на него мутными, стариковскими глазами и будто силился что-то припомнить.
– Что, не узнаешь? Не помнишь? Бес я, Бес! – выкрикнул Сашка, но его мягко остановили и попросили рассказать все по порядку…
Палило солнце, с Волги дул ветер, разгоняя черный дым, висящий над горизонтом. Иногда Великоречанину казалось, что взвод трется, продираясь сквозь тугую колонну, трется и тончает, растягиваясь в цепочку. Войска шли к Сталинграду. Двадцать четыре человека, одетых в новую, ни разу не стиранную солдатскую форму, с ненадеванными шинелями в скатках, с пузатыми от казенных вещей котомками, бежали на встречу с не виденным ни разу врагом. Только командир взвода, кадровый лейтенант, уже побывал в боях, да противотанковые ружья, полученные утром, пахли войной – порохом.
Сашка тащил ружье в одиночку: его первый номер отстал и где-то затерялся в хвосте цепочки.
В середине дня взвод впервые увидел немцев. Точнее, самолеты, неожиданно очутившиеся в чистом небе. Они прошли над дорогой так низко, что можно было различить заклепки на крыльях. Великоречанин задержался на секунду, рассчитывая увидеть и летчиков, но кто-то подтолкнул его сзади, заорал, в колонне поднялась суматоха. Люди бросились врассыпную, машины остались на обочинах.
Самолеты пропали на горизонте, так ни разу не выстрелив, но едва колонна собралась на дороге и вновь началось движение, как налетела еще одна стая и с ходу открыла огонь. Великоречанин, поправляя сползающую на глаза каску, побежал вперед. Он старался не потерять из виду спину взводного, лишь мельком замечая, как мечутся на дороге люди и вспыхивают машины Он несколько раз падал, спотыкаясь о чьи-то ползущие тела, вскакивал и несся дальше. Ориентироваться и отыскивать свой взвод было хорошо по зеленым гимнастеркам, которые ярко выделялись среди выгоревших и пропотевших до соляных разводов гимнастерок. Самолеты проутюжили колонну, нестройно отвечающую винтовочным треском, и растворились в задымленном горизонте.
К вечеру взвод вышел на огневой рубеж и занял недавно отстроенные дзоты. Великоречанину достался дзот у самой дороги с амбразурой на развилку.
С сумерками дорога совсем опустела, над степью улеглась пыль, повисла тишина. И с сумерками же Сашка услышал далекую ружейную стрельбу и увидел багровые сполохи на горизонте. Все это выглядело мирно, напоминало хлебозоры в родной Чарочке, но именно в этот момент он ощутил, как накатывается война…
Ночь стояла тихая, хотя где-то далеко погромыхивало и небо озарялось багровыми лоскутами света. К утру стрельба усилилась, она пошумливала теперь и слева, и справа, а то – как чудилось бойцам – и сзади. С рассветом взводный приказал закрыться в дзоте и ждать танки противника. А сам, проверив пистолет, ушел на хутор. Сашка сидел на корточках в теснине бетона и сквозь амбразуру глядел, как всходит солнце. Солнце было за спиной, и степь впереди медленно окрашивалась в красный, пожарный цвет, который потом светлел, светлел, пока не раскалился до белого. Будь это металл, а не земля, самое время вынимать из горна, класть на наковальню и брать в руки «старшого»…
Когда пустынная дорога раскалилась, будто клинок в горне, первый номер не выдержал.
– Иди на хутор, – приказал он Великоречанину. – Авось разживешься едой…
Сашка выбрался из дзота и побежал. На хуторе он встретил мужика у колодца.
– Есть, поди, хочешь, солдат Пойдем, я тебе сала дам.
Сашка послушно пошел за ним. Мужик вынес ему большой кусок желтоватого сала и полкаравая хлеба. Он поблагодарил и пошел к дзоту. Вдруг впереди коротко стрекотнул автомат, затем хлопнуло несколько одиночных выстрелов, и Сашка, поглядывая на дорогу, откуда должны были пойти немецкие танки, прибавил шагу. Дзот был уже в полсотне метров, когда он увидел на дороге, в тылу у себя, каких‑то людей Солнце слепило, и очертания людей расплывались белыми кругами. Но тут он запнулся о что-то мягкое и упал, выронив сало с хлебом. Приподнявшись, оглянулся и замер: на земле, распластав руки, лежал лейтенант, командир его взвода, рядом валялся пистолет.
– Ауфштейн! (Встать!) – услышал он и поднял голову. В десяти шагах стояли несколько солдат с автоматами на животах, и один из них манил его к себе. Он медленно встал, разглядывая людей, и опустил руки. «Немцы! – пронеслось в голове. – Так вот вы какие!..»
– Комм-комм! – прикрикнул немец с закатанными рукавами и что-то добавил длинное и трескучее, остальные засмеялись. Рожи у них были помятые то ли от сна, то ли, наоборот, от бессонницы, и на вид они какие-то вялые, даже ленивые. Сашка стиснул кулаки и пошел на них. Немцы, смеясь и поигрывая автоматами, расступились, но тут же взяли его в кольцо. Он изловчился, прыгнул к ближнему, норовя его ударить, но немец ловко вывернулся, и все кругом громко заржали. С дороги подходили еще и еще, останавливались, круг увеличивался. Сашка, не теряя из виду того, что увернулся, ходил по кругу, но немец, дразня, тоже кружил, показывал язык.
– Ах ты с-сука! – выкрикнул Великоречанин и кинулся на немца. Тот моментально спрятался за спины, и Сашка грудью упал на подставленные автоматные стволы. Его оттолкнули назад, в круг, и что‑то заговорили, загорготали по-своему. Он огляделся, выискивая противника, и заметил, как из дзота выскочил первый номер и спрятался за стену. Он хотел крикнуть – давай сюда! – но в это время в круг вытолкнули другого немца, толстого и приземистого, как самовар. Немец бросил на землю автомат и каску, расставил короткие волосатые руки и пошел на него. Он тоже сорвал каску и пригнулся.
– Цвайкампф! (Поединок!) – орали кругом. – Онкель Себастьян видер руссише хельд! (Дядя Себастьян против русского героя!)
Немец крикнул и выбросил руку вперед, рассчитывая ударить под дых, но не достал и тут же наткнулся на тяжелый, как «старшой», кулак. Сашка согнул левую руку, чтобы добавить, но не успел…
Его ударили по затылку, но сознания он не потерял. Только помутилось в глазах, поплыли раззявленные хохочущие рожи и качнулась земля. Последнее, что он помнил отчетливо, это хруст, который ни с чем нельзя спутать, – хруст под кулаком. Потом все было как во сне. Кажется, на него навалились и будто стреляли над головой, затем били пинками и прикладами, но он не ощущал боли. В ушах звенело, и чудилось, что он дома, что дремлет на полатях, а отец уже в кузне стучит по звонкой наковальне. И явь, и сон одновременно.
Реальность возвратилась, когда его привели к дзоту и посадили возле стены рядом с такими же, как он, связанными красноармейцами в зеленой, необмятой форме.
В концлагере Заксенхаузен он пробыл год. Зажила пробитая голова, срослось сломанное ребро, а он все еще оставался в каком-то полусне. То ли слух дошел, то ли он, Сашка, сильно выделялся среди согбенных, ослабевших людей, но вид «пленного русского богатыря» словно дразнил лагерную охрану.
– О! Илья Муромец в немецком плену! – восхищались эсэсовцы и заставляли показать силу. Он равнодушно гнул ломы о колено, поднимал мешки с песком, выдергивал столбы, специально для этого занятия врытые в землю. Но на кулачную драку немцы больше не шли. Видимо, считали недостойным драться с русским мужиком. Но однажды привели власовца из лагерной охраны – здорового, под стать ему парня в сером кителе-маломерке. Они возились минут пять, и Великоречанин почуял, как сильно ослабел в лагере. В другом месте он бы не допустил, чтобы его взяли за грудки, ближе вытянутой руки никто бы не подошел. Однако первый удар пришелся в плечо власовца и лишь развернул его. Власовец вцепился в куртку, уперся ему головой в подбородок, и так они кружились, взрывая ногами землю. Наконец Сашке удалось схватить противника за ремень и подтянуть к себе. Удерживая равновесие, власовец шарахнулся в сторону и на секунду выпустил куртку. Сашка целил в скулу, но угодил в глаз. Голова противника мотнулась, он отпрянул, и образовалось то расстояние, когда можно размахнуться и бить на вытянутую руку. От удара власовец упал не сразу, а сделал три шага назад и грузно завалился на бок. Охрана ликовала. Сашка вытер руки о штаны, сел на землю. Очухавшись, власовец схватил винтовку, но эсэсовцы оттолкнули его и пригрозили дубинкой…
Осенью в концлагере появилось несколько гражданских со старым, совсем дряхлым генералом во главе. Пленных выстроили в шеренги. Пришедшие медленно двигались вдоль них, рассматривая заключенных, и время от времени генерал наводил дрожащий бледный палец на кого-нибудь. Выбранного генералом пленного тут же куда-то уводили.
– В работники набирают, – шепнул Сашке сосед. – Из работников утечь легше.
Генерал остановился напротив Великоречанина, оглядел его с ног до головы, ткнул пальцем. Двое охранников подхватили узника под руки и отвели в бокс, где уже стояло человек семьдесят. Никто ничего толком не знал. Строили догадки: то ли в работники к бюргеру, то ли на военные подземные заводы, отбирают-то молодых. Скоро пленных построили и погнали куда-то на запад По дороге в колонне зашелестело – бежать! Другого случая не будет. Однако усиленный конвой, вооруженный пулеметами, ни на секунду не терял бдительности. К концу дня заключенных пригнали в барак, обнесенный колючей проволокой, а с утра следующего – началось медицинское обследование. Великоречанина прослушали, простучали, просветили рентгеном, обмерили, взвесили и даже зубы пересчитали. После медкомиссии колонна убавилась вдвое, оставшихся человек 30 хорошо накормили и погнали дальше.
Еще через сутки пленных привели в маленький лагерь с каменными бараками, расположенный среди леса, и сразу отправили в баню. После бани Сашку переодели в чистое белье, выдали новую одежду и поместили в двухместную больничную палату. Каждые две палаты соединялись между собой, возле двери неотлучно сидел человек в белом халате, из-под которого выглядывал солдатский мундир, – то ли охранник, то ли санитар. А скорее всего и то и другое.
Жизнь на новом месте началась странная, пугающая неизвестностью. Около месяца ничего особенного не происходило: кормили три раза в день хоть не богато, но сытно, а вместо работы дважды, утром и вечером, выводили на зарядку. Остальное время Великоречанина опять простукивали, щупали суставы, брали анализы. Он пытался разузнать, что же будет дальше, однако пленные из других палат тоже ничего не знали. Сосед Сашки по фамилии Климов, человек, по всему видно, грамотный и бывалый, лишь терялся в догадках.
Однажды в палату пришел тот самый генерал, только уже без формы, в белом халате и колпаке, привел с собой переводчика и объявил, что у заключенных номер такой-то и такой, то есть у Сашки с Климовым, – тяжелое заболевание позвоночника и спинного мозга и что русские врачи никогда бы не вылечили их, а вот знаменитая немецкая медицина и германская власть хотят позаботиться о здоровье советских военнопленных. Для того, дескать, их и поместили в больницу.
– Врут они все, – твердо сказал Великоречанин, едва генерал с переводчиком ушли. – Я ничем не болею.
– Теперь все ясно, – заключил Климов. – На нас будут проводить опыты. Мы здесь вместо кроликов. Скорее всего хотят испытывать какие-то лекарства. Немцы без расчета птице зерна не бросят…
Сашка соображал, напрягал сознание и не мог понять: ни о чем подобном он и слыхом не слыхивал.
– Они могут, – говорил Климов. – Мы для них уже не люди, мы – трупы, номера…
На следующий день, сразу же после зарядки, едва они вошли в палату, как появилась женщина в белом халате, перед которой санитар-охранник вытянулся и замер.
Она по-русски назвала номер Великоречанина и приказала следовать за ней.
В просторной комнате с белыми стенами его уложили на стол.
– Сейчас вам будет укол, – сказала немка. – Это не больно.
После укола она неожиданно приложила к его лицу какую-то резинку с трубкой. Сашка вдохнул – и голова сразу же закружилась, словно в детстве, когда на масленицу накатаешься на карусели. Белые стены стали расширяться, предметы потеряли очертания, и мир угас, мелькнув последний раз белым пятном лица, склоненного над ним.
Он очнулся от дикой боли и в первое мгновение не понял, что происходит. Четверо мужчин в белых масках наседали на ноги и плечи, давили к полу, будто хотели переломить его пополам через круглый резиновый вал, ощущаемый спиной. Пятый стоял сбоку и что-то сердито выговаривал этим четверым. Пересилив замешательство и боль, Сашка двинул ногой, вцепился в тех двух, что нависали над его головой. Под руками затрещала одежда, кто-то упал, а пятый, не принимавший участия в «операции», что-то прокричал визгливо и громко. Сашка попытался перевернуться на живот и вскочить, но откуда-то вынырнула немка и ловко набросила на лицо маску с трубкой. Он отшвырнул и ее и маску, но в это время стол под ним опрокинулся, и он очутился на полу.
– Тейфель! – закричала немка. – Дьявол! Черт!
Те четверо опомнились, бросились к нему и прижали к полу.
– Я не черт, – прохрипел Сашка. – Я – Бес! Я вам, гады…
Немка подлетела и прижала маску к лицу. Он дернулся, мотнул головой и затих.
В следующий раз Великоречанин очнулся лежащим на животе и крепко привязанным к столу. Возле стола по обе стороны было человек десять в белом и марлевых масках, закрывающих лица до глаз. Он хотел вскочить, дернулся, однако ноги не слушались. Вспышкой пронеслась мысль, что его все‑таки разломили пополам и нижней части тела больше нет.
– О майн гот! (О мой бог!) – воскликнула немка, дежурившая возле головы. – Дас ист вирклих айн тейфель! (Действительно дьявол!)
– Наркозе! – приказал кто-то невидимый, и на Сашку опять надели маску…
Он пришел в себя уже в палате. Поясница, ноги и спина были скованы чем-то тяжелым. Руки накрепко примотаны к спинке кровати. Похоже, было утро. В окно падали солнечные лучи, косые и красные, как тогда, на дороге к Сталинграду. На стуле у внутренней двери дремал санитар-охранник, откинув голову к стене и выставив крупный угловатый кадык. Климов не спал.
– Что с тобой делали? – шепотом спросил он и покосился на «сиделку».
– Не знаю… Будто ломали… – едва слышно прошептал Сашка. – Ноги у меня есть?
– Есть, – сказал Климов. – Я ждал, когда ты очнешься… Слушай меня внимательно. И запоминай. Ты должен выжить, понял? Война – это не навсегда. Она кончится. Ты обязательно должен выжить, чтобы потом рассказать… всем рассказать, что с нами делали тут. Тебя наверняка вылечат. Зря бы они не ломали. Только выживи, понял? Ты сильный, у тебя крепкие нервы. Запоминай все, что здесь делают. Запоминай лица, имена этих зверей. Потом расскажешь, понял?
– Кому рассказывать-то? – спросил Великоречанин.
– Всем, кто спросит. А тебя спросят… – Климов помолчал. – Считай, что это приказ. Я капитан. Панченко. Запомнил? Панченко из Ярославля… А Климов – это выдумка, ложь. Ты меня слышишь?
– Слышу.
– Молшать! – прикрикнул надзиратель. – Больной разковариват нельзя
Видимо, Сашка уснул или на какое-то время потерял сознание. В себя он пришел от разрывающей тишину палаты автоматной очереди – на полу лежали капитан и «сиделка», в проеме двери, широко расставив ноги, стоял часовой…
Полгода Великоречанина кормили из ложечки, умывали, даже брили и стригли ногти. Он терпел, хотя каждый раз ощущал желание выхватить у парикмахера бритву, полоснуть его, потом себя и уйти вслед за капитаном Панченко. Но каждый раз закусывал губу и мысленно повторял приказ капитана: выжить, только выжить.
Он не знал, идет ли еще война, и если не кончилась, то кто кого одолевает. После гибели Панченко в палату никого не подселяли. Однако по поведению «докторов» он чуял, что в мире что-то происходит. «Доктора» стали торопливы, раздражительны, парикмахер брил нечисто, а санитаров-охранников постепенно заменили на женщин в военной форме.
За полгода ему сделали еще две операции: сначала вынимали какие-то железки из позвоночника, но спустя месяц опять что-то вставили. Когда он начал ходить, не ощущая боли, его вместе с остальными «больными» стали выводить на зарядку и прогулки. Иногда удавалось поговорить. Позвоночники ломали и сращивали не всем: кому-то вскрывали черепа, кому-то вырезали гортань и вставляли трубки, кого-то кормили разными таблетками и мучили уколами. Великоречанин узнал, что за отдельной загородкой стоит барак, в котором пленным прививают тяжелые болезни, а потом пытаются лечить.
Сашка запоминал все лица «докторов», а если на этих лицах были марлевые маски – запоминал глаза, запоминал охранников, парикмахеров, «сиделок», запоминал немецкие слова, фразы и целые разговоры. Прежде чем уснуть, он закрывал глаза и прокручивал в памяти все виденное и слышанное за день.
Он запоминал лица тех, кого «лечили» в этой «больнице».
Как-то раз, когда Сашка совсем уже поправился, в палату пришел генерал в белом халате и через переводчика сказал, что номеру «62811» предстоит еще одна совсем неопасная операция.
– Хребет ломать будете? – спросил Великоречанин. – Ну ломайте, ломайте. Я все одно выживу.
– Мы знаем, что русский Бес – мужественный человек, – улыбаясь, перевел толмач. – Германия не забудет о нем. По излечении русскому Бесу построят домик с садом и дадут денежное вознаграждение, которого хватит на всю жизнь.
– Пулю вы дадите, суки! – выкрикнул Сашка.
– О нет! – возразил генерал через переводчика. – Немцы никогда не забудут русского Беса.
– Да уж попомните, – проронил Сашка. – Забудете, так я напомню…
На этот раз его вывезли на полигон и посадили в танк. В тесном стальном ящике ему было душно и жарко, грохот мотора закладывал уши. Но то, что началось потом, не шло ни в какое сравнение. Танк гоняли по колдобинам и ямам, он прыгал с обрывов и крутился на месте. Водитель был привязан ремнями, одет в толстую фуфайку и мягкий шлем, Сашка же – в одной полосатой куртке. На первой же яме он разбил голову, ободрал руки и плечи. Потом стало безразлично. Стиснув зубы, он бесконечно повторял одно и то же слово: выжить.
Он не мог запомнить, сколько времени продолжалась эта гонка. После очередного крутого виража танк сильно подбросило, в глазах полыхнул огонь, и наступило то убаюкивающее состояние, которое бывало после команды: наркозе!
Он опять лежал закованный в гипс. С немцами что-то происходило. Они больше не прикидывались и не скрывали, что ставят опыты. Осматривая его, они разглагольствовали, что-де русские не годятся для их медицины, поскольку у них крепкие хребты, а у поляков – наоборот, слишком мягкие. Выходило, что самые лучшие хребты – немецкие, но почему-то эти лучшие хребты часто ломаются у немецких танкистов. И теперь «доктора» ищут способ, как их сращивать, чтобы ставить танкистов в строй. «Великой нации» не нужны были инвалиды.
На этот раз Великоречанин выздоравливал долго. Трижды его клали на операционный стол, резали, ставили и вынимали какие-то железки. Он раньше «докторов» понял, что стал инвалидом, и постепенно готовился к последней операции. Его должны были прирезать как ненужного больше кролика…
Но капитан Панченко оказался прав: немцы ничего не делают зря. Видно, он «не окупился» еще, «не отработал» за хорошее питание, белый хлеб, за бритье. Его перевели в другую палату и начали качать кровь – последнее, что можно было взять…
Только здесь, в густонаселенной палате «доноров», Сашка узнал, что война идет к концу, что наши уже освободили Украину и Белоруссию и теперь, поди, уже идут к Берлину.
Впервые за все время жизни в «больнице» он подумал, что, может быть, и вправду вылечится и выживет…
Однажды ночью в блоке раздались глухие выстрелы. Палата переполошилась. Сиделка – пожилая крикливая немка – выскочила за дверь и стала звать на помощь. Пленные забаррикадировали кроватями двери и легли на пол вдоль стен. А выстрелы стучали все чаще и ближе, коротко гремели автоматные очереди. Через некоторое время в дверь начали ломиться, однако быстро отступились, полоснули ее несколько раз из автомата, и все смолкло. Кто-то уже начал вставать, когда в окно влетела граната…
Потом долго, до самого утра, было тихо. А может, просто Сашка ничего не слышал – от взрыва заложило уши. Недалеко что-то горело, и в разбитое окно тянуло дымом. Утром он услышал голоса, речь была странная, не похожая ни на русскую, ни на немецкую.
– Американцы! – крикнул кто-то из «доноров». – Союзники!
Кровати растащили, опасливо выглянули в коридор. Военные с винтовками бросились навстречу, забормотали что-то, указывая на распахнутый, светлый дверной проем…
Оставшихся в живых узников страшной «больницы» присоединили к большой группе освобожденных из другого лагеря и около недели держали в маленьком городке, расквартировав их в военных казармах. Бывшие заключенные переодевались в гражданское из немецких магазинов и складов, проходили медосмотр и три раза в день до отвала ели американскую тушенку, хлеб и колбасу. И всю эту неделю Великоречанин искал, кому бы доложить, что оп выполнил приказ капитана Панченко, рассказать, что было в «больнице», однако его никто не спрашивал. Несколько раз он подходил к американцам, начинал растолковывав, но его хлопали по плечу, смеялись, радовались и… не понимали.