Текст книги "Шизгара"
Автор книги: Сергей Солоух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Только в ноябре удалось Юре вытащить невероятно опухшего и округлевшего от забот и процедур брата из уже тогда знаменитого своим вычислительным центром областного психоневрологического лечебного заведения имени Семашко. К этому времени квартира на углу двух тихих улиц из рук злостного задолжника Николая Валерьевича Бочкарева перешла в доход государству, была выделена очереднику горисполкома – многодетному служащему медвытрезвителя, выставившему кресло-качалку на балкон, а все прочее ввиду крайней ветхости отправившего на помойку. Что касается макропотов, то до этого позора рыбки, слава Тебе, Господи, не дожили, околев от недоедания еще в мае.
Ну, а что же Зайка? Ее участь Борис Тимофеевич решил давно, и чрезвычайное происшествие (вернее, неприглядная связь дочери) оказалось, да-да, на руку, кстати, ибо снимало любые возможные возражения. Строптивая девица отправилась к матери Екатерины Степановны в город Курск, объявленная серьезно и внезапно занемогшей, а потому нуждающейся в немедленной перемене климата. И кошмарное открытие, сделанное престарелой тещей:
"Дорогие Катя и Борис Тимофеевич, вчера по моему настоянию внучка обратилась к врачу, и худшие мои опасения подтвердились..." – уже не могло омрачить светлое будущее товарища Владыко.
– Ну и пусть рожает урода,– в сердцах пожелал своему кругом виноватому чаду дорогой Борис Тимофеевич.
Но все обошлось, и еще одна девочка появилась на свет хоть и недоношенной, но вполне жизнеспособной.
Кстати, врач Ирине был совершенно не нужен, о случившемся она сама догадалась еще в апреле и буквально за день до того, как Коля перешел на государственное обеспечение, поделилась открытием с ним:
– Ты знаешь, кажется, у нас наконец появится родня.
– Это как? – не понял только задачки по геометрии молниеносно решавший Эбби Роуд.– Это как? – спросил, и Зайка ему объяснила.
Потом было разное.
– Увезли ее,– сообщил однажды Смур Бочкарю, передавая бутылку молока, пакетик клубники и в бумажке фунтик уж совсем недопустимого.
– Куда?
– А хрен бы знал,– честно ответил друг.
Но где она, теперь уже было не важно, не важно с той минуты, когда московская газета Винта рассеяла последние сомнения.
"Зайка,– думал Эбби Роуд, зрительной, обонятельной и осязательной памятью навечно фиксируя исторические строки,– ты же все сообразишь там, рядом, в Калинине, Орле или Иванове, ты все поймешь, это же шанс, и время известно, и место..."
Знаете, даже вообразил он себе самому встречу, и почему-то не на трибуне "С", не на плывущей к небу волне
Sweet child in time
You see the line...
а в метро, грохочущем раскачивающемся вагоне, на скорости сорок километров в час, в бетонной трубе под Москвой-рекой глаза смотрели в глаза, поверх ушей, локтей и газет, глаза смотрели в глаза.
– Зайка, я тебя вижу.
В общем, Бочкарь был готов на все. Готов был на жертвы и лишения, но лишать его, увы, уже было нечего. и потому, должно быть, на жертву ради великого кайфа пошел Свиря. Свиридов Пахомыч Горемыкин (это тоже прозвище) продал средство производства. Давно зарившемуся на его сокровище ловкачу-леваку из соседнего дома продал ручную швейную машинку, трофейный, любой материал сшивающи* механизм, некогда Константином Ивановичем Свиридовым позаимствованный в счет репараций на сопках Маньчжурии, а может быть, и в отрогах Большого Хингана.
Да, вовсе не в шутку, не с саркастическим "ага" Олег Свиридов, трудовую державший в отделе кадров ПО "Азот" (сторож детского сада), определен был нами недавно как портной-надомник. Шить на продажу он начал в восьмом классе, и если бы не пагубное пристрастие к "путешествиям на воздушном шаре", тачал бы днями, утомляя зад и спину. самопалы и самостроки, зато вечером, надев фабричное. помыкал бы официантами "Томи" или "Волны" под удалые звуки "Мясоедовской". Ну, а так Свиря шил все реже и неохотнее, а последние полгода, с тех пор как соорудил Эбби Роуду, перекроив "сварной комбез" (а может быть. и пожарницкую робу) в обломные штанцы, вообще не работал, ничего не делал, и, горько признаваться, даже ниткой в игольное ушко попадал не со второго раза.
Но все это, конечно, уже значения не имело, когда такое должно было случиться, такое произойти, yeah, yeah, yeah, hally-gally, вся жизнь должна была перевернуться, и о старой жалеть было нечего. Короче, продал "зингера".
И в тот же день в ординаторскую кафедры стоматологии, в приоткрытую дверь с номером 21 на первом этаже областной стоматологической поликлиники заглянул Эбби Роуд и был замечен.
– Ты что здесь делаешь? – спросил брат Юра брата Колю, с таким трудом пристроенного (ради права на общажную койку) рабочим сцены Южносибирского кукольного и по долгу службы обязанного в этот самый момент где-то в Шерегеше или Мундыбаше сеять на каменистых шорских предгорьях разумное, доброе, вечное.
– Я к отцу уезжаю,– ответил Бочкарь. Беседа профессорских сыновей происходила в коридоре с глазу на глаз, и Юрок без помех мог бы съездить братишке в ухо, но сдержался, о чем пожалел искренне уже в ординаторской, когда, набрав номер пациентки из трансагентства, попросил у нее билет на ближайшее чиcло до Москвы.
– Один, Лидия Даниловна,– сказал Юра.
– Три, три,– прошептал Коля и даже показал на пальцах, сукин сын.
М-да, а ведь хватило бы вполне башлей, вырученных за германский аппарат на четверых, даже немного осталось бы на посошок, но Смур видел для лишних иное применение.
– Зачем нам эта дура? – спрашивал он и предлагал: – Я знаю место на Южном, где можно купить настоящей казахстанской кочубеевки.
Кстати, полгода тому назад, в газету заворачивая кеды (кажется, ямб, право, нечаянно), автор ознакомился с позавчерашними новостями и (ба!) выяснил, что и угрозыск наконец узнал это место и посетил, впрочем, не с неправедно сэкономленными деньгами, а, по своему обыкновению, с ордером на обыск.
Ну, вот и все, ничего, кажется, не было забыто, все рассказано, и если несколько сбивчиво, то от большого желания скорей вернуться в наш, на запад устремляющийся состав, в солнечный тамбур белого пластика.
Да и читатель, наверное, больше в подсказках не нуждается. Понятно, предсказание Эбби Роуда сбылось, Лавруха их нашла, а описывать унизительные беспокойства, угнетавшие двух оболтусов (вдруг Свиря все же каким-то чудом вырвется, сбежит, изловчится и появится в последнюю секунду – здравствуй, Сеня, happy end), просто не хочется. Рассказ же о дурацком поступке, совершенном Лапшой за две минуты до отправления, отложим на потом, трое одного и так уже заждались в тамбуре, противостояние затянулось, пора, пора уже каждому сказать свою реплику, а для начала Лысому ответить на сочувственный вопрос:
– Чувак, ты зачем вырывался?
– Я в университет хотел поступать,– отвечает Мишка, поняв, как видим, Бочкаря превратно.– Только меня обокрали,– продолжает он с трогательной и нелогичной доверчивостью.– Мне бы только до Москвы добраться... я... я на курсах учился... мне бы доехать, хоть как...
– До Москвы? – неожиданно раздается у Грачика за спиной, он оборачивается и видит пасть необыкновенной ширины, сверкающую пьяной слюной.– Это твой друг? – требует пасть через плечо Лысого у Эбби Роуда подтверждения догадки.
– Да.
– Тогда я его довезу, за так довезу, чтоб он сдох, падла.
Боже! Душа Лысого на секунду вырвалась из груди, покинула клетку, взмахнула крылышками, сделала круг и благоразумно возвратилась, юному телу вернула дыхание. Впрочем, шелест, трепет крыл,– его невозможно было не уловить, не заметить, и кайф, которые грозил сломаться и улетучиться, согрел вдруг Эбби Роуда новым приливом, жаркой волной. Обнял Бочкарь Лысого и, приглашая, развернул, подтолкнул к белой двери, а тот, скосив свой безумием горящий глаз, проговорил:
– Коля,– спросил, на мгновение перестав подчиняться чужой воле,– а это правда, что... ну, я слышал... говорят... приезжает в Москву...
И Эбби Роуд, picture yourself on a train in a station, кивнул ему ласково с небес:
– Правда.
ВЕЧНЫЙ КАЙФ
О! Все-таки есть на свете справедливость. Что бы ни говорили, как бы ни усмехались, однако вот есть. Да, бывают (и, пожалуйста, не спорьте) такие счастливые моменты, когда хочется преклонить колени в знак благодарности и прошептать несколько слов, никому, в сущности, не предназначенных, но полных такой искренней признательности...
Эко, однако, автора понесло. Виноват, увлекающаяся натура, романтик, фантазер. (Да и простоват, конечно, глушь, Сибирь, до двадцати двух лет валенки пимами звал и вместо "да" отвечал "ну".)
Впрочем, если и сетуете на захолустную нашу сентиментальность, все же снизойдите и признайте,– какое-то нарушение однородности наблюдается.
Все же впервые за четыре дня на финише хоть одного из всех этих вольных или невольных забегов – соток, восьмисоток, кроссов и марафонов, с прошлой субботы составляющих сущность грачиковского бытия, ждут Мишку если не с цветами, то, по крайней мере, не с милицией. Может быть, это добрый знак? А?
Может быть, посмотрим. В любом случае, однако, порадуемся возможности прокатиться на паровозе, то есть на поезде. Впрочем, тепловоз Коломенского завода нас уже однажды подвозил, как же, два наших героя глубокой ночью часа четыре уже ворочались на боковых полках плацкартного вагона, но что такое пара часов в сравнении с путешествием из Азии в Европу? Двадцать тысяч лье по железной дороге, сказка. Бригантины бескрайнего континента – это зеленые в лучах станционных прожекторов вагоны-аквариумы скорого поезда, стремительные тени у стрелки, одна другую сменяющие в просветах пыльной придорожной листвы, фьють-фьють, и не разберешь на белых табличках черные буквы. Гель-Гью? Зурбаган? Здесь, где "вперед пятьсот, назад пятьсот", капитан Немо – машинист, ну, на худой конец, кондуктор, красный флажок вывесивший на тормозной площадке.
Нет, определенно, зря Лысый искушал судьбу, надо было ехать, притаиться на боковухе и ехать, мчаться солнцу вослед без остановок до станции "Золотой ключик".
Но, с другой стороны, не выйди он три дня назад на пыльный перрон, не пересядь в автобус, где и как познал бы щедрость и бескорыстие настоящих товарищей, ощутил это светлое вдохновение, это счастье.
Радость. Всеобъемлющую, что, по убеждению песни слагающих джамбулов, одна на всех. Однако, увы, условность поэтического мировосприятия станет очевидной, едва лишь, откатив дверь белого пластика (с серыми, почти невидимыми звездообразными прожилками), наша, так чудно поладившая троица ввалится в служебное купе.
Здесь царит его величество облом. Голый до пояса Смур сидит под сенью мокрой, на форменный проводницкии китель наброшенной рубахи, и глаза его бездонны и красноречивы. Глаз же Лапши не видно. Она расположилась спиной (плечом, вполоборота) к вошедшим, и взор ее устремлен в окно, туда, где всяческая, главным образом, пернатая живность борется за звание милого, милого, смешного дуралея.
– Здравствуйте,– говорит вежливый Грачик.
– Ха! – восклицает веселый Винт.
А Эбби Роуд, рта не открывая, с безмятежной улыбкой просто роняет на пол горку папиросных коробок, отчего, кажется, достигает состояния абсолютной умиротворенности, становится на колени и, стукаясь лбом попеременно то о правую, то о левую берцовую кость Смура, начинает подбирать добро. Ему на помощь спешит благородный Грачик, а Винт, сочтя суету неподобающей хозяину помещения, тем не менее все равно в стороне от общего дела не остается, направляя (да там, там у тебя под рукой) и поощряя (вот так бы сразу, дурило) одноклассников. '
Все это – и явление троих вместо двоих, и немедленно затеянная возня в партере впотьмах, однако, никакого впечатления на Смура и Лапшу не производит, они не меняют своих выразительных и печальных поз.
Но неужели, неужели один случайно пролитый стакан воды мог ввергнуть и субъект и объект действия одновременно во вселенскую депрессию, апатию и пессимизм?
Нет, дело не в воде, не в термодинамике, во всяком случае, не в процессе теплообмена, не в том, что жаром своего сердца Смур-Смуринам должен был прогреть сто пятьдесят миллилитров жидкости с начальной температурой десять градусов по Цельсию до тридцати шести целых и шести десятых. Для объяснения его саркастического самоуглубления следует обратиться к электростатике и электродинамике, вооружиться законом Ома и, двигаясь от узла к узлу, найти источник эдс, тот сумрачный отдел его головного мозга, в коем всякое, и куда менее безобразное, любое напоминание о существовании на свете Лапши вызывает такие точно игры бессильного отчаяния, свидетелями коих мы уже были на задворках южносибирского облсовпрофа, когда, состроив идиотскую (ласковую) улыбку, несчастный Эбби Роуд с беспечностью кретинской (сердечной) произнес:
– Димыч, чувак, она нас все равно найдет.
"О Боже..."
Итак, позвольте объяснить, шизофрения закончилась в предыдущей главе, отныне и далее, друзья, паранойя.
Видите ли, если Коля, Эбби Роуд, смысл бытия надеется соткать из шепота травы и паутины в полутьме, то Дима Смур ждет ангела. Смысла жизни ему мало, хочется и самой жизни, не только заглянуть в Зазеркалье, но и вступить в мир, где нет денег и дружинников. Медитация, отлеты и прилеты – всего лишь подготовка, очищение от скверны, ибо только достигший душевной гармонии может дождаться вестника, ангела, свидетеля. Да-да, это он позовет, и врата укажет, и введет в закрытый от нечистых мир, прекрасную долину.
– Иди,– скажет и протянет руку.
Тут, безусловно, метафора, погоня за эффектом, но, в сущности, не так уж и далек автор от истины. Смур, Смуряга, СМО верит: материя, данная нам в ощущениях.– это лишь малая щепотка Вселенной, жизнь, отданная решению квартирного вопроса, многообразия возможных форм существования организованного белка не исчерпывает, и потому он ждет, когда окликнет его астральный незнакомец, даже нет, просто положит руку на плечо.
Да-да, он подойдет рано или поздно, если не к Смуру, то к Эбби Роуду (во всяком случае, так раньше казалось), приблизится с неясной улыбкой, и Димыч узнает его, гонца и проводника, узнает, ибо явится тот в образе Джима, гладковолосого ли Моррисона в узких штанцах и остроносых сапогах или курчавого Хендрикса в цветастой цыганской рубахе навыпуск, лесные смоляные огоньки будут плавать в синих (карих) глазах, и на влажных губах мерцать звездные блики.
Но знает Смур и другое, с горечью и тоской невыразимой осознает,– может запросто ангел его, может пройти мимо, просто передумает, беззвучно сгинет, руки не подаст, если увидит вдруг рядом Лапшу или, скажем. Винта, и даже надежды нет обрести вечный кайф, если услышит посланник чудесного края где-то поблизости обрывок беседы о кознях начальства, левых бабках или просто слово "жэк". Прищурится издалека, улыбнется загадочно и исчезнет, навсегда оставив Димыча в одном купе с четой орденоносцев.
Итак, проникая в истерзанную душу Смолера, мы коснулись воспоминания свежего, алого, кровоточащего, и уж нет возможности отвертеться и не рассказать, как за пять минут до отправления из Южки, можно сказать, ни за что ни про что одаренная поездкой в столицу Лапша отплатила торчкам за щедрость и благородство. Медсестра Лаврухина, дура, уступила свое нижнее место, обменяла на верхнее в соседнем купе.
Вы только вообразите, минутной стрелке оставалось каких-нибудь три-четыре раза клюнуть носом до первого поцелуя буферов, каких-то пара мгновений, и тронется поезд, поедет, и, право, можно понять, отчего уже казалось,– пронесет, никого не пошлет Создатель на четвертое мягкое место, но, увы, отворилась дверь, полное синее зеркало подобно ночному светилу сократилось четверть за четвертью, закатилось совсем, исчезло за полированным уголком косяка, и сразу, наступая прямо на тихую надежду о канабисном интиме, в открытое для всеобщего обозрения купе вошли два ряда орденских планок на сером женском жакете, а следом – на черном мужском пиджаке еще пять (четыре полные и две ленты – точкой внизу).
Сознаемся, замешательство было взаимным, но первой нашлась хозяйка серого (между прочим, французская вещь, джерси) жакета, дама с хною обманутой сединой.
– Девушка,– обратилась она к Лапше, по-женски безошибочно выбрав адресата,– Девушка,– сказала дама,– у моего мужа в соседнем купе верхняя полка, он инвалид, у него протез, ему тяжело было бы подниматься наверх, вы не согласитесь поменяться с нами...
– К-к-конечно,– сказала Ленка, от искреннего желания, неподдельной готовности путая буквы в словах.– Да-дда, пожалуйста,– даже встала, безусловно, внушая нам с вами уважение к обществоведу первой школы Аркадию Михайловичу Искину, уроки мужества которого, усилия по патриотическому воспитанию учеников оказываются неподвластными никакой химии и биологии.
Итак, Ленка удалилась, поезд тронулся, а ветераны, уложив багаж, принялись молчаливо разглядывать удивительных своих попутчиков.
– В Москву едете? – спросила бывшая телефонистка, а ныне главный бухгалтер южносибирского треста "Зеленстрой" Евдокия Яковлевна Терещенко.
– В Москву,– сознался Эбби Роуд, еще надеясь правдивостью заслужить если не симпатию, то по крайней мере снисхождение и терпимость.
– Ну-ну,– проговорила Евдокия Яковлевна и, на сем покончив со светским вступлением, перешла к общественно значимым темам.– А волосы почему не стрижете, молодые люди?
– А мода такая,– пояснил ей собственный супруг (если кто-то интересуется материалом его черного костюма, сообщаю – кримплен).
– А брюки грязные, неглаженые – это тоже мода?
– Тоже,– кивнул всезнающий владелец несминаемого пиджака и пристальным взглядом заставил Смура потупиться, а Эбби Роуда заинтересоваться деревянными кижами уже мелькавшей за окном Южной окраины.
Вот так, дорогие читатели, друзья Медного всадника, приятели Домика в Коломне, вот так Смолер и Бочкарь оказались (гонимые и презираемые) в служебном купе Сергея Кулинича, по прозвищу Винт, таким вот образом чужое несчастье и черное невезение для Сергея Кулинича обернулись порцией плана (шалы), на которую (мы, конечно, помним) еще в Южке Винтяра изволил претендовать, основанием к чему достаточным считая нежданную-негаданную идентичность номера его вагона цифре, проставленной в билетах наших путешественников.
Худшее произошло. Однако неописуемое горе Смура оставим неописанным. С одной стороны, автор не мнит себя способным поспорить с категоричностью определения. а с другой – скорее признает в Винте радушного хозяина, травку требовавшего всего лишь для понта и порядка, ибо, и это совершенная правда, не считал он ее ни царицей полей, ни властительницей ума. Старым южносибирским двором, беседкой, гаражами, тополями и неоштукатуренной стеной физкультурного диспансера укрытым, выпестованный, полагал ее совершенно необязательным дополнением к пиву, коего оказалось у него запасено (о!) четырнадцать литров в пластиковой автомобильной канистре. Короче, описание печали отложим, поскольку, пусть и расходясь в основном философском вопросе о первичности, трое молодых людей и девица, свои пропорции соблюдая, примирились с безрадостной действительностью, от нее попросту оторвавшись.
И светлый их мир, теперь мы знаем, погубило одно неверное движение.
Впрочем, почему так скверно чувствовал себя на землю низвергнутый Смур, мы, похоже, разобрались, но Лапша, она-то с чего надулась, у нее-то (позволим себе даже голос немного возвысить) какие претензии к окружающим,едет себе, горя не знает, страха не ведает, кочумает по Западно-Сибирской равнине с уютом и комфортом, катит чуду (не мифическому, настоящему, вот у Смура в кармане билеты) навстречу.
Ну что ж, признаемся, опять автор попался на лакировке действительности. Увы, забылись каждые по-своему под стук, такой подогревающий, колес особи с мужским хромосомным набором. Лапша же, прекрасная четверть компании, стебалась. Ей было не в кайф, она не двигалась вместе со всеми, она все время выпадала, ломки ее, абстинентный синдром, отступая, осчастливили медсестру новым и неожиданным симптомом. Неуемным голодом, безудержным аппетитом. Под последним ребром слева поселился, завелся (где-то с середины вчерашнего дня) червяк, буравчик, глист и скребся, и ворочался в пустом ее желудке, безрадостный и неутомимый. Томительно и без утешающего предчувствия насыщения тянуло девушку есть, хавать, жрать, кусать, жевать и заглатывать. Ощущение левитации в хороводе "Марии и Анны" металось с голодными тошнотиками и отдавалось свинцовыми пульсами в висках.
И ведь ела она, кушала, вот что обидно. Перед самым отправлением купила в привокзальном буфете кулек беляшей (с сосисками) и три крупных, желтовато-матовых куска жареной трески. А Винт уже в дороге, испив хмельного и почувствовав себя христианином, около полуночи сходил в ресторан и выпроси для нее две пачки печенья и килограмм батончиков "Школьные", и все это она тоже съела и тем не менее ощущала в себе молодость, каковая Рембо (не говоря уже о Бурлюке) даже и не снилась. Больше того, к чувству голода добавилась жажда. Соленую рыбу и приторные конфеты хотелось запить, ну а поскольку пиво сестричка не любила, находя напиток в равной степени горьким и кислым, то приходилось ей время от времени вставать, открывать кран и наполнять стакан с вишневой полоской прозрачной, вкусовыми добавками не оскверненной водой.
Дважды ей это удавалось проделать, окружающих не потревожив, а третий (Богу, как утверждают, особенно угодный) оказался (надо же) роковым.
Равновесие нарушилось. Ах, и теперь, лишь дав чемпионам молниеносных умозаключений пару-другую мгновений блеснуть даром предвидения, откроем, повторим те слова, с которыми в минуту его скорбных манипуляций с рубахой отнеслась Лавруха к Смуру. Итак, Ленка, Лапша, всю ночь что-то жевавшая без перерыв и остановки, сказала, объяснила, повернувшись к Смолеру и глядя в его черные зрачки:
– Я хочу есть.
Ответил он одним словом, потребовалась одна частица, один слог, две буквы для достойной реакции. Достойной, но не молниеносной. Смур выдержал паузу, задрал ногу, брякнул на стол прямо перед Ленкиным носом поношенный тапочек цебовских умельцев и щедро предложил, трудно сказать, подошву ли, шнурки или все изделие в целом имея в виду:
– На.
Ну а любуясь произведенным эффектом, не удержался и добавил:
– Жри, не стесняйся.
От такого скотского обращения Лапша сжалась, уголки губ задрожали, отвернулась Ленка к окну и принялась тихонько всхлипывать, нечаянную радость злюки Смура простодушием своим обратив в бессильную тоску. Воистину никакого просвета во тьме, никакого избавления от вечного дурдома бедному мечтателю не было и не предвиделось.
Впрочем, Эбби Роуд все же сумел вывести друга из оцепенения, нашел способ возродить вновь, пусть ненадолго, но раздуть в душе Смура огонь, угасший не совсем, а еще раньше Винт умудрился восстановить душевное равновесие Лаврухи и Лысого, между делом привести в состояние блаженного восторга.
Но по порядку, в хронологической, последовательности, начиная с той самой секунды, когда, входя в купе, Бочкарь не удержал в руках бумажные коробки...
Хотя нет, пожалуй, лучше пропустить минуты две-три и начать с обиженного шлепанья губами, неразборчивого шепотка, да, именно так и надо поступить. Итак, папиросы уже собраны и вновь трепещут в Колиных руках, то есть сами просятся скорей на липкую, но широкую и устойчивую поверхность служебного стола.
– Ленка,– обращается Эбби Роуд (негромко, но отчетливо) к девичьей сутулой, стол загородившей спине.– Лапша,– зовет Бочкарь из звездного своего далека неподвижное темя.
– Тэ-пэ-тэ,– отзывается Лавруха, не оборачиваясь.
– Что?
– Тэ-пэ-тэ,– бормочут невидимые губы.
– Чего она? – смущенный и счастливый глубиной благостной своей интоксикации, просит Коля объяснения у Грачика, и тот, демонстрируя усталостью и бесконечными неожиданностями обостренную сенсорную восприимчивость, а может, что тоже не исключено, как раз наоборот, превозмогая себя в желании быть полезным своему спасителю, говорит:
– По-моему, она чего-то хочет.
От этих слов левая сторона смуровской рожи приходит в движение, совершенно при этом не считаясь с правой, кривую гадкую ухмылку утрируют теперь несимметричные щеки и дьявольский прищур.
– Тэ-пэ-тэ.
– Есть она хочет, – отбросив сомнения, констатирует Грачик. Проголодалась.
– Вот прорва, – искренне изумляется Винт и щелкает пальцами.
– Извини, – то ли сетует, то ли просит Лапшу войти в его положение Эбби Роуд, в новом приливе торчковых ощущений взором проникающий за горизонт, радость выпускающий, как птицу (как седого сизого орла) лететь с приветом туда, где расцветают яблони и груши. Он, Коля. в самом деле больше не может ждать, вникать в смысл чужих гонок, он должен немедленно добавить, затянуться, задержать дыхание, поддержать возвышающее его, с любимой соединяющее безрассудство гипоталамуса и надпочечников.
– Извини, – произносит Коля и сваливает пачки на стол (порок и добродетель перепутав) через правое Ленкино плечо.
А у Смура при этом из-под неестественно перекошенной губы появляется белый прекрасный клык и начинается (вот вам, однако, какая неожиданность со стороны физиологии) от переизбытка отрицательных, черных-пречерных эмоций легкая, но необыкновенно приятная (с мазохистским, конечно, привкусом) вибрация в организме.
Но дальше, дальше уже совершенно неожиданное.
– Минуту, – требует внимания Винт,. – минуту, – поднимает палец к потолку. – Гулять так гулять, – говорит он, – кутить так кутить, – и еще что-то такое, должное означать одно: он, Серега Кулинич, завелся, пошел в раскрут и посему море ему по колени, а все прочее ниже пояса. – Минуту, призывает к терпению Винт и, ничего к сему не добавляя, исчезает за дверью.
Надо заметить, ждать он себя заставил недолго, явился очень скоро, торжественно скалясь и с черной болоньевой сумкой (родной сестрой грачиковского bag'a) в руке. Свойственного победителям пренебрежения к церемониям не скрывая. Винт отодвинул печальную медсестру и, скомандовав: "Раз, два, три, выходи", вывалил содержимое авоськи прямо на стол. On сначала выпадает смятая газета, следом, вертясь и раскалываясь, десяток вареных яиц, с приятным шлепком – жареный цыпленок (без ножек, в полиэтилене), соль в спичечном коробке, пара пучков (один заметно ощипанный) редиски, дюжина пирожков (сейчас выяснится – с капустой), бестрепетной рукой верхушки лишенный кирпич пшеничного и перочинный ножик "белочка".
– Кушать подано, – объявляет Винт, с необыкновенным проворством одной рукой подцепляя пирожок, а другой, вот так дела, отправляя опустошенную сумку прямо в оконную щель.
О! Все-таки есть на свете справедливость. Нет, не будем бояться повторений, все-таки есть, и не только она, дева с завязанными глазами. Нет, не один лишь холодный расчет да злая насмешка правят миром, и, пожалуйста, не спорьте. есть, есть под луной и бескорыстие, и вдохновение, да-да, и дружба, и любовь.
В общем, развезло Мишку Грачика, разморило лапушку, укачало. От ласки и сочувствия, от удачи, от яичка вкрутую, от пары пирожков с капустой да двух стаканчиков пива затуманилась его бритая головушка, отдыха двое суток не ведавшая. И стали одолевать Мишку видения, живые картинки возникали у него в голове, в то время как сидел он возле Эбби Роуда, покачивался со всемм, вынуждаемый быстрой ездой, неумело (без толку) затягивался вкруговую ходившим косяком (учащал понапрасну пульс, напрягал попусту сердечную мышцу). И чего ему только не представлялось, но в конце концов вспомнился Лысому Академгородок, прошлогодний, такой непохожий на нынешний, танцы при свечах в полутемном холле физфака, магнитофон прямо на полу посреди зала, босые ноги, штаны с бахромой, бусы, волосы и запах, вот этот самый, ноздри щекочущий аромат, пряный вкус тлеющей травы, теплота всепрощения и любви.
"Но где же, – неотвязная мысль мучает Грачика, – где все это теперь и куда все это делось, что случилось, где те люди, где тот запах? А? В самом деле, допустим, с Емелей все ясно, что с ним, понятно, в какую ловушку он попал, в какой капкан ступил. Но где все остальные, где очки-блюдечки, где майка с дырой под мышкой, где?"
И не находит Лысый ответа, подпирает плечом плечо Бочкаря, открывает глаза, закрывает, силится, и все напрасно, нет объяснения.
И вдруг, ох, внезапное озарение, библейское "да будет".
Все свалили. Уехали. Конечно. Точно. Все клевые чуваки катят сейчас в одном направлении. В Москву, в столицу. Ну, надо же, какое везение, какой кайф, что и он, Мишка, успел на этот поезд. Вскочил на ходу и едет, едет со всеми туда, где исполняются желания, где обретают плоть и кровь.
Да, так думал Лысый, и восторгом наполнялись его артерии и вены, и сам он был сыр, и сам он был масло. И стало казаться ему, – не будет теперь конца его нынешнему счастью, одни лишь чудесные превращения ждут впереди: и в Лужники он попадет, и "Шизгару давай" поорет, но самое главное обязательно, наверняка, сто процентов поступит в университет, в московский (золотой? рубиновой?), звездой осененный, будет зачислен, да не куда-нибудь, а на специализацию астрофизика.
В общем, ополоумел юноша от голода и усталости, потерял разум от полноты чувств и запел. Серьезно, запел вслух. Запел песню, в которой знал наверняка только два слова (слова, слова, автор не оговорился, именно, слова, ибо мелодию, на кою Лысый их положил, при самом доброжелательном отношении считать оригинальной никак невозможно).
– Леди, – с редким энтузиазмом загудел Мишка, – Мадонна.
А дальше вот в каком, извините, виде:
– Дилдит ин зе мит.
Итак, мы снова подошли к роковой черте, ко второму, это утро отметившему облому Дмитрия Смолера, ко второму "пусто-пусто", дыре, чернухе, разрешившейся вновь не просветлением, а сгущением. Плохой, очень плохой вибрацией, жабьим кайфом – "чем хуже, тем лучше", не только физиономию СМО перекосившим, но и всю экспедицию к полюсу счастья подтолкнувшим к ужасной катастрофе. Увы.
Но прежде чем погрузиться в мрачную пучину Димкиной души и темного его экстаза (эйфории), позволим себе передышку, глоток чистой, эгоизмом не отравленной радости. Расскажем, где (поведаем историю, так и оставшуюся тайной для всех наших героев) и как Сережа Винт раздобыл роскошный провиант.
В девятом вагоне. Честно признаться, по счастливой случайности. Неожиданно для себя самого. Просто шел в ресторан, любовался пятками плацкартных горемык, и вдруг, ба, видит на крючке над нижним боковым местом с парой сливочных пятен на черной болонье сумка, определенно, не с грязным бельем.
Нет, вы только подумайте, не просить, не искать, не унижаться, не переплачивать, даже и ходить никуда не надо, просто протянуть руку. Нет, тут даже технику описывать нет нужды, выдержку если только похвалить.