355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Аверинцев » Сергей Сергеевич Аверинцев » Текст книги (страница 1)
Сергей Сергеевич Аверинцев
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Сергей Сергеевич Аверинцев"


Автор книги: Сергей Аверинцев


Соавторы: Владимир Бибихин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

1969

20.5.1969. Аверинцев, лекции в университете, суббота, вторник, 14.50. Аверинцев. Аверинцев. Перспектива символической просматриваемоести мифа. Этой просматриваемоести нет в Средневековье. Там тайна, заманчивость мира. После чего снова ясный мир итальянского ренессанса. Язычество, бессильное политически и религиозно, в последний час дало блистательную философию, вплоть до закрытия Юстинианом в 529 году неоплатонической афинской школы. Неоплатонизм поглощает все школы и становится вероисповеданием. Он энциклопедия всех наук, итог идеализма, со специальным неоплатоническим образом жизни, аскезы. Плотин, Ямвлих – святые и чудотворцы; Прокл – философ, математик, чудотворец. Неоплатоническая религия имела чудотворцев и воителей за веру. Почему всё же победило христианство? Неоплатонизм не был общенародным движением. В нем не было пафоса жертвы, идеи греха, ничего похо-

306

жего на теплое умиление, слезный дар, только смех отрешенности, неуязвимого свободного духа – гомерический смех Прокла высший смысл будущего. В другие эпохи это настроение могло бы стать всенародным, как вселенская игра иудаизма, буддийская отрешенность; Мейстер Экхарт порожден тем же отрешением. Но в конечном счете верх взял не смех, а умиление, сознание греха, страх, серьезность.

Одна из самых любопытных черт неоплатонизма его учение о символе. Здесь была угадана древность самой по себе способности к символу; по Кассиреру «человек есть животное символическое». Емкий и жизненный символ Афины связывал жителя одноименного города и с согражданами, и с космическим миропорядком. Эллинизм додумался до аллегорического понимания символа и мифа. Как это Зевс, верховное божество, оскопил отца? здесь надо видеть иносказание. Неоплатонизм вернулся к древнему слышанию мифа. В мифе есть нечто такое, что можно лишь созерцать в молчании, высветляя для себя смысл символа, но не стараясь свести его к чему-то иному. Так мелодия церковного пения несет смысл, стоящий за словами и существующий лишь внутри этого звучащего символа; ни в каких словах его выразить нельзя. Тут уже не аллегория, а символология. Плутарх еще уверенно толкует мифы и морализирует о них; с Григорием Нисским и Проклом приходит нечто новое.

Усвоение неоплатонизма – дело для христианства трудное. Плотин был сверстник и может быть соученик Оригена. Порфирий по легенде отрекшийся христианин, начавший его философскую критику. Несмотря на размежевание однако христианство платонизировалось. В никейско-константинопольский символ веры несмотря на противодействие был введен термин неоплатонических школ оцхпхую;, единосущный. Анонимный ареопагитический корпус, созданный в 6 веке на почве неоплатонизма, был приписан ученику апостола Павла афинянину Дионисию Ареопагиту и стал текстом, в христианском сознании вплоть до Ренессанса приближенным к Новому Завету. Существеннее вопроса об авторе – сириец монофисит Сивер? грузин Ивер? кто-то из круга Иоанна Скифопольского? – содержание четырех ареопагитических трактатов. «Об именах Божиих»: имя не просто наименование, это отображение, образ сущности, знамение безымянной сопредельности Бога. «О небесной иерархии»: бытие развертывается сверху вниз, высшее дарит себя, позволяя низ-

307

шему себя принять. «О церковном священноначалии»: иерархия как излучение божественного света. «Таинственное богословие»: запредельное и отрешенное бытие Бога; о Нем нельзя сказать ничего; символичны не только антропоморфные образы, Бог благий тоже иносказание; Он не добро, Его благость есть нечто за пределами благости; нельзя сказать, что Бог есть: Он сверхбытие. Отбираются все атрибуты с погружением в мрак, тот свет, в котором обитает Бог, невидимый из-за сверхсилы излучения. В божественный мрак вступает тот, кто знает лишь одно: Бог везде. О Нем нельзя сказать ничего, и в то же время бесчисленные определения именуют Его. У Дионисия Ареопагита язык как у Хайдеггера: мир мирствует, вещь веществует. Всё говоримое о Боге должно быть богопристойным изреканием, само себя снимающим. Пресущественная красота переходит в присущую каждой вещи блистательность; она предел всего, всё рождается ради участия в ней; и поскольку всё устремляется к прекрасному, оно и есть благо, всеобщая цель. Крайний оптимизм Дионисия Ареопагита: даже небытие в качестве небытия есть. Через ёрсх;, любовь к пресущественной красоте, всё вступает в бытие. Свет, в своей высшей точке тождественный мраку, затем щедро изливается. Из любви к свету всё становится светлым. Благодаря разделению на высшее и низшее, иерархии, одно не может без другого; высшее дает всему стать причастником света. Иерархия служит усвоению богоподобия, требует соразмерности, ccvaXoyicc, пропорции, которую вызывает в нас подражание. Так богоприличная красота, неразложимая, распространяется на всё множество вещей. Для Ареопагита бытие есть порядок, т&£ц, что значит также натуральный числовой ряд и устройство государства; старый русский перевод этого слова чин. Девять, 3x3, чинов ангельских составляют небесную иерархию. Для неоплатоников девятка очень заманчивое число, настолько, что Порфирий, издавая архив Плотина, дал ему форму «Эннеад», часто искусственно резал разделы, чтобы сошлось число девятериц. Ангелы серафимы образуют сферу духовного горения, в земной Церкви классам ангелов отвечают епископ, священник, диакон. Миряне делятся на монахов, крещеных, несовершенных, и несовершенные опять составляют триаду, так что всё бытие выступает в стройных рядах. Средневековье очень любило Ареопагита. Людям той эпохи очень хотелось, чтобы его корпус был сочинением 1 века. Ученые

308

Нового времени спрашивали: что это? философия? Не оригинально. Религия? Но у Ареопагита много вещей, не имеющих касательства до библейской веры. Литература? Тяжеловато. По Мартину Лютеру, Ареопагит написал болтовню, зачем это для спасения?

Но он дал средневековому человеку целостный образ мира, созерцаемый и пережитый; бесор'Са становится действительно умным видением; человек видит всю эту иерархию света, создающую миропорядок. Колоссальный след оставил он в языке теологии и религии. Ареопагит не философия, не литература, а шире, культурное событие, феномен Geistesgeschichte. Его можно сравнить с древнегреческим философом негегелевского типа Гераклитом: не совсем философия, не совсем поэзия, а и то и другое.

1975

6.1.1975. Вечером Сергей Сергеевич Аверинцев, плавающий в своей требовательной, настороженной защищенности. Весь вдумчивость, детская беззащитная раскрытость глубине жизни. Защищенность в этой беззащитности. Он недоуменно говорил о непонятности Лосева – верующий, почему он не придет в церковь, – пел в храме истово и простодушно, много крестился. Потом, с 4.30 до 7 утра, говорил о владыке Антонии: его вера, противостоящая холодности большинства, его суровый отец, который сказал ему, что ему неважно, существует ли человек, но важно, честен ли он[1]1
  «Однажды в юности я вернулся из летнего лагеря. Мой отец встретил меня и выразил беспокойство по поводу того, как прошел лагерь. «Я боялся, – сказал он, – что с тобой что-то случилось.» Я с легкостью юности спросил: «Ты боялся, что я сломал ногу или свернул шею?» И он ответил очень серьезно, с присущей ему трезвою любовью: «Нет, это не имело бы значения. Я боялся, что ты потерял цельность души». И затем добавил: «Помни: жив ты или умер – не так важно. Одно действительно важно, должно быть важно и для тебя и для других: ради чего ты живешь и за что ты готов умереть». Это опять-таки показало мне меру жизни, показало, чем должна быть жизнь по отношению к смерти: предельным вызовом научиться жить (как отец сказал мне в другой раз) так, чтобы ожидать свою собственную смерть, как юноша ждет невесту, ждать смерть, как ждешь возлюбленную, – ждать, что откроется дверь». Митрополит Антоний Сурожский. Жизнь. Болезнь. Смерть. М. 1995, с. 75-77.


[Закрыть]
. Рената заметила здесь, что такое близко к демонизму, бесчеловечности. «Но в самом деле, – сказал Сергей Сергеевич с убежденностью и простотой, – я тоже в своих отношениях к близким и вообще к людям как-то занят

309

не тем, существуют они или нет, а тем, достойно ли и насколько достойно они живут». Он согласился с моим замечанием о мужицком у вл. Антония и об окружающих его силах и соблазнах. Взгляд владыки поразил его трагичностью. Аверинцев долго рассказывал о матери. Она обидчива и подозрительна, неспособна «играть в чужие игры», неспособна радоваться случающемуся; ее сны всегда только к плохому; ее как будто волнует успех сына, но на второй же день после защиты его диссертация была забыта и старые упреки продолжались.

Его лицо поразительно изменчиво. Как спокойный уютный кот, он изредка меняет выражение лица и положение тела, и из нового – снова говорит. Говорит он плавно и много, очень основательно. Так он недоумевал по поводу выступления Максимова[2]2
  Максимов незадолго перед тем переселился в Германию.


[Закрыть]
перед христианскими социалистами: христианские социалисты ведь баварская партия; если бы я прожил лет 20 в Баварии, у меня, наверное, были бы какие-то суждения о Шмидте и прочем, Максимов же похож на человека, который пришел с холода в уютную натопленную комнату, и ему показалось, что все здесь великие социалисты. Странно, что Максимов идет в политику, не обладая необходимыми для политика качествами, ну например самоуважением. Быт округляется у Сергея Сергеевича в миф, всё приобретает в рассказе очертания притчи.

7.1.1975. 4 часа плотной, но увы, после бытовой мифологии Аверинцев слишком суматошной и легковесной болтовни. И недаром два раза на одну секунду – ровно и только на одну секунду – над нами повисала вдруг душная тишина.

14.2.1975. Пиама сияла здоровьем и живостью; Давыдов похож на породистую гончую, так он жив и въедлив. Я, бедный житель пригорода, не мог поспеть за полетом разговора, точнее сказать, перепалки. Расспросили Ренату о Палиевском и обсуждении его книги, на котором выступала Ира. Что-то лицо человека всё же должно говорить, сказал Аверинцев; и я думаю что полное несоответствие (русофильского) образа, который публично выставляет Палиевский, и его крайне американизированного бизнесменского облика, что-то да должно значить. В суждении, что здесь мы имеем человека, который лишь выучил некие правила игры и, оставаясь совершенно

310

холодным, находит удовольствие просто в произведении какого-то действия вовне, Аверинцев совпал с Давыдовым, который разве что грубее высказал тот же приговор о пустоте. Давыдов вообще очень ясен и резок; но он растерян где-то, и завязываемые им на поверхности нити никак не сплетаются в глубине. Он как ловкий адвокат забрасывает мыслимого противника бойкими доводами; но почему-то ни влиять на решение судьи, ни тем более сам становиться судьей никак не хочет. Кажется, другое дело столь же яркая, жесткая и живая, но широко ищущая и открытая и как-то страдающая Пиама.

Аверинцев это ровный, светлый напор гибкого ума. Каждое его слово хочется запоминать, записывать; он неизменно удивляет этим большим даром размеренного невсполошенного потока мысли. Он пренебрежительно отозвался о так называемом русском структурализме («ну в самом деле, о какой научности можно говорить у Комы Иванова?»), который есть просто магизм (каббалистика, вспомнил я Рождественского о Шаумяне), колдовство, попытки построить язык, на котором невозможно лгать, «как если бы на языке, на котором невозможно лгать, неизбежно было говорить только правду». На мое напоминание о Зализняке он не ответил, как вообще часто не отвечает на внешние вопросы, когда еще не исчерпал себя внутренний ход мысли. Неопределимое Woge ритма, размеренности, музыки накладывается у него на подручный moice'f^evov, который всегда заново и в меру ума говорящего переосмысляется, т.е. как бы вновь творится. Аверинцев называет этот неисчерпаемый исток молчанием; молчание нужно, чтобы зерно мысли вызрело, и оно же хранит в себе главный, сплошной, неуничтожимый смысл. И такое молчание он ставит в средоточие русского бытия; так молчат старушки, глядя на разрушение храма Христа Спасителя, и это их молчание неизмеримо сильнее чем если бы они организовались для борьбы. В самом деле, взявший меч от меча и погибнет, и не в каком-нибудь переносном, а в прямом смысле; партия противопоставится другой партии, и тогда несомненно на месте разрушенного храма что-нибудь возникнет (а так – лужа ведь, swimming-pool!). В русском молчании Аверинцев видит женскость национального характера; молчит он и сам, когда к нему приступает Кисунько со своими благоглупостями.

Когда заговаривает Аверинцев, можно бояться, что выйдет слишком длинновато и округло, но и можно рассчитывать, что все

311

будет серьезно, надежно, глубоко, а главное – не односторонне, без провокации, без вызова, без той нервности, которая сопровождает неуверенность мысли[3]3
   Моё примечание того времени: «Однако ср. запись 5.4.1975».


[Закрыть]
. Так было и когда он после наших рассказов о встрече с Бёллем заговорил о нем. Верно, критично и для Бёлля не обидно сказать, что, охраняемый от заблуждений сам лично чистотой своего сердца, он неправ, когда чуть ли не одобряет грязь, якобы спасающую от ханжества; и что в стремлении снять все перегородки, обезличить различия он готов снести и стены собственного дома.

10.3.1975. Смерть Бахтина (вечером 7 марта, уже без сознания). С Аверинцевым до Вишняковского переулка. Растерянность, наивность. Его взгляд во время службы. Его почерк в сравнении с почерком Михайлова, у которого страница выглядит как компактное целое. Интонация. О времени: ну ведь дьявольская же неопределенность. Старое всё отходит. Ночи он иногда проводит в страхе и ужасе, беспричинном, радостном. Суд сейчас творится над каждым. Тишина обманчива. По дороге оттуда – о смирении. Bene vivit qui bene latuit.

13.3.1975. Интерес властей к нашей философии возрос ввиду поднявшейся ее значимости; она стала котироваться благодаря Мамардашвили, Пятигорскому, Аверинцеву, 5-му тому Ренатиной «Энциклопедии». Заметив это и естественно решив использовать ее нарастающее влияние, власти упорядочивают и даже расширяют деятельность заинтересовавшей их области. Но выходит так, что для этого упорядочения им в первую очередь почему-то нужно как раз выгнать Мамардашвили из редакции «Вопросов философии», довести до отъезда Пятигорского, умерить самостоятельность Аверинцева, не давать Ренате работать как и где она хочет и может. Происходит нечто подобное колонизации Арбата военной и партийной верхушкой, которая переселяется туда ради арбатского интеллигентного престижа, но интеллигенцию при этом всю оттуда вымещает.

4.4.1975. «Вся Москва» вспоминает Бахтина. После Иванова, Пинского, Дорогова, Кожинова, преподавателя из Саранска Саша Гуревич дает слово Аверинцеву. Жизнь следует не поэтике, а аллего-

рии и притче, говорит он. Я созерцаю Бахтина мысленно как аллегорию, притчу: до чего человек должен дойти, если он может. Михаил Михайлович представитель ужасающей средневековой ереси: мыслит человек, берущий в руки орудие интеллекта и, слава Богу, человек больше интеллекта. В Бахтине нам показана здравая пропорция жизни и интеллекта, вторичность интеллекта к человеческой жизни.

Могу представить себе фигуру эмблематического злодея, который спрашивает: «Что нового внес Михаил Михайлович в науку?» Я рад, что Вячеслав Всеволодович взял на себя рыцарскую роль отвечать этому злодею. Карнавал, диалог, смеховая культура... Я уважаю людей, которые ведут разговор в этой плоскости науки. Но, двухмерная, она не вмещает трехмерной реальности Михаила Михайловича. Я не смог бы разговаривать с этим злодеем, я послал бы его подальше... Ну, куда... в эту двухмерную плоскость.

Каждые пять лет от нас уходят: 1960 – Пастернак, 1966 – Ахматова, 1970– Юдина, 1975 – Михаил Михайлович. Но те смерти вызывали другие чувства. Тогда казалось, что кончалась эпоха и уходит исчерпавший свою жизнь человек. Но сейчас наступила точка, когда мы начинаем чувствовать, что их время не прошло, а наоборот впереди. Я не о том говорю, что их дело в надежных руках, что мы его не предадим, – Боже мой, конечно предадим, и наследие Михаила Михайловича, конечно, крайне беззащитно перед теми, кто рад, что для его идей нашлись названия. Я только всё же думаю, никак не претендуя на общезначимый смысл своих слов, всё это гадания, – думаю, что сейчас наступает момент, когда духовные Inhalte начинают разбираться только по их плотности, не по другим критериям. Заметнее становится различие между вещами, которые имеют онтологическую плотность, и вещами, которые рассыпаются, едва к ним притронешься. За всем в Михаиле Михайловиче стоит такая духовная субстанция, рядом с которой многое просто рассыпается.

В дни сразу после смерти Михаила Михайловича у меня была идиотская потребность объяснять– ну, не всем на улице, а хотя бы продавцам в магазине, – что умер такой человек. Кто? И мне хотелось не называть его книги, а назвать тайну его личности. Здесь говорили об особой таинственности, о присутствующем в диалоге его молчании. Неотчуждаемое ядро, или нутро, о котором только что говорилось. Я думаю: какое количество того мелкого, рыхлого,

313

что я написал, было ненужно! Я пережил момент мгновенного аннулирования себя – в самом радостном, впрочем, для аннулируемого смысле.

Совсем не мое дело говорить о тайне его личности. Но когда я читаю анализы литературных текстов, как на ладони распластывающие эти тексты, то думаю: о, если бы эти авторы имели к тексту хотя часть того почтения, которое Михаил Михайлович имел к апофатической тайне своих кошек, тайне, которая кошкой, конечно, может быть сообщена, но которую бесстыдно выпытывать.

В моем опыте почти нет аналогов сложившейся вокруг Михаила Михайловича атмосферы, когда люди добровольно входили бы в уважение к человеку, я бы сказал даже, проникались благоговением к нему, но тут уместнее тихое слово. Такое утихание самолюбий людей, к нему приходящих, – мы почти отвыкли от того, что это бывает. Оазис тишины. Если он был среди нашей жизни, стало быть, мы на него способны!

Что касается слов. У Михаила Михайловича это были не просто слова, а концепции, зачатия чего-то органического и рождаемого. Все эти слова сохраняют свою значимость. Он был, как сказал Вячеслав Всеволодович, великолепно свободен от идеи времени. Вообще 20-е годы это pars pro toto первой половины 20 века. Вспомнить хотя бы у нас в России гениальные переводы Аристофана Адриана Пиотровского. Таков и Рабле у Бахтина, с подобным же резонированием в веках. Такая же реальность, хотя связь между той и другой все же косвенная.

В отношении к богатству Михаила Михайловича люди самоопределяются. Одним карнавал и мениппейность, другим диалог и тот единственный голос, о котором говорится в конце бахтинской книги о Достоевском. Но важно, чтобы все слова Бахтина были погружены для нас в его человеческую реальность. Ordo scientiae и ordo (по-нашему это уровень) sapientiae – пусть это различение, которое было принято в схоластике, поможет нам понять, что мышление Бахтина находится в ordo sapientiae, и только некоторые слова выходят в область тленного держания. Благодарю за возможность хотя бы так бессвязно говорить здесь.

После Аверинцева говорили Бочаров, Турбин, Лотман.

314

5.4.1975. Звонит Сережа Аверинцев и сразу в своей трогательной прямой манере спрашивает: «Скажи, что ты думаешь обо всем вчерашнем?» И размышляет. Чистый тон у всех выступавших. Расчищено место, в котором можно дышать. Всё говорилось без оглядки. После этого ошибки, ссоры смягчены юмором и не имеют злостного смысла. Под людьми, амбиция которых затухала в присутствии Бахтина, Сергей Сергеевич имел в виду сначала Турбина. Ему хотелось также противопоставить Бахтина человеку, который «уже переставши жить, продолжает работать, уже переставши слушать, продолжает говорить» – Лосеву. Рената хочет заметить ему о неприкрепленности его хода рассуждения. «Если он говорит о предмете, равном самому себе, в середине своего выступления, то я хочу, чтобы рядом мне была дана какая-то точка опоры. У Сережи красота мысли, слишком нетребовательная к своим границам. Но мне стыдно так говорить о Сереже. Как бы я его опредметила. Провокативность признак живого и бодрого ума. И у Сережи это есть.» Рената говорит, что Сережа не просто был на вечере в честь Бахтина, но и действовал как главное лицо. Как ясно, что человеческие души это ангелы, слетевшие из вечного царства света и ликования в плотную оболочку, просветившие ее всю изнутри и волнующиеся в ней тоской по горнему миру и стремлением туда.

28.9.1975. Аверинцев: «В Болгарии ослов много». Он только что приехал с конгресса по остаткам греческой культуры в славянском мире, где шесть дней подряд на берегу моря встречал восход солнца в 6 часов утра. «Кого, животных или людей? спросила Рената. Если животных, то это прибыток, а если людей, то убыль».


1976

22.3.1976. Выступление Сережи в Институте экономико-математических исследований. Он говорит о секрете греческого мира. Веселье свободы. Отсутствие гнетущего страха. Бесконечная, до пронырливости, любознательность грека. К нему и относились особенно. Грек, которому разрешили забрать с собой столько добра, сколько он сможет, набрал в полы своего плаща сколько, что едва нес. Люди смотрели с отстраненным удивлением: «Во даёт!» Греку, считалось, всё можно.

18.7.1976. Мы были на день св. Сергия Радонежского у Аверин-

315

цева в Здравнице, где они живут у знакомой хозяйки, интеллигентной дамы Натальи Владимировны, вот уже 15 лет (здесь это слово особенно годится). Когда мы наконец отыскали дом, Сережа с Машей Андриевской уже ушли нас встречать на станцию. Я узнал его с другой стороны поля по светлым брюкам. Едва замечая, во что он одевается, – в один и тот же старый плащ последние 15 лет, – он как всё древнее племя московских интеллигентов знает, что летом надо надевать светлые брюки. Говорили о Честертоне, «Франциск» которого начал появляться в отрывках, и о Льюисе, чью книгу писем он мне показал[4]4
  Clive Staples Lewis, Letters, ed. By W.H.Lewis, 1966.


[Закрыть]
. Льюис и до своего обращения в 1931 году был целенаправленно ищущий, изобретательный и, кажется, только не говорил о вере, а уже знал ее. Сережа сказал еще, что в 58 лет Льюис венчался с женщиной, умиравшей от рака; он прожил с ней 4 года. Ренате кажется искусственным Честертон; как легко он говорит об убийстве на войне. – Но, возможно, есть положения и случаи, когда люди вправе убивать? – Да, но в том, чтобы так просто рассуждать об этом за столом, есть что-то недолжное; не относится ли убийство к вещам, о которых лучше не говорить иногда как о непристойном? – Но от Честертона и нельзя требовать тонкости, сказал Сережа, назвавший его когда-то легкомысленным английским писателем. Есть грубые вещи, о которых надо взять на себя неприятность сказать упрощенную правду, иначе они станут добычей людей, которым до истины нет никакого дела.

По поводу льюисовских «Писем Скрутейпа» и нелюбви чертей к смеху Сережа вспомнил: как-то совершенно случайно он попал в институт или в редакцию атеизма. Известный антирелигиозник Крывелев, увидев его там, стал его отчитывать за статью «Христианство». Сергей Сергеевич не спал перед этим всю ночь, и, пребывая в некотором состоянии идиотизма, вдруг засмеялся тому в лицо. Крывелев как-то сразу убежал.

4.10.1976. Пришел [на новоселье] Аверинцев. Он был в Греции. Там жили в гостинице вблизи от всего. С Акрополя невозможно сойти. Полная гармония христианского храма неподалеку, построенного из античных камней. Всё рядом. Были в Дельфах, теперь это

316

промышленный город. Климат в Греции зависит от того, за какой горой стоишь.

9.12.1976. Аверинцев говорит в голубой гостиной Дома ученых о традициях античности.[5]5
   См. лосевскую часть 9.12.1976.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю