355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Аверинцев » Сергей Сергеевич Аверинцев » Текст книги (страница 5)
Сергей Сергеевич Аверинцев
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Сергей Сергеевич Аверинцев"


Автор книги: Сергей Аверинцев


Соавторы: Владимир Бибихин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

9.12.1987. Первая, кому нас представил Аверинцев, была Фери фон Лилиенфельд, как в сказке. Полная круглая дама, всегда доброжелательная, очень открытая, отзывчивая, четкая. Аверинцев мало говорил, шла в основном политическая сплетня. При царе, сказала Лилиенфельд, на вывесках стояло «Мясник», а в лавке продавалось мясо; теперь написано «Мясо», но в лавке один мясник. Впрочем, сказала она, наше западное изобилие чрезмерно, излишне:

356

300 сортов сыра, но ведь все равно вы берете только один сорт, который подешевле. Ира рассказала о чукче, отстоявшем «самую длинную» очередь за мясом, но напрасно: мясник уже умер. Аверинцев сказал, л как наши диалектики искали дефиницию дефициту: объективная реальность, данная в ощущении не нам.

10.12.1987. Я вчера подарил Аверинцеву «Шаги за горизонт», надписав: «Dem Zauberer... mit Bewundenmg». Это грубо, но что делать. – Он не спал ночь, но от этого только тих, слаб, и все равно Оговорит, говорит, цитирует стихи Иванова, 1917 года, «и не спешите праздновать победу», и Ахматовой, «всё расхищено, предано, продано» – он эти стихи приводил в прошлую субботу в Политехническом музее в подтверждение того, что, в отличие от Французской революции, наша не имела великих поэтов, которые воспевали бы ее: наши поэты дали прозрения, пророчества, выходившие далеко за пределы политического момента, говорящие о чем-то по ту сторону этих событий. – Потом он говорил о случае с ним в Венеции, не очень любимом им городе, – случае, который для него стал, вернее, он ему придал символическое значение. Итак, уже вечером он приехал в Венецию, один, имея телефон знакомого. И не мог ему дозвониться. С чемоданами он обошел весь город, и везде от гостиницы к гостинице шли вереницы молодых людей, туристов, не находя себе номеров. Вообще-то на такой случай у них предусмотрено, люди спят на улице в спальных мешках, потому что уже холодно. Но как? С непривычки Аверинцев боялся разболеться. И когда почти уже не мог идти со

/своим чемоданом от усталости, вдруг принудил себя думать: это вот сейчас мое хождение по Венеции и есть ее осмотр; прими, что всё j так и более благоприятного времени уже не будет. И распространи // на жизнь: более удобного, чем это неудобное, положения для жизни J) уже никогда не будет.

Он не спал, ему удалось задремать только на несколько минут, да и то он увидел кошмарный сон. К нему в ИМЛИ приходит Фери фон Лилиенфельд, она будет говорить, возможно, о нем же самом и на его чествовании. Официальное лицо подходит к ним, предлагает Лилиенфельд, ведь она плохо говорит по-русски, для облегчения задачи уже готовый текст ее выступления. Что за чушь, возражает она, это еще зачем, я прекрасно скажу все сама. Официальное лицо

357

однако настойчиво. Аверинцев берет этот текст, чтобы взглянуть на него, и видит, что текст составлен так хитро, чтобы представить саму Лилиенфельд в издевательском свете, а его, Аверинцева, оклеветать. И просыпается от ужаса.

Гаспаров сказал лучше, тоньше всех: о 30-летнем юбилее своего знакомства с Аверинцевым, когда они были на 1 и 5 курсе соответственно; мягко, тактично, с просьбой к нему простить за помеху этого самого события. И вручил две книги, которые, сказал он, порадуют ли Аверинцева, не знаю, но у Аверинцева быть рады. – Федоров читал невнятно и долго латынь. – Михайлов вспомнил об одной минуте разговора с Аверинцевым, идея «опубликовать одну минуту». – От сектора Робинсона потешно читали древнерусское приветствие. – Гасан Гусейнов смело читал латинские гекзаметры, quinque lib(e)ros scripsit, duo cum Natalia, etc. – Лилиенфельд говорила тепло о европействе, наш общий дом. – Васильева: что уже не время для легкомыслия, надо работать (Аверинцев недоверчиво и внимательно улыбался). О том, как он вывел нашу филологию из провинциальности. И как за ним стало легко идти. Если сейчас нам всем не очень стыдно за то, что мы делаем, то заслуга здесь его. – Ира говорила «от имени читателей» о том, как Аверинцев много сделал для времени накопления, обогащения нашей жизни, собирал, усложнял. У Иры получилось, что теперь мы переходим ко второму этапу, который какой? И какое там место Аверинцева, осталось неясно. – Ванечка сидел рядом со мной, громко хлопал, комментировал: хорошо говорят; и тревожился, что перед папой стопка адресов не будет такая высокая, как перед Робинсоном. Когда под особо усердными хвалами Аверинцев склонился головой к столу, Ваня сказал: папе стыдно; когда я еще не догадался, что Аверинцев покраснел. Благодаря Гаспарову, Михайлову, Васильевой, да и другим, было благородно, семейно; мало официальных поздравлений; Ваня и Маша бегали по залу. Это Россия, интимное, простое.

Аверинцев отвечал: я сначала был до крайности смущен и хотел залезть под стол. Доброту ко мне принимаю, благодарю; это не значит, что я хоть отчасти соглашаюсь со сказанным обо мне. День рож-Ддения сомнительная вещь. Ориген заметил, что в Писании говорится explicite о дне рождения только царя Ирода. Но, правда, Честертон думал иначе... Благодарность всем. Друзьям; без друзей нельзя жить,

358

 (Зкк; офитах;; это знали во все века. Обращается к Робинсону, благодарит за старые работы, примечания к Аввакуму. Мать Андрея Николаевича была биологом, оба мои родителя тоже. Отца моего мало кто из присутствующих знает. А одна моя слушательница, оказывается, была и слушательницей моего отца, и сказала, что я говорю так же как он. Времена большего света, которые наступают... Тогда особая благодарность и чувство кровной связи. Один старый человек сказал: вот, тебе можно говорить, а мне всю жизнь было нельзя. И это придает чувство страшной ответственности. Нам как бы легко, мы можем говорить – но и за тех людей тоже, память о них придает страшную глубину. В моем полупочтенном возрасте думаю о... Прочту, себе в утешение, мой перевод стихотворения Клоделя о том, что отвечает мудрец на предложение вернуть ему молодость.

Я вижу, что ясный свет на всём, Туманность ушла... И этот четко исписанный лист ... этого неутомимого писца... Мне охота всё дочитать до конца. Холодный ветер овевает мое лицо, Я чую его, и он мне друг.

Почему так благосклонны ко мне? Я не красноречив, я сбиваюсь, я повторяюсь... Может быть потому, что я всегда принимаю каждого моего слушателя всерьез; а себя я никогда всерьез не принимаю.

Феликс Кузнецов говорил беспардонно о том, что Аверинцев принадлежит не себе; барин напомнил крепостному, чей он. Может быть, Кузнецов ощущает себя не барином, а управляющим, зато каким преданным.

13.12.1987. Ложусь спать, читая удивительную классификацию снов, с описанием, у Макробия. Тут чистота, воздух, простор; то же Аверинцев. Рядом с этим Рязанов. Всё-таки грязь. При всей доброжелательности. В чем дело? Может быть беда в телевизоре, он всё портит?

25.12.1987. Ланда просит меня прочесть аверинцевскую «Дидахе», которую не хочет включать. И я ее не читаю. Я бы тоже не включил такую статью, но Аверинцева бы включил. Он стал членом-коррес-

359

пондентом АН и клятвенно обещал поздравлявшему его Ланде, что ничуть не охладеет к энциклопедическим статьям. Всё, что касается Аверинцева, значительно и символично. Священное. Все чуть ли не с испугом бросают свое на его алтарь, этим очень его подводят, но, видно, иначе история не делается: кумиры и служители. О.Е.Н. много знает, но мне кажется, что она знает всё; я ее обожествляю, еще и как жрицу Аверинцева.

30.12.1987. Еду с утра по звонку Наташи в ветстанцию, ту самую, где и наш Вася страдал. Наташа – у нее свой круг знакомых – с математиком Александром Абрамовичем, бородатый, знающий, веселый. Едем с ним на елочный базар, и он говорит об ущербности человека, которому не хватает скольких-то хромосом, и об исключительности кошек. Возможно, он и прав. На минуту захожу к Аверинцеву, и он задумчив, как всегда, он не сразу замечает, откликается, когда что ему попадает в глаза: у него нет такого рабства перед видимым, вещам он говорит свое царственное: подождите. Он сказал, что к нему придет сейчас журналист, и пришел высокий, внимательный, умный человек и, наверное, удивился, как все удивляются: домашний, кошачий, неэффектный Аверинцев. Меня он попросил попросить у Ренаты Флоренского о древних, и еще что-то, и еще, «но это уже похоже знаешь на что, 'много просьб у любимых'». Он часто говорит, как любит меня, нас; и знает, что его любят. Разве так не легко, разве это не рай? И рай так рядом, и всё равно так мне неприступен. Я суров, заворожен, холоден, я не могу любить так вот – сразу как в воду, захлебываясь, без оглядки.

1988

8.1.1988. Аверинцев говорил со мной позавчера, когда я уже заболев что-то еще говорил о поездке вместе в храм и потом в институты, вот как: с уговаривающей полнозвучностью в голосе, которая на самом деле принадлежала его желанию выпутаться из необходимости сочувствия и поскорее заняться своим. Он крут и быстр в битве за время, за простор.

19.1.1988. С одинокими детьми Аверинцевыми еду в храм, они уже привыкли стоять там, и без завтрака. На улице огромный чан, священник читает молитвы над водой, ветер то и дело задувает свечку.

360

7.2.1988. Аверинцев выступал в конце. Он пожелай следующей такой «научно-церковной» конференции собраться всё-таки не к 2000-летию крещения Руси, а главное, быть более научной и более церковной: церковные пусть различают, что они говорят от имени церкви и что от себя, etc. Верно, что Церкви ничего не нужно; но она же и во всем заинтересована. Опять, как весной прошлого года, Аверинцев загнан, устал и болен и опять, как тогда в Архивном институте, говорит именно от этого с силой и афоризмами. Как он чуток. Его испугали на конференции пророчества. Какие, страшные или благочестивые, не очень подумав, что неблагочестивых там просто не могло быть, спросил я. Он договорил Ренате о других участниках, кажется, и когда ответил мне: даже от благочестивого пророчества берет жуть. – Он остался на обед с причтом, вечером заболел и рассказывал, как заболевал уже в Ленинграде перед выступлением, но владыка Кирилл Смоленский важно сказал ему, что он не заболеет, т.е. на день выступления. Так и получилось.

4.4.1988. Вожусь в коридорчике Аверинцевых с велосипедами Маши и Вани, долго, и Наташа в раздражении; Аверинцев подолгу и тихо говорит по телефону и потом – мне о своем открытии: Христос не смеялся потому, что смех ведь вздох внезапного освобождения, а Он всегда свободен.

9.4.1988. Аверинцев сказал дивную вешь: что чем он делается старее, тем больше любит эту субботнюю службу. Уже пятничная и воскресная охвачены переживанием, одна скорбью, другая весельем, а субботняя хранит еше дух раннего христианства, когда одновременно праздновали еврейскую пасху в этот день, т.е. спасение, и Христос лежал в гробу. День этот по переживанию нейтрален; священники переоблачаются в белые одежды, но ликование еще не наступило, а скорбь как бы ушла; день для понимания смысла совершающегося. Как Аверинцев прав; как он весь в этой тихости. Но может быть, ска-$ал он. это у меня опять же всё-таки переживание; и он рассказал, как в возрасте 11 лег era пора шли стихи Фета, возражение гражданственному поэту с напоминанием, что его громогласная скорбь не выше гихого разумения. Я подумал: как мы далеки, а ведь я пишу го же.

Мы стояли в темном уголку коридора за велосипедами, Аверинцев, легкий и радостный, говорил об этой своей любви к светлой

361

субботней службе, о том. как он не очень доверяет переживанию. Когда ему было 7 лет, он несколько ночей не спал подряд, думал, что умрет отец – этой смерти уже очень старого и больного человека он в сущности боялся всё детство. – и умрет мать, и он сам умрет, и представлял, глядя на ладонь, мертвые кости, и потом в жизни уже никогда не мог плакать от чьей-либо смерти: как бы заранее ее оплакав, задолго представив человека умершим.

О том, о спокойном сознании смертности, он прочел конец одной длинной вещи А.К.Толстого – не правда ли, хорошие, по-настоящему хорошие стихи? У, в общем-го. посредственного поэта, вернее, у такого, который, имея настоящий дар, пришел во время, когда пушкинская волна уже кончилась, а символизм еще не начинался. – И будто без видимой связи, но поток мысли у него всегда связен, Аверинцев заговорил о своих стихах. Детские и ранние, кроме может быть самого первого, он не считает и не любит их повторять, они плохие. Потом было единственное любовное стихотворение, ровно 25 лет назад, к дельфийской голубке (а когда я впервые услышал Аверинцева, неужели только в 1969: или тогда я только вдруг решил всё переменить, а слышал раньше?). Свои стихи более или менее серьезными он считает только после 1980 года, когда, стоя в церкви, вдруг ему пришли две строки, кажется, «до кожи, до кости, до боли, до конца...» (из них получился его «стих» о великомученице Варваре). – Он был безоблачно тих, благодушен и приветлив, хотя у него болела голова и он не сразу решился ехать с детьми и с нами в ночь. И, потом, куда? У Николы ему стало тяжело, особенно от заалтарных разговоров. И не в О.Владимире дело, который человек простодушный, в общем, и выпивает иногда, а от пристального внимания О.Валентина и О.Александра Салтыкова, которые вдруг сильно взяли его под свою опеку. Возможно, они серьезно думают о священстве для него, ведь они сами диаконы и священники. «Но для меня вопрос о священстве еще далеко не решенный». Они настоятельно советуют ему то же, что сделали сами: отдать себя пол полное духовное руководство св. отца, я от робости не переспросил, какого, но кажется Иоанна Крестьянкина. Но и тут Аверинцев совсем не уверен, что должен так ринуться вниз головой. – Как бы то ни было, в алтарь он не пошел, и стоял там. кула нас с детьми провела через переполненный храм великолепная Рената в светлом финском

362

платье с широкими плечами, уже в подкупольном пространстве. Вот деталь: мы договорились, что уйдем после пасхальной утрени, перед литургией, и Аверинцев так и сделал строго в самом начале литургии, и когда он выходил через народ, то сделал страдальческую мину, хотя голова у него как раз перестала болеть. Это не случайность, а такой декорум входит в его икономию, и византинизм это, рано впитанная античная поза и античный жест или уже поздняя вынужденная реакция, я не могу сказать. В храме одно время Аверинцев оказался окружен небольшой толпой пьяных дворовых московских молодых людей с их крашеными яркими девицами, и я подумал, какой контраст.

Ехали обратно по странной пасхальной ночной Москве, где то и дело группки людей поднимают руки. Аверинцев рассказывал, как, когда он лежал долго – около месяца – в академической больнице, ему исследовали горло и ничего не смогли сделать, он похрипывает еще и больше и так же продолжает закапывать в нос какое-то лекарство, – так вот, ему с его этажа в больнице всё время хотелось в окно крестить людей, проходящих по улице, вообще Москву за окном. Я сейчас думаю, может быть это было продолжением подводной мысли о священстве. И еще: когда, около 1980 года, они с семьей сняли дачу по Казанской дороге, совсем рядом со станцией, ему шум дороги первое время мешал не только работать, но и спать, и он даже ворчал про себя на такую помеху. До одного случая ночью. В очередной раз он проснулся от проходящего поезда – я как-то очень хорошо знаю, что это за поезда по Казанской дороге, – и после привычной недовольной мысли ему вдруг пришла в голову другая: что шумит не поезд, механизм, а что шум этот только сопровождение другого, неслышного обстоятельства, что по дороге проезжают люди со своими мыслями и судьбами. С этого момента всё переменилось. Просыпаясь впредь от шума – а просыпание ночью ему привычно, он так или иначе ночью несколько раз просыпается, – он благословлял проезжающих людей и тут же снова крепко и спокойно засыпал, как бы сделав какое-то дело.

Мы в это время уже вошли в тот же коридор с велосипедами, и я опять стоял в темном углу, и он мне прочел свои стихи, которые я и раньше давно от него уже слышал, но они очень сложные, о том, что ад это другие. Там говорится, что для ада адские мучения это сам факт

363

существования непостижимого Бога. И, соответственно, ближнего. Но Бог и ближний могут, наоборот, размыкать и исполнять наше существование. Даже, пояснил он, уже прочитав эти стихи до конца, других несчетные миллионы, которые мелькают как тени. Когда он читал это стихотворение, то стоял совсем близко и смотрел прямо на меня чуть скошенными глазами, безумного мечтателя, спокойно и давно безумствующего, и легчайшая полуусмешка хохмы, крылатой отрешенности не сходит никогда с лица, и почти невыносимо смотреть в ответ, и так я когда-то не выдержал чтения стихов Пастернака, их читала мне Марианна Розен, но тут я выдержал, и слушающий человек должен расплавиться, заразиться безумием, любовью. Никаких шансов на какой-то произвол, праздное шатание не остается.

Похоже, что он хотел думать, читать или прилечь после храма и тяготился нашим присутствием; во всяком случае, после примерно часа за столом он вдруг встал со словами: что ж, спасибо, друзья. Он пил за открытие Лавры киевской. Вино оказалось очень крепкое, и у него прорвалось однократное не его голосом «да», но он говорил всё так же спокойно и разумно. Назвал позором, что Таню Толстую не приняли в СП (теперь оказалось: сперва забаллотировали, потом всё-таки приняли). Много говорил о происходящем, и мысль его склоняется, похоже, к одному: кто легитимировал власть, кто ее выбирал, откуда и во имя кого она пришла? Он продолжает писать для «Нового мира» большую статью о тысячелетии, и очередная тема там власть. Русским, думает он, власть несвойственна, и это видно с первых страниц летописей, которые всё равно, правдивы или нет, но уникальны и характерны. Русский думает о том, как бы не брать власть, власть русскому чужда. И другая грань той же мысли, сами протяните невидимую нитку: плохо доставалось государствам, которые изгоняли евреев, так была наказана Испания, так Германия. – Половинчатость или, что в данном случае то же, мудрость России проявляется в том, сказал я, что тут изгнали только половину евреев. Я сказал еще одну вещь, о которой не знаю, что думать. У меня была секунда – in vino veritas – как бы ясновидения, и я сказал, что, как можно видеть, жесткая, крутая власть на этих западноевропейско-азиатских просторах прописалась очень надолго и что чуть ли не ее интерес теперь разукрупниться, чтобы сбросить с себя ярмо обязательств, неотменимых для мировой державы, и не подтягиваться до

364

дипломатических норм. Так что мы живем в наилучшем из миров, чего уже нельзя будет сказать, когда империя рассыпется. – Ну, это мы посмотрим, сказал он словами Ренаты, которые ему давно понравились: лет 20 назад они вместе входили на какое-то собрание или торжество и, прочтя плакат о непобедимости чьих-то идей или в этом роде, прекрасная Рената сказала: «Ну, это мы еще посмотрим». – Повторяю, не знаю, что подумать о своем внезапном видении; Аверинцев явно меня устыдил, хотя материально я, наверное, прав, а он нет; но в его воинственности больше тепла.

Он говорил неожиданные вещи о Хомякове и славянофилах. Они живут воображаемым прямо как большевики; если бы кто-то обратился к православию, прочтя их пропаганду, то имел бы к ним большие претензии, ведь вместо соборности увидел бы как раз единовластие; одно имя «владыка» всё-таки чего-нибудь да стоит. Это старая мысль, о православности большевизма, но у Аверинцева мысли продумываются как бы без оглядки, как свои, он тут великолепно независим. Рената рассказывала кое о чем своем, но к истории «Историко-философского ежегодника» он не проявил никакого интереса, он и тут царственно равнодушен ко всему, что не взошло на небосклоне его сознания.

Итак, он внезапно встал из-за стола, показав нам место, что было чуть обидно. Наташа оживилась – она тоже тосковала, – и показала новую стихотворную книгу Толкина с комментариями Льюиса. Льюис, Честертон, Толкин это их постоянное чтение, легкая католическая мудрость, удобная в быту. Я никак не могу себя склонить к такому чтению, хотя, может быть, неправ. Элиот и Грин самое крайнее, что я могу и люблю в католическом мире.

11.4.1988. Долго сплю, и в полусне словно очищается живое и несказанное от хлама; снова, как часто бывает после встреч с Аверинцевым, я вижу невероятную засоренность своей головы, хочу и люблю выход из тесных вещей на волю, но какую? Туда, где теплота; и всерьез думаю: пойти, как Анахарсис к Солону, и брать от него уроки – чего? – любви. Она же понимание.

12.4.1988. Между прочим, обращение к армянам написал Иванов, он приехал в больницу к Аверинцеву и тот только подписал; в основном ради фразы «в газетах много вранья».

365

29.4.1988. Ночью мы все поехали к Аверинцеву, говорили больше о плане «Неовех», которые он предложил назвать «Четвертая возможность», Ира «Времена и сроки», Рената «Четвертая сила», я «Пора».

4.5.1988. Аверинцев не может в срок закончить статью – вторую половину – о крещении для «Нового мира»; он лежит, и у него так называемое прединфарктное состояние.

24.5.1988. Аверинцев звонит, он пишет некролог о Лосеве для «Литературной газеты» и хочет уточнить, когда Алексей Федорович был под следствием. Я уверяю его, что не в конце 30-х, и в подтверждение читаю текст, где он называет себя этого времени подлипалой, подстраивавшимся к каждой кампании. Сережа автоматически упрекает меня, нельзя использовать против человека то, что он сам говорит о себе. Я, однако, не «против»; я думал о способе, каким он мог просуществовать те годы.

1.6.1988. Некролог Аверинцева в «Литературной газете». Теплый, любящий. Лосев – явление природы, гора, всегда стоявшая в глазах и теперь вот вдруг отсутствующая. Подсознательно: загораживавшая вид и свободу движения. Подсознательно: такой вот крупный.

21.6.1988. Вечер в ЦДЛ с митрополитом Питиримом ведет чл.-корр. АН СССР писатель Сергей Сергеевич Аверинцев. Он хочет осмысления, «без анамнезиса нет даже физического здоровья». Питирим наоборот уходит от всех вопросов. Почему мало изданий Библии? Беда в полиграфической базе. Сравнительное духовное состояние общества? Не помню, что было в начале века. Сталин? У нас нет доступа к архивам. Список погибших на Соловках? Не располагаем. Ваше мнение о христианско-демократической партии на Руси? Партия дело земное. Анафема Толстому? Просто объявление, что он не принадлежит к церковной общине. И Питирим круто поворачивает: Аверинцев-де сейчас скажет, захватил архиерей микрофон и мирянина задавил. Аверинцев поет: «Боже избави!» (сначала вверх на тон, потом вниз на октаву). 20.20, он на трибуне. Сейчас время надежд и опасений. Тревога – состояние людей, у которые всё-таки есть надежда. Надежда: на минимальную свободу как фундамент, на котором можно построить что угодно. В том числе и до самых предосудительных заведений. Но без этого фундамента уже вовсе ничего

366

не возможно. Это как проверка: что мы будем строить. В забвении о своих корнях здоровым быть нельзя. У Ездры и Неемии сказано, что люди сначала плакали, слыша закон, но потом стали радоваться, потому что понимали то, что слышали.[14]14
   Ездры 3, Неемия 8.


[Закрыть]
Сейчас мы можем и вспомнить, и всё основательно забыть. Нет помощи бытовой традиции. Есть пламя духа, которому не на что опереться. Религия специальность правого полушария? Это шизофреническая точка зрения. Правда, у Гёте, у Шлейермахера религия лишь чувство, хаотическая неопределенность. Но тут надо вспомнить одного протестанта, который на полях книги Шлейермахера написал: «Иуда, лобзанием ли предавши Сына Человеческого?» – Прочитаю стихи, чего в жизни не делал:

Неотразимым острием меча, Отточенного для последней битвы, Да будет слово кроткое молитвы...

Читает «Голгофу», «Варвару». Мир имеет ритм, но не смысл. О девушке и приговоре ОСО, о котором 21.9.1948 она сказала, что рождение Богородицы сейчас единственная реальность.

В 20.48. после «Варвары» крики «Время!» Моя соседка: лимитное воспитание, не могут слышать лишнее стихотворение.

Питирим, лукавый царедворец, снова говорит. «Мы сейчас были участниками пира Платона». Он бойко отвечает на вопросы. Ваше отношение к «Памяти» и к Васильеву? Хорошо, что люди идут против попрания русских национальных ценностей, но настораживает агрессивность. Верите ли Вы в Бога? Аверинцев смущенно избавляет его от ответа. Есть ли Церкви в чем каяться? Церковь – богочелове-ческая цельность, несет ценности неврежденными, но каждому отдельно есть в чем каяться, даже папа исповедуется каждую неделю.[15]15
  Моя запись post factum о том же: Едем в дом литераторов, и там на сцене под красивым Владимиром и цифрами 988-1988 Аверинцев, архиепископ Питирим, заведующий издательским отделом Патриархии, и Валентин Асмус, протодиакон, правым боком выражающий почтительную услужливость владыке, передом – независимое достоинство залу. Пустой гладкий «лукавый царедворец». Питирим, злой и крутой, смело уходит от всех вопросов, бегло заверяет, что церковь вообще никогда и не докладывала никаким светским властям о взрослых крещаемых, всё хорошо и всегда так было. Аверинцев, который боится злого и вредного Питирима, сидит тихо, сжавшись, распрямляется на кафедре и говорит о данной нам свободе, фундаменте, на котором только и можно что бы то ни было построить. Но строить можно хорошее и плохое. Мы перед проверкой: что построим. И читает духовные стихи свои, «Варвару», взахлеб, чуть не плача, громко, медленно, важно. Много аплодировали, но говорить больше не дали, криками «время». Нервная, наглая, внезапная толпа. Потом, после важничающего и совершенно незначительного Асмуса и упоительного трио «Реликт», публику окатили еще церковно-рекламным фильмом «Храм». И было похоже, что гуся облили водой. «Всё это, по-моему, одно лицемерие», невозмутимо сказала светская дама у выхода. Аверинцева дождалась серьезная, уродливая, под машинку стриженая Барбара из Варшавского центра католических интеллектуалов, просила «Варвару» для перевода. Она гостья чарующей Гали Корниловой («умница, но зануда», сказала она об Аверинцеве). Мы ехали с Барбарой. Она, видимо, монахиня в миру. Она может присылать русским издания. «Мы теперь дрожим за вас, как вы за нас в 1979», сказала она. Но она уверена, что все сорвется и кончится жутким разгромом всего.


[Закрыть]

367

7.7.1988. Едем к Наталье Петровне, в Переделкино, берем детей. Дети хороши, просты, ровны.

8.7.1988. Ваня терпеливо помогает мне, в нем та редкая и замечательная черта, что ум не подорван: он ставит в себе цель, размышляет и ищет путей. Дети пошли до станции пешком, с Ренатой, с одним велосипедом, и Маша, едучи на нем в свою очередь, упала, сломала руку, чего никто не понял. Они дошли до станции и там еще гуляли два часа, потом дети одни поехали в Переделкино. Только потом обнаружилось, что рука сломана выше локтя.

29.7.1988. К Аверинцевым, масса вещей на машину и в прицеп, дети, Наташа. Маша, которой только что сегодня сняли гипс, нервна и вскидчива, Ваня нежен и мягок. Аверинцев, похоже, с какой-то шалью, как иудей. Он недавно из Иерусалима. Его туда взяли кинематографисты, показывавшие там «Комиссара», – двадцатилетней давности Нонну Мордюкову, которая красная и рожает в доме еврея Ролана Быкова, спасающего ее от белых. Такая дружба народов. «Я не знала, какая хорошая страна Израиль», наивно говорила там Мордюкова. Аверинцев думает, что скоро ее объявят национальным героем и поставят памятник на площади. Приехавшие туда от

368

нас очень быстро порастеривают образ врага, становятся терпимее. В Израиле, как нигде, русский чувствует себя как в России; это самая русская может быть страна в мире – так думаю я. Аверинцеву понравилось, как много там красивых, рослых, веселых людей на улице. Он подарил нам три открытки, одну с музыкальным еврейским рогом, шофаром. Один еврей как-то провозил шофар через одну из европейских границ, и таможенник спросил его название провозимой вещи. Еврей поднатужился, покопался в воспоминаниях об известных ему европейских традициях и сказал, что это труба. Так и говорили бы сразу, что это труба, при чем тут шофар. Так ведь шофар, разве это труба? заключил Аверинцев с древним лукавством. Он повесил мне значок английского фильма «Раньше у нас было десять заповедей», и я с ним хожу.

6.8.1988. Сон. Мы с Аверинцевым подъезжаем к какому-то элитарному издательству. И он любезен, пока не спрашивает два листочка списка или плана к переводам грузина, которые он хочет издательству предложить. Сначала я говорю с чистой душой, что даже не слышал о таком грузине, потом вдруг вспоминаю, что Аверинцев действительно такие два листочка мне на хранение недавно дал. Прошу его подождать и, почти уверенный в неудаче, да что там говорить, совершенно уверенный, всё же роюсь в чемоданах и рюкзаках, длинных сумках. Спешно, бросая просмотренное, бумаги, книги, свертки на заднее сиденье, потом уже и на переднее. Аверинцев молчалив и терпеливо нетерпелив, как он умеет: не задержи его тогда и на секунду, тихая ярость прорвет все преграды. (Справедливости ради, в таком прохождении сквозь стены он не искушает судьбу, какие-то стены для него табу и он к ним благоговейно почтителен тогда, в этой почтительности ирония и наблюдательность, заговор снять с себя обет благоговения, и тогда...) Забыл сказать, я почти ударил себя по лицу, когда вспомнил, что листочки-то действительно мне были даны. – Так вот, я говорю ему, что быстро съезжу домой за листочками. Но как быстро, всё-таки час двадцать или час сорок. Вокруг его слушатели и друзья, они вежливо молчат, как я суетлив и пристыжен перед ними. Всё-таки надо ехать. Прошу людей, рассевшихся в прицепе, временно сойти, и пробую завести, но даже стартер молчит.

21.9.1988. Едем в Переделкино. Там среди сосен светло, солнеч-

369

но, тихо, Аверинцева и Ирину Ивановну Софроницкую встречаем выходящими из храма, где ведь мы надеялись быть. В храме уютный полумрак. Аверинцев сидит на постели, разувает свой ортопедический ботинок и хвалит Ренату за «наше было не кончено дело, наши были часы сочтены». Название фильма о Бердяеве, предложенное Ренатой, «Невольник свободы» ему тоже нравится больше чем предложенное свердловским режиссером, он национал, «Русская идея». – В Париже Аверинцев был на скучной конференции ЮНЕСКО, где председательствовал негр, учившийся в Москве и потому презирающий советских, третировавший Аверинцева. Аверинцев говорил, что не надо стараться делать культуру легкодоступной, человек эпохи потребления знает цену дешевому, и кроме того, культура дама, а кто уважает доступную даму. Никто в зале даже не улыбнулся. У него такое же мнение о породе ООН'овских функционеров, как у меня. ООНизация языка, сказал я, и он живо согласился.

В чем-то Ренате почувствовалась промашка ее разговора с Аверинцевым и я долго за это расплачивался, она внезапно заплакала, это теперь у нее часто. Потом, когда она вышла из его магнитного поля и мы удачно купили досок, а она еще керосиновую лампу, она переключилась на строительную бодрость и отошла. Уж и не знаю, не лучше ли все-таки плач и горечь от невозможности быть всегда там.

22.9.1988. В Политехническом люди сидят в разных залах и слушают динамики, но я лучше уж буду стоять в углу за чужим креслом и видеть Аверинцева. Гляжу и в окно на Лубянскую площадь, и его голос так осмысленно ложится на нее, на ее пустое движение. Тема русская философия, но ничего философского он конечно не говорит, просто никогда не умел, это наблюдения над тем, как бы он мог себя чувствовать в разных культурах. Якобы профессионализм греков и западных, некое цеховое философствование. А Абеляр, оба Скота, да что говорить, Ницше, Хайдеггер? Но всё ему как-то охотно прощаешь. Его сила в раздвижении вот этого мыслительного пространства, когда он говорит, что русский мыслитель стбит столько, сколько стбит сам, потому что за его спиной не стоит школа и под его ногами нет традиции, сразу бездна внизу и небо вверху; или когда на вопрос, совместима ли вера с октябрем 1917 года, и он говорит, что по самопониманию октября 1917 года несовместима, но ведь и в 1929 году в каком-нибудь «Красном безбожнике» писали, что не-

370

возможно себе вообразить церковь в советском колхозе, а вот ведь сейчас такое очень даже есть, то дивишься его мудрости, начинаешь дышать и не понимаешь, как перенесешь холод разлуки с ним. – На перерыве он взял меня за руку, повел присесть, и присесть негде, и попросил уточнить у Азы Алибековны события 1930 года у Лосева, он пишет некролог для «Вестника древней истории». Подошла неотлучная Ирина Ивановна, она записывает его на западный магнитофон. «А можно послушать?» Выпала часть фразы, где он говорит, что для русского восприятия мысли некоторые слова звучат важно и умилительно, как чеховское «дондеже», и на «донде-дондеже» он запнулся. «Вот я почему-то запинаюсь», сказал он быстро и легко вышел. Он неудержим и невероятно своеволен. Кажется, после перерыва он уже не запинался. Организатор вечера попросил его закруглиться к девяти, и вот, без всякого усилия, ответив на все или почти все, не знаю, записки, он кончил минута в минуту в девять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю