Текст книги "РАЗМЫШЛЕНИЯ ХИРУРГА"
Автор книги: Сергей Юдин
Жанры:
Медицина
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но гораздо резче, чем в суждении о лорде Байроне, Гете выразился о тоже любимом, но низкородном Беранже, посланном в Парму правительством Карла X: «Он получил по заслугам, ибо его выступления против короля, государства и благомыслящих граждан заслуживают наказания», а его последние песни «совершенно необдуманны».
Политические взгляды Гете можно определить вполне точно. Проживши целые 50 лет министром и тайным советником веймарского герцога, Гете, разумеется, был убежденным монархистом. Но монархическая идея не только не делала из Гете политического борца, а, напротив, позволяла ему проявить свою принципиальную беспартийность, полнейшую аполитичность, откровенный квиетизм. Ведь вся эпоха Великой французской революции и Наполеона прошла на глазах зрелого Гете! И эти величайшие социальные, политические и национальные события не только не привлекли его к себе, но выработали в нем чисто обывательскую философию беспартийности и аполитизма.
Гете так ненавидит политику, что досадует на то, что она проникает в Turnverein и что поэтому власти вынуждены были или ограничивать, или вовсе закрывать гимнастические общества. Он формирует свое кредо вполне ясными высказываниями вроде: «и каждому заниматься делом, для которого тот родился… и не мешать другим делать свое дело»; «пускай сапожник сидит за колодкой, крестьянин идет за плугом, а правитель управляет». «Обращать внимание на то, что не наше дело, для частного лица – чистейшее филистерство», – писал Гете Цельтеру 29 апреля 1830 г.
Да, и великим людям свойственна наивность, а реакционность взглядов Гете имеет классический прообраз в рассуждении самого Аристотеля, который в своей «Политике» утверждал, что сама природа назначила одним людям быть свободными, а другим – рабами!
«Все, что делается насильственно, всякие скачки претят моей душе, ибо противоречат законам природы… Я ненавижу всякий насильственный переворот, ибо при этом уничтожается столько же хорошего, сколько выигрывается. Я ненавижу как тех, кто совершает их, так и тех, кто своим поведением его вызывает», – писал Гете 27 апреля 1825 г.
Прекраснодушные мечтания Гете отражают полнейшую политическую незрелость немецкой буржуазии 20-х годов. В них отразился страх, вызванный событиями Великой французской революции. И сам Гете горячо защищает «охранительные начала» Священного союза. «Никогда не было ничего более великого и благодетельного для человечества», – говорил он Эккерманну 3 января 1827 г. Он считал, что народ не может быть ни политиком, ни вождем, ни философом и что законы правительства «должны скорее стремиться к тому, чтобы уменьшить массу лишений, чем иметь претензию увеличивать массу счастья» (20 октября 1830 г.). «Слишком широкий либерализм» и излишек свободы вредны, «когда мы ею не можем воспользоваться». «Имеет человек столько свободы, чтобы вести здоровый образ жизни и заниматься своим ремеслом, то этого достаточно; а столько свободы всякий может добыть… Бюргер столь же свободен, как и дворянин, пока держится в известных пределах, предназначенных ему богом, и состоянием, в котором он родился».
Можно поистине удивляться, как Гете не понимал всей наивности такой концепции, то есть предопределенности и вытекающей из этого аполитичности, презрения к полемике и отказа от борьбы! Ведь он по себе знал, что даже в должности министра и ближайшего доверенного великого герцога он не мог без борьбы заполучить для библиотеки Йенского университета пустующего зала медицинского факультета и что ему пришлось овладеть этим залом явочным путем, то есть прямым, неприкрытым насилием.
В одном нельзя сомневаться – это в том, что Гете был абсолютно искренен. Он никогда не подделывался под придворные взгляды и этикет и не заигрывал ни с общественным мнением, ни с традициями буржуазии. Лучше всего искренность Гете доказывается случаем с Сорэ, когда возбужденно и восхищенно расспрашивал вошедшего гостя «о последних, чрезвычайных событиях». Сорэ, конечно, имел в виду только что полученные сведения об июльском перевороте 1830 г. в Париже. И только позже собеседники поняли, что они говорят о совершенно разных событиях. «Мы, по-видимому, не понимаем друг друга, мой дорогой, – сказал Гете. – Я говорю о чрезвычайно важном для науки споре между Кювье и Жоффруа Сент Илером (19 июля), который вынуждены были, наконец, вынести на публичное заседание Академии». Что ни говорить, для Гете, перерабатывавшего в это время свой труд «Метаморфоза растений» для французского издания, была очень важна победа Жоффруа Сент Илера, то есть прогрессивных ламаркистских идей против консервативных взглядов Кювье, исповедовавшего неизменяемость видов, однако этот академический спор на чей угодно взгляд терял свое значение на фоне бурных событий июльского переворота! Но для Гете было мало интереса «в волнениях мирских», и как ни увлекался он чтением французского журнала «Le globe», где восхищался Гизо, Ампером и Кузеном за их широкие взгляды на политику и отсутствие шовинизма, он иногда жалел о времени, потраченном на чтение этой передовой газеты, ибо в эти годы вышло в свет много научных работ молодых ученых, проливающих свет на важные академические вопросы. Если Гете, по превосходному выражению Баратынского, «умел слушать, как трава растет, и понимать шум волн», то не менее прав А. И. Герцен, заметивший по этому поводу, что Гете «был туг на ухо, когда дело шло о подслушивании народной жизни скрытой, неясной самому народу, не облачившейся официальным языком».
* * *
Хотя за истекшее столетие психология и национальные характеристики очень изменились, особенно у немцев, тем не менее сохраняет интерес тот анализ, который сделал Белинский в отношении склонностей народов Германии и Франции к наукам и искусствам. Германия вся – мысль, созерцание, знание, Франция вся – страсть, деятельность, движение, жизнь. Немец созерцает природу и человека как предмет для сознания, а потому германская наука и искусство носят характер мыслительно-созерцательный, субъективно-идеальный, восторженно-аскетический, отвлеченно-ученый. Это обеспечивает большое значение немецкой науки и поэзии, зато приводит к общественной педантичности не только в домашнем и семейном быту, но и в общественной жизни.
Во Франции, напротив, жизнь есть деятельность, развитие общественности, с приложением всех успехов науки и искусств для прогресса общества. Они для француза лишь средство общественного развития, для освобождения людей от тягостных и унизительных оков, но временных общественных отношений. Нужно ли добавлять, что французская литература выполняла ту же роль, а труды энциклопедистов, этой блестящей плеяды ученых-общественников, не только создали грандиозный научно-исторический памятник, но заложили прочный фундамент идеи для полного переустройства общества: научно-теоретической основой Великой Французской революции были грузные, но бессмертные тома «Энциклопедии» Дидро – Руссо – д'Аламбера – Вольтера.
Для немца наука и искусство – не только цель в самих себе, самостоятельная, священная сфера, но было бы профанацией вносить в нее что-либо мирское или требовать от науки ее вмешательства в жизнь. Немец бьется только для того, чтобы понять истину, а поймут ли его самого – безразлично; он пишет для аскетов, готовых также трудиться в поте лица; вне ученого круга он знать ничего не хочет. Отсюда туманность, педантизм и даже неуклюжесть немецких трактатов, будь то в науке или искусстве. Отсюда же кастовая замкнутость и ограниченность, а также порой смешное самомнение и самодовольство.
Француз – человек общительный, общественник, с живой симпатией к людям и обществу. Он больше всего заботится о том, чтобы его поняли все, и скорее пожертвует глубиной своей мысли, чтобы быть понятым, нежели решится заслужить упрек в смутности изложения ради глубокомыслия.
Французы из самых отвлеченных и сухих предметов умеют сделать общедоступный и увлекательный предмет знания, немцы же самый популярный предмет сумеют засушить и сделать из него ряд элевзинских таинств.
Немец сознает действительность, француз творит ее. Немец любит знание о человеке, француз любит самого человека.
Еще Грибоедов в одном из черновых вариантов «Горе от ума» писал, что «предки наши привыкли верить с ранних лет, что ничего нет выше немца». В ту пору, то есть 125 лет назад, в годы тотчас после восстания декабристов, 30 германских герцогств и княжеств были еще очень далеки от роли европейских культурных руководителей. И хотя со смерти Шиллера прошло 20 лет, а Гете глубоким старцем дописывал вторую часть «Фауста», невозможно было загадывать, во что превратятся потомки Вертера через полсотни лет, когда Бисмарк возведет прусский милитаризм в ранг общегерманской религии. Трудно было бы поверить, что нация, давшая Моцарта, Бетховена, страна, где родились Маркс и Энгельс, станет страшной угрозой миру для всей Европы! Правда, далеко на юго-западе во Freiburg давно стоял памятник «черному Бертольду» – злосчастному изобретателю пороха.
Но ни труды и дума Канта, Гегеля, Фейербаха, ни открытия и изобретения Гумбольта, Гельмгольца и Вирхова все вместе не искупят удушливых газов 1915 г. и душегубок, и лагерей смерти – Майданека, Освенцима, Дахау, в которых хладнокровно были истреблены миллионы европейцев за годы второй мировой войны. [4]4
Читатель не должен забывать, что рукопись писалась в 40-х годах, вскоре после окончания Великой Отечественной войны, и, говоря о таких немцах, автор имел в виду фашистов, чья власть привела немецкий народ к катастрофе.
[Закрыть]
Эта рукопись осталась неоконченной. Прим. ред.
* * *
Великая Октябрьская социалистическая революция, так же как в конце XVIII века Революция во Франции, закрыла собой обширные периоды человеческой истории и открыла новые главы мировой истории и жизни человеческого общества. И на этих гранях очень многие высококультурные и широко образованные люди не поняли значения случившегося переворота и остались на непримиримо консервативных позициях. Они упорно цеплялись за призраки ушедшего, рисуя в памяти дорогие воспоминания о былом собственном счастье, тесно сросшимся с прежним порядком жизни и человеческих взаимоотношений.
На заре новой жизни, перед восходом яркого солнца они безнадежно склонялись над угасшими головешками вчерашних огней, желая собственным дыханием раздуть в них последние тлеющие искры. Но таким огнем не осветить уже больше грядущих путей! Этот свет не заменит собой лучей восходящего солнца. На короткий миг этих искусственных огней хватило бы, чтобы имитировать прекрасные оттенки пурпурного заката, после чего огни погаснут окончательно, а утренний предрассветный ветерок развеет пепел и золу без остатка. Жрецы умершей религии, они отжили свой творческий период и ныне уныло оглядываются кругом, оставаясь душой целиком в мире мечтаний о прошлом. Молитвы их совершенно безнадежны; алтари их неизбежно разрушатся, рассыпятся в прах, а пламя потухнет окончательно.
Перевернулась не только последняя страница, но захлопнулась массивная крышка переплета в книге всемирной истории, знаменуя собой окончание многовекового периода в жизни человеческого общества. Начался новый период истории, и он требует новых звуков, новых песен и новых певцов. Не только старый эпос, но и лирика прежней эпохи уже не созвучны новым требованиям. Они явились бы, как звук, пустой, Schall und Ranch в свете интересов сегодняшнего дня.
Сошли со сцены и хранятся в библиотеках не только Онегины, Чацкие и Печорины, Обломовы, Левины, Лаврецкие и Рудины, но все герои «темного царства» Островского, все бесчисленные чеховские нытики и неудачники, все Климы Самгины, Артамоновы и Булычевы, но отошли в историю и «Дни Турбиных».
О героях нынешней эпохи, об истине и чудесах сегодняшнего дня необходимо говорить словами и тоном не вчерашнего дня. Помимо индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства, советский народ прилагает еще и громадные усилия, направленные к общему культурному подъему всех народов. Всемерное поощрение развития искусств, спорта, литературы (на 50 с лишним языках), театра и, разумеется, всех отраслей наук, прикладных и теоретических, – все это на протяжении всех лет непрестанно являлось важнейшими заботами правительства, а вместе с тем и вернейшим показателем культурного роста населения.
О врачах и медицине в литературе
Как всевозможные болезни и ранения были роковой неизбежностью в жизни людей во все эпохи, так и врачебная деятельность и нравы лекарей часто находили отображение в литературе у всех народов, начиная с самой глубокой древности.
Труды самого Гиппократа не только представляют классический обширный сборник указаний по практической медицине и хирургии, но в них же содержатся многочисленные подробные указания о врачебной этике и морали. С тех пор на протяжении 24 столетий крупнейшие врачи, публикуя свои наблюдения, опыт и выводы, наряду с узкопрактическими советами и рецептами всегда давали профессиональные указания о нормах врачебного поведения и лекарской тактике по отношению к больным и их родственникам. При этом всегда и неизменно на первом плане были сословно-цеховые интересы самих лекарей. Однако если в специальной медицинской литературе нормы врачебной этики диктовались обычно довольно строго, то, в противоположность этому, в художественной литературе и в поэзии врачебный быт, нравы и сама лечебная деятельность рисуются с нескрываемой иронией, недоверием и даже издевательством на протяжении тоже двух тысячелетий почти у всех народов.
Можно поистине удивляться, до какой степени упорно и зло писатели и поэты во всех странах и во все века глумятся и злословят по адресу врачей! Причин тому несколько, и главная, разумеется, та, что смерть каждого человека люди расценивают не только как естественный конец и как «божье желание», заранее предусмотренное, строго рассчитанное и непредотвратимое, но и как результат врачебного бессилия, неудачи или недобросовестности. Бесспорно, что научные обоснования медицины на протяжении долгих веков были очень шатки и сомнительны; лечебные средства и лекарства подбирались чисто опытным путем, то есть почти случайно. Несомненно также, что лекарскую специальность раньше очень часто избирали всевозможные жулики и шарлатаны, охотно спекулировавшие и на людском горе, и на поразительной склонности и готовности людей доверяться всему чудесному и мистическому.
В этом отношении роль врачей всегда была очень близка к роли священников, ибо те и другие встречали рождение человека в мир и провожали людей «на тот свет» почти всегда совместно. И как служители культов – ксендзы, монахи, муллы – были частой и излюбленной мишенью для сатиры и насмешки в поэмах и пьесах для сцены, так и врачи давали богатый материал для обличений в их бесполезности, корысти и алчности. Насмешки над лекарями и всевозможные сюрпризы с мнимо заболевшими были излюбленными мотивами в комедиях Мольера (середина второй половины XVIII века).
Несколько позднее, в эпоху так называемого плутовского романа, рассказывая о мошенничествах и проделках главного героя, авторы обязательно делали его на некоторое время врачом и ставили в столь же смешное, сколь неприглядное положение. Будь то испанец Жиль Блаз во французской повести Лесажа или перс Хаджи-Баба в английском романе Дж. Мориэра, оба этих веселых проходимца среди своих приключений поступают на службу к врачам и почти сразу сами приступают к практике. Уметь и знать тут нечего, любое надувательство сходит с рук, независимо от того, выздоровеет больной или нет. Мораль не только этих бродяг, но и старых профессиональных врачей, их хозяев, не только низкая, но явно криминальная. Их единственная цель – корысть и обогащение, средства для этого все хороши, сама жизнь больных не стоит ничего, а лечебные средства годятся любые, даже самые нелепые. Самонадеянность, бесстыдство и наглость врачей таковы, что некоторые из слуг-лакеев не находят в себе моральных сил служить у таких хозяев. Об этом подробно рассказывает такой кочующий слуга, переменивший много хозяев различного общественного положения и профессий, героине комедии «Дон Хиль – зеленые штаны» испанского автора Тирсо де Молино (Габриэль Тейлс)[5]5
Настоятеля католического монастыря, друга и поклонника Лопе де Вега, современника Кальдерона и Сервантеса.
[Закрыть], первого сценариста и поэта воспевшего Дона Жуана (1610), за коим последовали Мольер, Моцарт, Байрон, Пушкин и множество других.
Греческий врач Архагаф (из Пелопоннеса) поселился в Риме в 219 г. до н. э. и своими хирургическими операциями приобрел такую славу, что правительство дало ему дом и римское гражданство. После этого греческие врачи массой хлынули в Италию. Катон непрестанно нападал на этих иностранных врачей в своих речах и книгах и стремился своей собственной справочной книжечкой, составленной по собственным выпискам из греческих источников, восстановить старинный обычай, по которому глава семьи является в силу этого и домашним доктором.
По словам Моммзена, публика не обращала внимание на упрямое стариковское ворчание Катона, однако докторское ремесло, бывшее в Риме одним из самых доходных, оставалось иностранной монополией, и в течение нескольких столетий в Риме не было врачей, кроме греческих.
Суждения Катона были очень резки: «В своем месте я расскажу тебе, сын мой Марк, то, что я узнал об этих греках в Афинах по собственному опыту, и докажу тебе, что их сочинения полезно просматривать, но не изучать. Эта раса в корне развращена и не признает никакой правительственной власти. Верь мне, в этих словах такая же правда, как в изречении оракула; этот народ все погубит, если перенесет к нам свое образование, и в особенности если будет присылать сюда своих врачей. Они сговорились извести своими лекарствами всех варваров, но они требуют за это платы, для того, чтобы внушить к себе доверие и скорее довести нас до гибели. И нас они называют варварами и даже поносят еще более грубым названием „опиков“, поэтому я запрещаю тебе входить в какие-либо сношения с, знатоками врачебного искусства"».
Цитирующий Катона Моммзен указывает, что этот ревностный защитник римской национальности, очевидно, не знал, что слово «опики», имеющее в латинском языке бранное значение, не имеет такового на греческом языке, и что греки называли этим словом италиков без оскорбительного намерения.
Однако, отрицая греческую медицину, Катон взамен ей рекомендует (Dererust, 160) собственные, испытанные средства вроде, например, «очень действенного» заговора против вывихов, смысл которого, вероятно, был столь же понятен самому изобретателю, как и нам: («Hanat, hanat, ista, pista, sistad damia bodanna-usta»). А вот заговор от подагры: нужно думать о ком-нибудь, ничего не евши, тридцать девять раз дотронуться до земли и плюнуть, а затем сказать: «Terta pestem tenelo solus hie ma-veto» («я думаю о тебе, вылечи мои ноги. Земля, возьми болезнь, а здоровье оставь здесь») (Dererust).
Интерес к врачебной деятельности, живой и обширный, был у Гомера. В обеих его знаменитых поэмах имеется масса упоминаний о врачах и их работе.
Характерная ирония над медициной звучит в «Назидательной новелле» Сервантеса («Лиценциат Видриера»). Сначала он приводит диалог с аптекарем, который при нехватке необходимого масла заменяет последнее тем, что отливает его из лампы, имеющейся под рукой: «Ваше ремесло (аптекаря) обладает свойством, способным подорвать славу самого искусного врача на свете». Он рассказывает историю об аптекаре, не имевшем смелости сознаться, что у него в лавке не было снадобий, которые прописывал доктор. Вследствие этого он вместо одного средства клал какое-нибудь другое, обладавшее, по его мнению, теми же свойствами и качествами, на самом же деле это было не так, и его негодная стряпня оказывала действие, прямо обратное тому, которое должно было произвести правильно прописанное лекарство.
Шиллер, сам врач, в своих «Разбойниках» глумится над консилиумом докторов, собранных Мором лечить простреленную лапу у бульдога, приготовивши три дуката тому, кто решится подписать рецепт собаке. «Быть честным человеком – значит освобождать людей от тягостных нахлебников: войны, мора, голода и докторов» (курсив Шиллера).
Удивительно, что Шиллер, будучи врачом, так редко пользовался медицинской тематикой и персонажами в своих драмах и лирике (Шекспир, наоборот, очень часто делал это, не будучи медикам).
Лев Толстой положительно ненавидел врачей, хотя сам не мог обходиться без них всю свою жизнь. В «Поликушке», «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонате» он грубейшим образом издевался над врачами и их работой.
Будучи сам врачом, А.П.Чехов, естественно, часто вводит в число действующих лиц врачей и фельдшеров. Эта портретная галерея его весьма разнообразна, но удивительным образом, Чехов не дал почти ни одного ярко положительного типа ни среди земских, ни среди военных, городских или университетских врачей! В громадном большинстве все его врачи – такие же пошлые обыватели, как и вся главная масса бесчисленных героев его повестей, рассказов и пьес.
«Земский врач в большинстве – это неискренний семинарист, византиец, который держит за пазухой камень» (А. П. Чехов. «Записная книжка», 1, 1891–1904, стр. 70, 10).
Вот далеко не полный список чеховских врачей, составленный на память, без специального поиска.
Начну с двух фельдшеров, кои одинаково резки и бесчеловечно грубы. Вспомним совсем не комический, а ужасный, зверский рассказ «Хирургия», где фельдшер Курятин не только совершенно неумело рвет зуб дьячку, но после двух мучительных срывов щипцов ломает коронку, а на естественный протест измученного пациента разражается грубой руганью: «Что ты за пава? Ништо тебе, не околеешь!»
Еще хуже фельдшер Максим Николаевич в «Скрипке Ротшильда». Он – старик, и «хотя он и пьющий и дерется, но понимает больше, чем доктор, который был сам болен». Он совершенно бесчеловечно отказывается лечить привезенную тифозную старуху: «Пропала старушка». Пора и честь знать». На возражение мужа больной, столяра-гробовщика, что «всякому насекомому жить хочется», фельдшер отвечает: «Мало ли что!». И не только решительно отказывает в просьбе поставить больной банки или пиявки, но выгоняет их со словами: «Поговори мне еще! Дубина!»
Хирург в рассказе «Супруга» совершенно не виден как врач, а лишь как обманутый муж, причем его растерянность при расшифровке (по словарю) английской телеграммы из Ниццы сменяется решимостью дать жене развод и даже взять вину на себя. Но он жалким образом теряется под натиском вернувшейся под утро супруги – хищной женщины-эксплуататорши.
Совсем иной тип доктор Сергей Борисович – отец главной героини повести «Три года». Это – практикант губернского города, живущий вдвоем с дочерью в большом собственном доме. Он – «чрезвычайно обидчивый, мнительный доктор, которому всегда казалось, что ему не верят, что его не признают и недостаточно уважают, что публика эксплуатирует его, а товарищи недоброжелательны. Он все смеялся над собой, говоря, что такие дураки, как он, созданы только для того, чтобы публика ездила на них верхом». Однако он обижается, когда брат больной с рецидивом рака груди высказывает желание пригласить консультанта из Москвы. Доктор Сергей Борисович имеет свою «слабость»: он покупает дома в Обществе взаимного кредита… и отдает их в наем… И свой дом он заложил, а на эти деньги купил пустошь, где стоит двухэтажный дом… Но самое характерное то, что он ничего не читает, а ежедневно все вечера проводит в клубе за картами!
Еще характернее алчность доктора Старцева – Ионыча в одноименном рассказе. Живя в девяти верстах от крупного губернского города С. в земской больнице, Ионыч быстро завел себе сначала пару лошадей, затем тройку. Практика в городе быстро росла. Но он был нелюдим и никак нельзя было придумать, о чем говорить с ним. И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл в винт, и когда заставал в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать, то он садился и ел молча, глядя в тарелку; и все, что в это время говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал. И за то, что он всегда сурово молчал и глядел в тарелку, его прозвали в городе «поляк надутый», хотя он никогда поляком не был.
«От таких развлечений, как театр и концерты, он уклонялся, но зато в винт играл каждый вечер, часа по три, с наслаждением. Было у него еще одно развлечение – это по вечерам вынимать из карманов бумажки, добытые практикой, и, случалось, бумажек – желтых и зеленых, от которых пахло духами, и уксусом, и ладаном и ворванью, – было понапихано во все карманы рублей на семьдесят; и когда собиралось несколько сот, он отвозил в «Общество взаимного кредита» и клал там на текущий счет».
Мельком проходят в ролях второстепенных персонажей врачи в рассказах «Спать хочется», «Припадок», «Княжна» и «Жена».
Обратимся теперь к тем трем повестям, где врачи играют или главную роль, или же важную. Это: «Скучная история», «Палата № 6» и «Попрыгунья».
«Попрыгунья» интересна и в автобиографическом отношении. В ней в лице художника Рябовского выведен приятель Чехова художник И. И. Левитан, а в лице Ольги Ивановны – жена доктора Д. П. Кувшинникова Софья Петровна (см. Щепкина-Куперник. Дни моей жизни, 1928; М. П. Чехов. А. Чехов и его сюжеты», а также, кажется, М. Пришвин в сборнике Военно-охотничьего общества. Там подробно описана охота с гончими близ Савинской слободы на Волге, куда Левитан ездил «на этюды» и брал с собой Софью Петровну, которая тоже стреляла зайцев).
Очень значительна большая повесть «Скучная история». Это едва ли не единственное в литературе произведение, где автор подробно касается жизни ученого-медика, профессора Московского университета, знаменитого анатома (Бабухин?), и не только техники, но и психологии медицинской лекции и студенческой аудитории. Домашняя жизнь профессора изложена подробно и интересно. Очень искренни главы, посвященные его трогательной привязанности к своей приемной дочери – неудачливой актрисе Кате, сироте его товарища-окулиста. «Сам профессор в длинном списке своих друзей имел такие имена как Пирогов, Ковелин, Некрасов, дарившие его самой искренней теплой дружбой». Там дан и тип ассистента, прозектора кафедры – тупого, но трудолюбивого начетчика Коростелева, который тем больше преклонялся перед немецкими авторами, чем меньше имел собственной инициативы. Петр Игнатьевич Коростелев пороха не выдумает, для этого нужна фантазия, изобретательность, уменье угадывать. Короче говоря, это не хозяин в науке, а работник. Наконец, весьма колоритны сцены с университетским швейцаром Николаем: «старый сослуживец, ровесник и тезка». Он – хранитель не только тридцатилетних событий и анекдотов университета, но и преданий за много лет прежде, перешедших к нему от прежних швейцаров. Он досконально знает и помнит все даты поступлений, диссертаций, длинных и коротких историй, он помнит все! О мудрецах и тружениках науки и знавших все «нет надобности принимать все эти легенды и небылицы за чистую монету, но процедите их, и у вас на фильтре останется то, что нужно: наши хорошие традиции и имена истинных героев, признанных всеми…» [6]6
На этом рукопись обрывается. – Ред.
[Закрыть].