Текст книги "Шизгара"
Автор книги: Сергей Солоух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Ну а пока, пока еще есть несколько часов, последуем поэтом освященному примеру деревенского механика Зарецкого и в ожидании приказа "теперь сходитесь" осудим железнодорожные нравы и порядки, во всяком случае, расскажем, какое именно из бесконечного ряда безобразий совершенно уже вывело из себя бухгалтера Евдокию Яковлевну, и что конкретно она там написала в своем заявлении, и чем, наконец, ее гнев должен отлиться беззаботному Винту-Винтяре, завершающему, и это не станем скрывать (между прочим, о чем он и сам пока не догадывается), свой последний в жизни рейс.
Итак, чай мы уже упоминали, но будем искренни до конца, дело вовсе не в напитке, некогда своей способностью бодрить и утолять жажду поразившем венецианского купца, тем более обеспокоенным гражданам в первый же вечер (то есть не доезжая станции Юрга) благоволил Кулинич разъяснить,– нет и не будет китайского деликатеса, поскольку бюрократы и казнокрады не обеспечили в Южносибирске своевременного пополнения запасов угля, потребного для разогрева титана.
Впрочем, и на вопрос: "А почему второй туалет не работает, товарищ проводник?" – Винт без заминки отвечал, вину за недоступность удобства без всякого смущения перекладывая на все тех же формалистов и волокитчиков, бесконечно затягивающих продувку труб и смену прохудившегося толчка.
Опытные, тертые граждане, конечно, сомневались, щурились, глядя с недоверием в плутовскую рожу Винта, ворчали, но улик, изобличающих мошенника, не имея, смирялись и отступали. Кстати, угля действительно не подвезли, что же касается места общего пользования, об этом позвольте позже.
Сейчас о том, как заслуженная чета, несмотря на право внеочередного доступа к одному-единственному (дальнему) ватеру, не могла ступить на заветный кафель в полутора часах езды от города Свердловска.
Старости, коей везде у нас почет, перешла дорогу молодость в виде семьи из папы, мамы, двух дочерей семи и пяти лет и трехлетнего мальчугана по имени Денис.
И вот в самый неподходящий момент, когда третий ребенок сменял второго на унитазе, а второй первого у рукомойника, некая белокурая мадам (она, она, змея в халате без рукавов, всему виной) и обратила взор зеленых своих глаз на Евдокию Яковлевну.
– Мне, конечно, все равно,– сказала она, явно преувеличивая свое безразличие,– только чем стоять тут еще десять минут, вы бы сходили к проводнику и потребовали. чтобы он второй отпер, вам отказать не имеет права.
И, пробуждая праведный гнев, тут же пояснила:
– Вы-то из купе почти не выходите, а я-то за водичкой хожу и видела,те, что с проводником едут, они всю дорогу той стороной пользуются. А девка ихняя вот минут пять как туда пошла и еще там небось сидит.
Однако девка ихняя, то есть Ладша, как ни странно, но в тот момент уже успела незаметно шмыгнуть обратно на свое место у окна, поэтому без труда можно вообразить сердитый, возбужденный вид напрасно минут пятнадцать в засаде таившейся Евдокии Яковлевны, когда, наконец потеряв терпение, она ворвалась в служебный пенал с громогласным требованием немедленно открыть для инспекции и всеобщего обозрения соседнее помещение.
Ну а почему бы и нет? Почему, зададимся вопросом и мы, почему так самоуправничает Винт с общественной собственностью? Хлорку экономит, тряпку бережет? И сразу ответим, торопя завершение главы, не станем устраивать соревнование сообразительных. В отрезанном от пассажиров клозете ехали в Москву четыре затянутых в полиэтилен (привет, ребята) японские покрышки, комплект, и два отечественных (мягких и пахучих), доверху набитых травкой-колбой мешка.
Мешки принадлежали Винту, а скаты – его напарнику Гене, Геннадию Иннокентьевичу Мерзякову, беззубому тридцатипятилетнему ловкачу, пройдохе и вору, человеку, в форменной фуражке которого щеголял все это время перед нами Винт и на непредвиденное отсутствие коего, явки в бригадирский вагон избежать не сумев, Винтяра вяло ссылался, пытаясь отговориться и свою нерасторопность оправдать.
– С Мерзяковым мы еще разберемся,– однако, отметает уважительную причину начальница Винта Ада Федоровна.– Ты, Кулинич, за себя отвечай.
Увы, с Геной, с которым не только Аде хотелось бы разобраться, уже никому не придется выяснять отношений, но простим женщине самоуверенность, ибо обезумевший от самоволия пьяных угонщиков автокран протаранил винную стекляшку, "шайбу" на углу Красноармейской и Дзержинского, где Мерзяков, он же Кореш, со своим дружком Петей, проводником, кстати, второго вагона, заканчивал ужин за бутылкой, на этикетке которой обозначена была, правда, без указания мастей, не очень надежная покерная комбинация "тройка", всего за два с половиной часа до отправления скорого поезда Южносибирск – Москва.
Короче говоря, неожиданный прогул сразу двух проводников еще никого в длинном составе не испугал, скорее наоборот.
А между тем Гена, пока мы едем на запад, уже и стонать перестал на койке реанимационного покоя, куда доставлен был с тремя другими, столь же нерасчетливо столик выбравшими гражданами. Проводник второго вагона Петя Глинин и в больницу взят не был, поскольку холодеть начал еще до того, как врач "скорой помощи" принялся щупать у него пульс и трогать веки.
Кстати, один из угонщиков, прыщавый долговязый малец, переступив через Петины ноги, пытался дать тягу, но был изловлен.
Все это, однако, коварная и неумолимая бригадирша Ада Федоровна в расчет принять, увы, не может.
– Не только ты один работаешь,– выговаривает она скучающему Винту и зачитывает разгильдяю не без видимого удовольствия гневный текст до того лишь по памяти ею цитируемого заявления.
И мы наконец узнаем полный перечень обид и претензий Евдокии Яковлевны и, отметая как несущественное и, главное, не к месту и не по адресу упомянутое сырое белье, с дрожью отступаем после расчетливого и точного прямого справа – "всю дорогу пьянствует с пассажирами".
– Последний раз,– говорит бравый Винт, отводя глаза.
– Восемьдесят,– отвечает Ада Федоровна с внезапной приветливой улыбкой.
– В Москве, – просит Винт, жестом показывая "истинный крест, сейчас ни копейки".
– Тогда сто двадцать и не позже пятнадцати двадцати шестого июня,устанавливает, вычтя из времени отправления в обратный путь полчаса, безжалостная Ада последний срок выкупа заявления.
Винт кивает в знак отсутствия выбора и отбывает восвояси.
А времени девятый час, и в ревущем переходе из седьмого вагона в восьмой у Винта закладывает уши, наш скорый, хода не сбавляя, въезжает на мост через Волгу.
Как? Неужели и день прошел? Да, и ничего особенного не произошло с полудня до самого этого момента.
Проходящие мимо проводники дважды (полное сарказма соболезнование выражая каждый по-своему) передавали Кулиничу приглашение посетить Аду Федоровну, но он, никаких иллюзий не питая, оттягивал удовольствие. В Казани же на платформе он имел несчастье свидеться с Адой лично, и забывчивость (допустим) всех прочих ее гонцов не могла более освобождать его от невеселой прогулки из своего двенадцатого в седьмой бригадирский.
Ну что, что еще произошло с той поры, как побитая Ленка затихла, затаилась в своем углу, до той минуты, как Винт, закрыв пыльную зеленую дверь с цифрой "двенадцать", отправился матросской походкой узнать цену своей халатности и безалаберности?
Эбби Роуд все напрягал внутреннее мистическое ухо, ловя за сутки изрядно ослабевшие, отдалившиеся волшебные голоса и звуки, в Казани задержавшегося на выходе в железном проеме Смура грубо вытолкнул на перрон Егор Гаврилович Остяков, в жизни бы к Смолеру не прикоснувшийся, кабы был предупрежден, чей это сын, ну а Лысый, гуляя вдоль вагона, из окна стоявшего рядом встречного услышал песню, которой, малюя стенгазету. развлекали себя бойцы стройотряда Московского рудо-разведочного института Яша Цыпер и Леша Вайновский. Размазывая гуашь, два дурака-отличника орали во всю глотку:
– Жена едет в Есентухес, а я еду в Кислопоцк.
Отчего такое веселье и в чем соль, Лысому было невдомек, и это, наверное, самое забавное, поскольку в паспорте у него, если помните, южносибирским каллиграфом была выведена национальность из пяти букв, Цыпер же. представьте себе, происхождение вел от запорожских сечевиков, а соответствующая графа в Лехином документе и вовсе объявляла Вайновского природным русаком.
Ну, вот, собственно, и все, ничего, в сущности, примечательного, о прошлом нам нечего жалеть, стремительно приближаясь к уже сладко вибрирующему в ожидании приветственной песни мосту через матерь православных рек и мусульманского моря.
Пусть о невозвратных мгновениях пожалеет Смолер еще на суше, на восточном еще берегу пусть пронзит его боль и тоска удручит, когда он протянет руку к своей из старой латаной куртки сшитой сумке с ремнем. Вот сейчас, когда опускает С-м-о руку в пустоту, хватает пальцами воздух, черпает горстями мрак. Нет початого пакета, нечем набить косяк.
– У тебя? – вопрос Бочкарю.
– Ум-ум...
Поворот головы, так и есть,– за спиной С-м-о стоит Лапша и держит в руке пакет с желтовато-зеленой массой на весу, на ветру, за окном, ее разбирает смех и коленки от счастья дрожат миру невидимой дрожью
– Билеты.
Поздно искать виноватых, и все равно, будь ты проклят, Бочкарь. дурак, лопух, шизофреник, не уберег добро, проклевал носом в Казана, клювом прощелкал, в купе, называется, остался.
– Билеты,– повторяет Лавруха. We shell overcome, беспроигрышный вариант.
– Дура, да я же шутил, да я же...
– Билеты.
Смур наклоняется и медленно-медленно начинает расшнуровывать тот самый, некогда на закуску предлагавшийся башмак.
– Хорошо упрятал.
Димон не отвечает, незаметно, миллиметр за миллиметром смещается, ближе, ближе к Лапше, шнурок не поддается, Смолер слегка привстает, опускается на колено, разворачивается и вдруг, словно только и дожидался сатанинского "уааа-ааа", с коим металл приветствует металл, хватает Ленку за ноги и рывком на себя валит. Лапша (она ведь пугала, всего лишь стращала, о большем не помышляя) еще крепче сжимает полиэтилен, и он ныряет с ней вместе вовнутрь, но нет, цепляется в полете за алюминиевую скобку и...
Пз-зз-зз – омерзительный звук распарываемого полимера вплетается в рев железа, встречный поток подхватывает желтую пыль, сухую траву и бросает в небо, но, сразу потеряв интерес к бесплотному веществу, разрешает в лучах заходящего солнца, плавно кружась, опускаться в коричневые воды.
Смур хватает мешок, он не верит, он не верит, на секунду давая свободу Лапше, и этого достаточно, Ленка вылетает в коридор и бегом, от стены к стене, вмиг одолевает половину и заскакивает в первую же отворенную дверь.
Проходит пять минут, возвращается Винт.
– Что случилось,– с порога задает он вопрос, обоняя ученым носом катастрофы холодный scent,– где Ленка?
– Убежала,– сообщает не без заминки, в праве своем не слишком уверенный свидетель, Лысый.
– Ты, что ли? – с укоризной непередаваемой обращает Кулинич свой взор на Смура. Видит разорванный мешок и, крякнув, с явным злорадством интересуется: – Чего добился, волк ты, дурило?
И после меланхоличной паузы добавляет:
– Ээ-эх, а я-то думал, она за эти самые билеты всем нам...– и, видно, слово сочтя не вполне выразительным, вставляет красноречивый и яростный жест.
НЕУЮТНАЯ ЖИДКАЯ ЛУНЙОСТЬ
Ну что ж, опыт, кажется, удался, некоторая непоследовательность в изложении, скачкообразный ход часового механизма, неспешное "тик-так" с дефисом двухминутной протяженности и слитный стрекот "тиктиктик" с паузой для вздоха и эффектным (от души, что есть мочи) завершающим "так", все эти манипуляции со временем пошли на пользу нашему повествованию, ибо, достоверности не повредив, скрасили занимательностью путь от полудня к вечеру.
Но если ожидания не обмануты, то не сулит ли нам находок и выгод покушение на вторую незыблемую мировую составляющую – пространство? Why not? В самом деле, не провести ли нам несколько оставшихся до утра часов не в двенадцатом, уже изрядно поднадоевшем, а в новом (старом, оклеенном не солнечным пластиком, а древностью и клопами отдающим дерматином) четвертом вагоне.
Итак, оставшись стоять к паровозу (электровозу) передом. повернемся задом к вагону-ресторану и... И вот уже нашему взору открывается лежащее тело, задранные ноги составляют острый угол с поверхностью стола, а на опрокинутой к потолку физиономии смесь нетерпения, разочарования и тайной надежды.
Штучка, Евгений Анатольевич Агапов, романтичный влюбленный, фигляр и паяц. герой и жертва, один в четырехместном купе, после Казани отданном в его распоряжение всецело и безраздельно (то есть с полками, матрасами и, главное, наплывами то крепчавшим, то слабевшим, но совсем не пропадавшим ни на секунду запахом, болотным всепроникающим душком разлагающегося белка), лежит, стоически в такт курьерскому метроному постукивая о полированное дерево то правой, то левой лопаткой, лежит и ждет.
Естественно, Мару.
Он ждет свою нареченную, которую к отличии от Лысого всплеск социального оптимизма побудил не к одному лишь освежающему ополаскиванию, но и к волшебному преображению посредством вдумчивого и неторопливого макияжа.
Но если бы только тенями и румянами ограничилась беглая вокалистка... ax, знай Евгении, что путь в заведение общественного питания без музыки на колесах лежит через маникюр, он бы, конечно, раньше, куда раньше... А впрочем, к чему лукавство, никакое предчувствие, гениальное предвидение и то спасти его не могло, ибо пригласить возлюбленную отужинать смог он лишь после того, как на подъезде к столице Советской Татарии дверь соседнего купе приоткрылась и Мариночка Доктор, повернув к Евгению, у окна в коридоре покорно пережидавшему сборы своих попутчиков, немного примятое от дорожных неудобств, но, безусловно, при этом (несмотря ни на что) очаровательное и несравненное личико, попросила:
– Женечка, купи на станции лимонада.
Губки обнажили зубки, а милая ручка протянула рублик, белым блеском металла напоминавший о сравнительно недавно отпразднованном пятидесятилетии пролетарской победы над отжившими свое сословиями и классами.
Тут. дорогие, стойкие и терпеливые читатели, будет вовсе не лишним заметить,– мирный тон Мариных слов, улыбка, сопровождавшая их, определенно, означают перемену настроения, долгожданное колебание анероида от гнева к милости, смену, свидетелем каковой уже отчаялся стать наш рыцарь, потерял надежду с той (увы, увы) минуты, как встретил средь шумной сутолоки новосибирского железнодорожного вокзала суженую.
И поделом ему, мерзавцу, вы только подумайте, покуда Мара ради их общего будущего подвергала себя аморальной процедуре искусственного прерывания беременности, он, Штучка, бездумно тратил, мотал, пускал на ветер деньги, остаток реквизированного у Лысого капитала.
Нет, все сбережения токаря завода "Электромашина" он просадить не успел, сусеки не выскреб, но рублей сорок, а может быть, пятьдесят пять (кто спустя все эти годы поручится за точность?) выкинуть коту под хвост умудрился. Во-первых, купил у какого-то проходимца возле музыкального отдела Центрального (на улице Красный проспект) новосибирского универмага немецкую губную гapмошку (в исправном, как ни странно, состоянии) и, во-вторых, конечно же, у какой-то отходняком почти парализованной скотины на привокзальной площади, считая, что по дешевке, пару, всю страну заполнивших, сведших с ума, с рельсов и катушек невероятное количество мальчиков и девочек билетов на заключительный концерт молодежного фестиваля "Московская инициатива".
Признаться, гармошку, дивный аппарат системы "Вермона", Мара еще готова была простить (хотя после неизвестно чьих уст ни за что и никогда бы не дунула в музыкальное нутро), но вот билеты, вернее будет, три бравые, жилистые стые червонца, за них отстегнутые Штучкой, никогда.
Прискорбно, но по коже ее не пробежал электрическим холодок безумного восторга, эмоциональное ее возбужде ние ничего общего не имело с тем переходящим в экстаз недоверием, кое испытал Евгений, потрясающей новостью осчастливленный, между прочим, все тем же продавцом гармошки:
– Чувак, а ты, кстати, слышал... Да, е моё, в газете пишут...
Какие три десятки? Штучка бы пять отдал, шесть, снял бы рубаху с голого тела, штаны с розовой задницы, кеды с натруженных ног.
– Правда?
– Да, ё ж моё, на кой мне тебе вешать?
Короче, столкнувшись через час с очумелым от беспорядочного обмена чуждых телу веществ продавцом уже билетов, Евгений справедливо считал себя Дедом Морозом, Ноэлем, Санта Клаусом, способным бросить к ногам единственной фантастический дар в виде двух мест в сорок седьмом ряду трибуны "А" (существующих, это торопится автор с круглой печатью, имеющихся в наличии и списочном составе).
Но куда там.
– Болван,– сказала Мара,– дебил,– проговорила, не дав Штучке даже эффектно завершить задуманную тираду. Утрата тридцатника (сороковника?) лишила ее остатков хирургом не тронутого самообладания. – Неужели же ты думал...– вздрагивал маленький, к обидам чувствительный носик, но, чу, тут не обывательское жмотство. тут аристократическая ненависть к провинциальному самомнению.– Неужели же ты думал...– вопрошала девушка (и все же отношение к немыслимой сенсации, как к рядовой новости, удивительно).– Неужели же ты думал, что я тебя не проведу на какой угодно концерт бесплатно? И места получу не дальше чем в пятом ряду. Сколько осталось денег? (Нет, все же без горя по утрате не обошлось.)
– Сотня, наверное.
– Давай все сюда.
– А билеты, Мара, я ж уже в кассе стою?
(О, это "уже", "уже стою", о Штучка, он еще надеялся хотя бы на взгляд, на знак. пусть воображаемый, но npизнательности.)
– Как стоишь? – нехорошо округлив глаза, прошептала Мара, физически, нет смысла отпираться, совершенно измученная артистка Южносибирской государственной филармонии.– Ты что, еще не купил?
– Сезон, Мара, народу тьма.
– Тем более нечего было по магазинам шляться,– отрезала чертова стерва, мстя беззащитному бедолаге за поруганную свою честь и достоинство, боль, утомление, дрожь в коленках, все еще не угасшую, и тридцать (сорок?) рублей, коим, Боже мой, можно было найти куда лучшее применение.
Тут автору невозможно не встрять, не развить некогда сделанный намек, не уточнить природу замечательных процессов, протекавших в Мариной дивной черепной коробочке. Мысли крошке заменяли чувства, от раздражителя до раздражителя сам по себе изменчивый набор многообразных моторных и вегетативных реакций и составлял ее выстраданные принципы и нерушимые убеждения. Упрек ей в неискренности, право, нелеп. Автор предупреждает об этом заранее и вообще готов спорить, что Марина Сычикова-Доктор и есть искренность собственной персоной.
Итак, сомнения напрасны, возмущение, третьего дня зафиксированное в здании железнодорожного вокзала,– натуральный продукт сердечного волнения, обиды на злую любовь, способную бросить в объятия этакого субчика в кедах на босу ногу и без царя в голове.
А была бы добра (любовь), ну, хотя бы благоволила хоть чуть-чуть, то чью надежную грудь должна была бы подставить измученному дитя? Ах, ну конечно же, бархатную, пахнущую camel'ом грудь заслуженного артиста Марийской АССР, уж восемь лет бессменно руководившего и направлявшего тех, кто шаг держал с песней.
Но, увы, существа противоположного пола не волновали воображение художественного руководителя, взгляд его за целый год ни разу не опустился ниже Мариного подбородка, масленые огоньки, согревавшие пугливого и юного клавишника, ни разу не зажглись от Мариных улыбок, это в лучшие-то времена, а теперь, Боже, разве могла жена, хоть и приятеля, но в последние годы поддающего без меры Сычикова рассчитывать на снисхождение и забвение, на прощение у опального баловня Москонцерта, лишенного подлейшим, прямо скажем, образом где-то между Читой и Улан-Удэ первого женского голоса.
М-да, взвесив, прикинув на глаз набор гирек "да" и "нет", приходится признать,– будущее Мары пока кажется неотделимым от безумца, звавшего в мейстерзингеры, менестрели, ваганты, в Анапу, на берег морской с его, несмотря на обилие солнца и фруктов, явственно ощущаемой непонятной тоской. О горе, горе неразделенное.
Короче, без дальнейших пояснений, пожалуй, ясно,– до посадки в поезд Тристан и Изольда не обменялись и десятком слов.
Но (с прискорбием продолжаем) и за тридцать восемь последовавших далее часов движения, в течение всего полуторасуточного перегона (если считать по тогдашнему телеграфному тарифу) так долго ждавшие единения Штучка и Мара не наобщались и на тридцать копеек. Иначе говоря, если довели общее число к друг другу обращенных слов до двух десятков, то это слава Богу.
И напрасно покинул вечером первого дня свое полужесткое ложе Штучка, в бесплодном томлении провел путь от Голышманова до Тюмени, встречая ночь в коридоре, маясь между открытой дверью своего купе и запертой соседнего, от самых сумерками смазанных контуров до совершенно уже непроницаемой синевы за окном. Увы, не доспав, он все же переспал,– минут за десять до того, как заступил Евгений на пост, Мариночка, вычистив зубы, вернулась на верхнюю полку за стенкой, где могла без помех сокрушаться и жалеть свою юную, стольким опасностям подверженную жизнь.
Утром уже следующего дня наш идальго, порядком наскучавшись спозаранку в коридоре и подвигнутый, вероятно, блеском и свежестью заоконного мира, попытался без приглашения войти в соседнее вожделенное помещение, но, увы, был остановлен дружным "нельзя", едва лишь внезапно (никак о себе не предупредив) наглая его физиономия возникла в дверном проеме. Мара ехала в дамском купе, мама с дочкой и гражданка средних лет с толстой книгой Павла Нилина надежно оберегали свое уединение, а заодно и подругу бас-гитариста от непрошеных визитеров.
Впрочем, настойчивое бдение в узком проходе в конце концов не могло не закончиться встречей.
– Мара,– пролепетал Евгений, но ответа был удостоен лишь по возвращении милой с другого конца коридора.
– Ну?
– Ты чего? – спросил Штучка с глупейшей улыбкой, как-то щурясь, скалясь и сими манерами коверного, как видно, выражая раскаяние, сожаление и готовность загладить как-нибудь свою нечаянную вину.
– Ничего,– ровным голосом ответила ему ненаглядная, внутренне, правда, весьма приободренная жалким видом недавнего триумфатора, и холодно удалилась в свою келью.
Ну а Штучка поплелся в уголок, имевший честь минуту назад принимать Мару, и там под торопливое "цок-цок-цок" задвижки стульчака утешил себя ках мог, опробывая губную, dear and near, гармошку.
Что дальше? За окном, сменяя один другого, мелькали полосатые столбики, поминутно сообщая об изменении координат нашего скорого поезда в некой посвященным лишь ведомой системе отсчета, привязанной все же (внушало надежду вывешенное в коридоре, в рамке под стеклом, расписание) каким-то образом к приближающемуся центру цивилизации.
До вечера Штучка еще пару раз музицировал в одиночестве и даже, клянусь, подобрал Yesterday и начало песни Bridge Over Trouble Water.
Mapa же, пребывая в относительной неподвижности, продолжала горевать. Впрочем, Штучкино унижение, кое случилось ей лицезреть, сознание его неопасности, неспособности глумиться и переоценивать свои былые заслуги возродили веру в себя, в свою звезду, судьбу и обаяние, ловкость, находчивость и, самое главное, чутье, иначе говоря, оставили певицу сомнения, ехать ли в светлую сторону зорьки или же в угарную дымку заката, инстинкт не мог ее подвести,– курс взят верно, осталось лишь дождаться озарения и понять, зачем она едет и к кому. Увы, просветление долго не снисходило, то длинные пальцы с шариками суставов благоверного приходили на ум беглянке, то она сама возникала в серебряных "дудках" на сцене, под сухой треск медиаторов выводящая любимую публикой песню "На земле хороших людей немало", круглые черные зрачки художественного руководителя изучали Мару и вдруг сменялись видением новых замшевых лодочек, оставшихся во вместительном кофре супруга.
И все же в конце концов бедную осенило. Краем глаза ловя зеленое волнение приволжских просторов, Марина Доктор вдруг вспомнила о жене бессердечного своего худрука, о Элине Голубко, руководительнице танцевальной шоу-группы "Магистраль". Ее Mapa видела всего лишь раз на прогоне сборного концерта в Театре эстрады и запомнила вместе с репликой, обращенной к долговязому ее спутнику жизни:
– Сычиков, солнышко, эта краля, поверь мне, создана не для таких забулдыг, как ты.
Мариночкиным ушам слова не предназначались и были до них донесены лишь благодаря стечению обстоятельств и ввиду особенностей причудливой акустики кулис. "Этой крале", то есть ей, Маре, предназначалась пара взглядов, кои воскресила Марина память сейчас, вызывая непроизвольно желание петь и декламироватъ стихи.
Циничная и хитрая Элина имела пагубную слабость – не могла совсем обойтись без обаятельного своего мерзавца (цитата) мужа, заслуженного артиста Марийской АССР, ну а он, порочный и расчетливый, прекрасно понимал (поскольку состояла Элина Викторовна в отличие от него самого, сына певицы из кинотеатра, в родстве и кумовстве с половиной, по меньшей мере, бюрократов всевозможных концертных организаций), – возвращение из сибирской ссылки ничто так не приблизит, как крепость семейных уз.
Вот, вот к кому, к Элине Голубко, дай ей Бог не быть на гастролях в Тамбове или Занзибаре, явится Мара, упадет на колени, зарыдает, такими баснями усладит слух, такими россказнями потешит, и она, Элина, змея, жизнь посвятившая высокому искусству, еще тогда, давно, на сцене Театра эстрады разглядевшая, определенно, сразу увидевшая Марино необыкновенное будущее и предназначение, она войдет в положение, оценит преданность и снизойдет, замолвит словечко, спасет, не оставит, а Мариночка никогда не забудет, верой и правдой послужит, а к каждому празднику, ну, по крайней мере, ви дни рождения преподносить станет через раз то "Шанель", то "Клема"...
Итак, вот в какой, милейшие читатели, момент наша несравненная героиня перестала страшиться Штучку и даже согласилась принять из его рук стаканчик-другой газированной воды.
– Женечка,– вымолвила, лучезарно улыбаясь, до того суровая, неприступная Мара,– купи на станции лимонада.
И Женечка купил, и, что любопытно, в поисках напитка двигаясь по перрону, Евгений неуклонно и неотвратимо сближался с Лысым, также шагавшим вдоль вагона мрачно и сосредоточенно. Однако неопрятный киоск с бутылками "Дюшеса", вовремя ставший на пути Агапова, не позволил нашим знакомым свидеться при свете дня.
Ну что ж, без приключений напоив голубку, Евгений пригласил ее заодно и отужинать, а Мара, о, как славно, не отказалась, согласилась посетить вагон-ресторан и наполнить впервые за двое (даже трое) суток молодой Штучкин желудок до краев.
Видите ли, сдачи от денег, выданных на билеты (до Москвы), хватило ему лишь на ужин вчера вечером, приобретенный у разносчика вместе с целлофановым беспокойным пакетом. Сегодня в обед Евгения покормили попутчики, но, жертва понятного стеснения, он, съев предостаточно, настоящего насыщения тем не менее не испытал.
Но конец печалям, все беды и испытания позади. Мара отдохнула, Мара выспалась и успокоилась, жизнь прекрасна и удивительна, и, может быть, если все будет хорошо, Женя продемонстрирует Марине свои успехи в освоении духового инструмента. Но это потом, после того, как они слопают все, перечисленное в меню, запьют чем-нибудь веселящим, и тогда Евгений молвит:
– А знаешь, пойдем ко мне, я один. все мои соседи вышли в Казани.
Великолепно, прекрасно, замечательно.
Но это в скором (и светлом) будущем, а пока. покуда следовало всего лишь дождаться завершения маникюра (да, поздравим себя, наведение теней и румянца с блеском доведено до победного конца), и Штучка ждал, как мы помним, положив ноги на стол, а руки под голову. И был, ура, за долготерпение вознагражден.
– Можно? – раздался ангельский голосок, и в купе вошел сон.
– О,– встрепенулся Ромео,– Мара,– вскочил.
– Ты один? – спросила непревзойденная, поводя очами. но тут же, выразительно сморщив свой дивный носик, скривила и губки: – Господи, а чем это у тебя воняет?
"Не знаю", – движением плеч выдал свое неведение Штучка.
– Сейчас вроде бы уже не очень.
(Ну, это он от волнения, хотя, честно признаться, дело не столько в интенсивности запаха, действительно умеренной, при открытом окне близкой к терпимой, сколько в скверности,– пахло тухлым яйцом, но отвратительный смрад издавал не скрытый от глаз продукт южносибирской птицефабрики, нет, воняло изделие кулинаров московского ресторана "Прага", то есть не яйцо, а уже курица. жаренная в coбственном янтарном жире. купленная впопыхах родителями исключительно вредного мальчишки по имени Глеб на улице Арбат. Мерзкий пацан, сидя у окна, пять раз в день (увесистых цесарок? леггорнов? русских белых? – на самом деле было две) трое суток подряд отправлял свою порцию благородного белого мяса ловко и незаметно, начиная с пупырчатой, скользкой, особую ненависть пробуждавшей шкурки, в неприметную дырочку под столом и, покуда доеха до южносибирской бабушки, нафаршировал стенку, как заправский повар, ну а пикантное мясцо, протомившись неделю-другую между стенок, само начало благоухать.)
Однако аромат детского греха не помешал Мариночке перед выходом на секунду задержаться у зеркала.
– Ну,– сказала она, уже стоя в коридоре.
– Туда,– ответствовал Евгений, одной рукой взяв под локоток, а второй, свободной, точно указав направление, место, где сейчас для них двоих в эмалированной кастрюле, должно быть, мариновались шашлыки если не из домашней птицы, то из свиного розового сальца.
Итак... Впрочем, преодолев понятное искушение слегка потомить, поинтриговать любезного читателя, сообщим сразу,– ни духовные свои потребности (сыграть любимой на гармонике), ни тем более физические (поесть до отвала) Евгению удовлетворить не удастся. Управившись с мясным салатом, Штучка не станет дожидаться горячего, он покинет, не утруждая себя предлогом, слегка вибрирующий стол вагона-оесторана, и заказанный им "шашлык с соусом ткемаль" (из краснодарской томат-пасты) съест другой, он же (другой), нисколько не церемонясь, разольет в бокалы липкую жидкость с названием "Айгешат", и лишь одно выйдет в точности, как и задумывал Евгений,– за ужин заплатит Мара.
Вот. А теперь, чинно и не спеша, с начала.
То есть с того момента, как на пятнистую скатерть между визави расположившейся парой была поставлена тарелка с хлебом утренней нарезки и графинчик, бросавший на застиранное полотно радужные тени.
Рука Евгения потянулась к сосуду, но Мара благоразумно остановила его:
– Сначала скушаем чего-нибудь.








