355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Аверинцев » Скворешниц вольных гражданин » Текст книги (страница 7)
Скворешниц вольных гражданин
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:24

Текст книги "Скворешниц вольных гражданин"


Автор книги: Сергей Аверинцев


Жанр:

   

Психология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)

* * *

Во всем зрелом творчестве Вяч. Иванова не сыскать убийственно-самоубийственных аллюров романтической иронии, призрак которой со времен Гейне блуждал в пространствах европейской лирики, составляя, например, совсем особую тему для поэзии и мысли Блока (вспомним его выразительнейшую статью 1908 г. «Ирония»). Особая черта творчества Вяч. Иванова – юмор, чаще более или менее латентный, во всяком случае, не только не противолежащий серьезности метафизических тем, но, напротив, к ней определенно тяготеющий. Есть тип поэта, для которого неизбежно отведение природных пересмешнических способностей в обособленное русло шуточного стихотворства, позволяющее серьезности этого поэта избежать какого-либо инфицирования юмором. Таков тот же Блок, с детства упражнявшийся в домашних верифицированных шутках; на мистериальные, трагические, даже гротескные мотивы его серьезной поэзии никакого отсвета от этих шуток не ложится. Напротив, у Вяч. Иванова, у которого пульсация юмора ощутима в самом средоточии его поэтического любомудрия, мы сыщем мало шуточных стихотворений в конвенциональном смысле этого термина. Недавно стали известны четыре очаровательных сонета 1896 г., порожденных сугубо житейской ситуацией и обращенных к В. А. Гольштейну, мужу помянутой выше А. В. Гольштейн и врачу [123]123
  Studia Slavica Hungarica. T. 41. Fasc. 1–4. P. 374–376 (публ. M. Вахтеля и О. А. Кузнецовой).


[Закрыть]
. Примечательна сонетная форма, исключительно характерная для творчества Иванова во все его периоды и как бы разрабатываемая в контексте шутки; не менее примечательно макароническое двуязычие первого сонета (не только немецкая речь, волной заливающая второй терцет и перенимающая ответы на русскоязычные рифмы первого терцета, но, между прочим, уже в первом катрене русифицированный галлицизм «шикана», т. е. «chicane»).

 
О ты, кому вдвойне коллега Аполлон
(Как величал Тебя мой гимн, не в меру бурный,
У славы отнятый шиканою цензурной),
Врач и рифмач, как Феб, – я шлю Тебе поклон!
Едва соперник Твой вступил на небосклон
(Хоть ненавистен мне слов лишних
блеск мишурный,
Для рифмы поясню: на небосклон лазурный),
Уже я поспешал под сень родных колонн, —
Где восседал Декан. Толстяк, меня завидя,
Все лишнее, как я (из лени) ненавидя,
С письмом «Certificat», – смиря зевотой сплин, —
Мнеподал, – «Beides war», примолвя, «?berfl?ssig». —
Was Beides, Teufelskerl! Die beiden Pneumonien
Crepiert ich denn umsonst?!!
– So fluchend geh' und – gr?ss ich!
 

Стоит отметить сонет «Bellum civile», посвященный бурям на предвыборном дворянском собрании в уездном городке Курской губернии по имени Тим, куда поэт ездил с другом в 1913 г.:

Дремать я ехал в тихий Тим,

В интимный Тим, – а вижу Форум,

Гражданским потрясенный спором… —

и затем топоним соотносится по созвучию с классическими именами города Рима и мизантропа Тимона. Но ту же технику каламбура мы встречали в весьма серьезных гномических контекстах. Промежуточный случай – другой, много более ранний сонет «Аспекты»: в отличие от предыдущего, он включен автором в «канон», а именно, в сборник «Прозрачность», и тема его – отнюдь не бытовая, а философская, теоретико-познавательная; но он тоже посвящен одному из друзей (В. Н. Ивановскому) и введен в контекст дружеской болтовни о самых что ни на есть серьезных вещах.

Не Ding-an-sich и не Явленье, вы,

О царство третье, легкие Аспекты,

Вы, лилии моей невинной секты,

Не догматы учительной Совы,

Но лишь зениц воззревших интеллекты,

Вы, духи глаз (сказал бы Дант), – увы,

Не теоремы темной головы,

Blague или блажь, аффекты иль дефекты

Мышления, и «примысл» или миф,

О спектры душ!…

Обсуждается ни больше, ни меньше, как легитимность средней области, третьего царства между феноменальным и ноуменальным, между чувственным ощущением и философским системосозидательством, – мифопоэтического прозрения идеи в вещах.

А под конец июня 1944 г. престарелый поэт откликнется на злобу дня – войска союзников вошли в Рим, и на фоне древних камней диковинным коллажем (и предвестием нового переселения народов) видятся обличия многоплеменной солдатески, и только старина Вечного города и в лад с ней душа Вяч. Иванова сохраняют среди переполоха свою невозмутимость:

 
Вечный город! Снова танки,
Хоть и дружеские ныне,
У дверей твоей святыни,
И на стогнах древних янки
Пьянствуют, и полнит рынки
Клект гортанный мусульмана,
И шотландские волынки
Под столпом дудят Траяна…
 

В стихотворении, завершающемся хвалой исторически-метаисторическому величию римского «средоточия вселенной», нет ничего «шуточного», – но вынесение в рифму слова «янки», сейчас же фонетически поддержанного и оттененного глаголом «пьянствуют», само по себе создает точно рассчитанный эффект. Такого рода игры чаще встречаются у Вяч. Иванова, чем это замечает невнимательный читатель.

В этом же году он сказал о своем стихослагательстве в словах, которые – словно слепок умной старческой улыбки:

 
Да и что сказать-то? Много ль?
Перестал гуторить Гоголь,
Покаянья плод творя,
Я же каюсь, гуторя, —
Из Гомерова ли сада
Взять сравненье? – как цикада.
Он цикадам (сам таков)
Уподобил стариков…
 

* * *

Вторая половина XX века весьма резко поставила взрывчатый вопрос о соотношении между ивановским проектом «соборного», всенародного искусства, и реальностью тоталитаристского массового действа, в которое перерождалась в советские годы вся жизнь сверху донизу. Можно сказать, что вопрос этот ставился еще в уговорах Андрея Белого принять большевизм, которые О. Шор-Дешарт передает так: «Вячеслав! Ты узнаешь, узнаешь? Ведь советы – это твои орхестр [124]124
  Намек на слова Вяч. Иванова из статьи «О веселом ремесле и умном веселии», впервые появившейся в 1907 г. в журнале «Золотое руно» (№ 5): «Страна покроется орхестрами и фимелами, где будет плясать хоровод, где в действе /…/ народной мистерии воскреснет истинное мифотворчество (ибо истинное мифотворчество – соборно)». Орхестра – в древнегреческом театре место, где пел и плясал хор. Фимела – собственно, обозначение верхней части алтаря, где горела жертва; но в узусе античных авторов слово это постоянно прилагалось к алтарю Диониса на орхестре, почему становилось синонимом слов «орхестра» и «хор».


[Закрыть]
. Совсем, совсем они!» [125]125
  Иванов Вяч. Собр. соч. Т. I. С. 161.


[Закрыть]
. Н. Я. Мандельштам в своей «Второй книге» вернулась к этой проблеме как к тому, что в послегитлеровской Германии принято называть «Schuldfrage» – «вопрос о вине», о соучастии в преступлениях тоталитаризма, в изготовлении рокового умственного зелья идеологий. Она проторила путь, и сегодня аналогичные высказывания встречаешь очень часто – скажем, у А. Кушнера, у Б. Парамонова, далее везде.

Мы не намерены отстаивать абсолютную невинность и как бы непричастность к катастрофам века ни для символистов вообще, ни специально для Вяч. Иванова. Это решительно противоречило бы прозрениям самого поэта, для которого была исключительно важна мысль Достоевского о вине каждого перед каждым; мы помним, какими стихами он откликнулся в 1918 г. на разгорание большевистского «костра». Толку в благодушных апологиях так же мало, как в морализирующих порицаниях. Необходимо вообще выйти за пределы несложных оценочных суждений и попытаться увидеть вопрос в его исторической перспективе.

Тот вариант символизма, который в России был с наибольшей последовательностью теоретически кодифицирован и практически реализован Вяч. Ивановым, уходит своими корнями в немецкую романтику. Вяч. Иванов, любовно переводивший Новалиса и разрабатывавший концепцию символа, как указывалось выше, в согласии с Шеллингом, отлично отдавал себе в этом отчет. А немецкая романтика, как и русский символизм, соседствовала со стихией революции; правда, ее место в истории определяется не столько предшествованием революции (1848 г. [126]126
  Ср. известный термин «Vorm?rz». (Поскольку «февральская» революция 1917 г. произошла, собственно, в марте, период русской политической истории, в котором локализуется русский символизм и постсимволизм, может быть обозначен как русский «Vorm?rz».)


[Закрыть]
), сколько последованием за французской революцией и переживанием ее опыта. Так вот, если мы попытаемся понять и истолковать это переживание в однозначных терминах общественной этики, позиция немецких романтиков предстанет мало понятной и рискует нас оттолкнуть: старозаветным консерватизмом, опасно-мечтательным культом народного предания – на поверхности, рискованной игрой с наирадикальнейшими новыми возможностями – на глубине. Скажем, «Люцинда» Фридриха фон Шлегеля (1799 г.), удостоившаяся комментариев теолога романтики Шлейермахера, определенно предвосхищала идеи символистского раскрепощения Эроса, если уж не говорить о нынешней «сексуальной революции»; очень многое в составе немецкой романтики указывало в направлении феминизма; все «консервативное», что мы встречаем, например, в знаменитых фрагментах Новалиса, каждое мгновение готово обернуться собственной противоположностью. Ибо проблема немецкой романтики – отнюдь не ответ на те или иные события, остающиеся в пределах политики, но угадывание долгосрочных антропологических сдвигов, которые касаются самой человеческой «природы» и «сущности».

Представляется возможным определить тот тип мысли и творчества, к которому в равной степени принадлежали Новалис и Вяч. Иванов, по доминирующему признаку сосредоточенности на антропологической проблеме; и признак этот соответствует состояниям культуры, когда «сущность» человека выходит из прежнего тождества себе.

Если видеть задачу писателя и мыслителя в том, чтобы на моралистическо-алармистский манер, возможно однозначнее и возможно громче вовремя предупредить широкий круг своих сограждан по человечеству о сугубо конкретной грозящей опасности, – признаем, что решением этой задачи русская литература Серебряного века вообще не очень занималась. Но упомянутая задача, будучи достойной и серьезной, никак не является единственной.

Вопрос «Вяч. Иванов и революция» неправомерно сводить к более узкому и частному вопросу: «Вяч. Иванов и октябрьская революция» (или даже чуть шире: «Вяч. Иванов и русская революция»). Поэт и мыслитель, широко ставивший вопросы, приобретшие расхожую и банализирующуюся актуальность не столько в первой, сколько во второй половине XX столетия, – скажем, вопрос о новой роли женщины, – столь провинциального подхода к себе во всяком случае не заслужил. Взгляды Вяч. Иванова на грядущий переход от «келейного» искусства к всенародным «орхестрам» на площади – и вправду вульгаризовавшиеся в теории и практике массового политического «действа» раннебольшевистской поры – благоразумно соотносить с очень широким кругом явлений искусства и жизни XX века. Даже если соотнесение это будет неизбежно во многих пунктах носить характер более или менее горькой иронии, когда придется повести речь о «массовой», «молодежной» и прочих субкультурах – вспомним, однако, одухотворение «молодежной» субкультуры в практике Taiz?! – сама ирония эта будет содержательнее, чем непременное замыкание вопроса на советской пропаганде и советской же «самодеятельности», которое было по весьма уважительным причинам неизбежно для Н. Я. Мандельштам.

Вопрос о «правоте» или «неправоте» ряда аспектов философской позиции Вяч. Иванова, по-видимому, останется открытым надолго, если уж не прямо до конца истории. Не надо забывать, что мысль поэта чаще ставила вопросы, нежели предлагала ответы, и что прогноз не есть еще безоговорочное одобрение прогнозируемого, как и определяющий эмоциональную окраску ивановских прогнозов ницшевский «аmоr fati» заведомо не тождественен историческому оптимизму. Развитие мысли Вяч. Иванова очевидным образом ведет от сравнительно однозначных перспектив лекции 1907 г. «О веселом ремесле и умном веселии» к несравнимо более нюансированным оценкам ситуации в более поздних трудах.

Вообще же говоря, при всей болезненности и катастрофичности явлений большевизма, национал-социализма и т. п., мы не должны принимать объем разрушений, преступлений и страданий за единственный содержательный аспект проблемы: тоталитаризм есть в целом не более, как обнажение на поверхности куда более широкого антропологического кризиса. Если правда, что тоталитаризмы безвозвратно отошли в прошлое, – дай то Бог! – это само по себе не означает большего, нежели снятие некоторых особенно мучительных симптомов кризиса; но с кризисом нам предстоит жить еще долго, и кто же скажет сегодня, каким выйдет из него человечество?

Подводя итоги, трудно не вспомнить замечания Павла Муратова о масштабе в постановке проблем, или, как он выражается, о «высотах мироотгадывания», присущих культурной формации Вяч. Иванова и прежде всего ему самому [127]127
  Муратов П. Вячеслав Иванов в Риме / / Иванова Л. Воспоминания. С. 370.


[Закрыть]
. И сами собой приходят в голову заключительные фразы статьи «Simbolismo», написанной в июле 1936 г. семидесятилетним поэтом для «Enciclopedia Italiana» [128]128
  Иванов Вяч. Собр. Соч. Т. II С. 652–659.


[Закрыть]
, – в завидной ясности духа подведенный итог, в котором открытиям символистской поры по части вопросов, так и не решенных по сие время, дано преимущество над предлагавшимися ей же готовыми ответами:

«Школа, ценившая почетное, ныне же обессмысленное звание символизма, повсюду очевидным образом умерла вследствие своего /…/ первородного греха – вследствие внутреннего противоречия, изначально ей присущего; однако в ней жила бессмертная душа; и поскольку великие проблемы, ею поставленные, не нашли в ее пределах адекватного решения, все побуждает предвидеть в более или менее далеком будущем и в иных обликах какое-то очищенное проявление «символизма вечного»» [129]129
  Там же. С. 659.


[Закрыть]
.

И какие бы вопросы – деликатные, суровые, просто критические – ни были у нас к Вяч. Иванову, одно мы должны неизменно чувствовать: насколько же сам этот человек умел ценить вопросы и не страшиться их, насколько он был для них открыт. В том числе и вопросам к нему самому.

У него остается и сегодня одно преимущество над изобличителями: он диалогичен, они – нет. Его беспочвенная запредельностьвключает способность отрешиться также и от собственной личины, от собственной роли. Мы вправе нелицеприятно взвешивать и отмеривать pro и contra – но не должны при этом избегать его испытующего взгляда, который нет-нет, да и встретится с нашим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю