Текст книги "Воспоминания об Аверинцеве Аверинцева Н. А., Бибихин В"
Автор книги: Сергей Аверинцев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
А разве его былая "тоска по мировой культуре" или нынешняя ностальгия по значимости не являются частью недугов его времени? "Мешая важное с пустяками", науку с художественной эссеистикой, он стремится опереться на значимость морали и чистоты, нуждается в героях, которых все мы нынче лишены.
И в литературе он, подобно Мандельштаму и Верлену, ищет не "литературу", которую также считает, как и всякое эстетство, чуть ли не бранным словом, а – весть, значимость, пророчество, в крайнем случае бунт. "Все прочее – литература" – словами Верлена. Посмотрите, как старается оправдать он интеллектуальные наблюдения раннего Мандельштама: "Никакой это не декаданс". Это же в том ряду, что оправдания матери: "мой сын – не хулиган", или "моя дочка – не гулящая"... Что угодно, но только не тлен растления. Потому и у Мандельштама выделяет он, как его ярчайшую характеристику, то, что "будучи евреем, избирает быть русским поэтом – не просто "русскоязычным", а именно "русским", и это решение – не такое уж само собой разумеющееся". И потому выбор в пользу русской поэзии и "христианской культуры" сложен, но последователен.
НЕ ТАКОВ ЛИ ПУТЬ САМОГО АВЕРИНЦЕВА? Почвенника, но «средиземноморского»; ученого, но пишущего стихи и художественные эссе, православного, но охотно погружающегося в мир «культурпротестантизма»?
И к проповедям своим идет он сложным путем творческой игры и парадокса.
И к ностальгии своей, несомненно, сам же относится настороженно. Внутри явно ностальгической книги "Поэты", озаренной значимостью поэта, сам же и пишет: "Мои слова – не ностальгический вздох об уходящем. Боже сохрани!"
Я отношу эти оправдательные слова к "недугам его времени".
При этом сам же напечатал в "Новом мире" одну из своих откровенно исповедальных и неожиданно даже политически риторических статей, где уже не в своих неожиданных, иногда пророческих, отступлениях и сносках, а напрямую говорит о себе и своем времени, и назвал ее "Моя ностальгия".
Вполне естественно, ему чужда и нынче, и раньше ностальгия событийная, ностальгия по самому 1937 году как таковому, с любой точки зрения: и палача, и жертвы.
"Ах, не по доброму старому времени, какое там; время моих начальных впечатлений – это время, когда мне, шестилетнему или вроде того, было веско сказано в ответ на мой лепет: "Запомни: если ты будешь задавать такие вопросы чужим, твоих родителей не станет..."
И правда, какая тут ностальгия?! "И все-таки – смотрю на себя с удивлением! – все-таки ностальгия. Ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда все в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было "значительное". Даже ложная значительность... по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь – не в жизнь..."
А уж у нас, у русских, весь ХХ век был в сплошной значительности, когда часто каждый жест означал саму жизнь. Но даже без трагедийности, даже, к примеру, обычное чтение, ведь Аверинцев, увы, справедливо фиксирует, что "наше поколение русской грамотной публики было, кажется, последним, рассматривавшем чтение... (любого серьезного классического писателя – В.Б.) как непременную обязанность".
Все было – "значимо". И злодеи, и герои. И пафос, и сопротивление пафосу. Значимы были политики и писатели. "Я знать не знаю, был ли де Голль разумным политиком; но он был – значителен, как "великие мужи" a la Плутарх. (А если бы и силой легенды – кто сложит такие легенды про нынешних?)".
Вся первая половина ХХ века, не говоря о далеком прошлом, была по-настоящему значительна. Даже в культуре двадцатых годов любой жест разрушения, любой "Черный квадрат" Малевича обозначал шаг истории, некое знамение, или предзнаменование. Это был мир Сергея Аверинцева, мир значимых понятий и символов, которые если и отвергались им, то тоже значимо, обдуманно.
Даже ужасы Хичкока или первые сексуальные революции, что на Западе, что в России двадцатых годов – "жили трепетностью квазиэсхатологических чаяний".
Ученого потрясло, насколько сегодня значимость исчезла из нашей жизни. Западный мир отказался от любой значимой мотивации. Далее эта пустота распространилась и на Россию. Исчезли понятия добра и зла. Убийства, войны, бомбежки – ничего не значат.
Само по себе состояние, когда самолеты США бомбят города Сербии или Ирака, убивают сотни людей и их же телерепортеры спокойно снимают эти бомбежки, интервьюируют беженцев или раненых и не видят в этом поведении ничего странного, такое состояние – признак полной пустоты мира.
Любая ситуация фривольна. И вот уже у Аверинцева возникает (и никуда не деться) та же ностальгия по любой значимости. "Не мне же, в самом деле, обижаться за "настоящих" наци или "настоящих" большевиков! И все же, и все же – там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас, что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать – и, сколько бы ни было жертв, это все равно ничего не будет значить".
Сергей Аверинцев ищет в обществе если не откровения, не героизма, то хотя бы ощущение какого-то вызова, пусть дешевого демонизма – и не находит ничего. Это не просто ностальгия, а своеобразный и жесткий манифест русского интеллигента, протест византийского моралиста. Самое печальное для него, что и этот громкий манифест, опубликованный в когда-то самом знаменитом журнале, абсолютно никем не был услышан. Так, прошелестело что-то в узких интеллигентных кругах, и то скорее неодобрительное. Мол, ему уже и фашисты значимыми кажутся...
Сергей Аверинцев не то, что согласен, но допускает даже далекие для него идеи национализма с присущим национализму "литым золотом исторических форм Идей", но все подменено и "жертвы будут даже не во имя, скажем, национализма, хорош он или плох, этот национализм, а только во имя чьего-то желания быть националистом или как бы националистом!"
Это прямо в огород Жириновскому, не иначе. Вот он – абсолютный символ пустоты, против чего восстает Аверинцев. Любая значительность, любая серьезность, любое знамение отвергается обществом. Что будет дальше?
Статья "Моя ностальгия" как бы завершает книгу Аверинцева "Поэты", это самый концентрированный взгляд на сегодняшний мир, и это – отрицание такого мира, когда "священник, не готовый заранее и с энтузиазмом одобрить все последствия "сексуальной революции", вызывает однозначную отрицательную реакцию".
Отрицание мира, где любая льющаяся кровь – "не вопрос значения".
По сути само написание "Моей ностальгии" – историческое деяние. Значит, можно вновь воскликнуть: "История еще не кончилась".
Эдгар Лейтан С. С. АВЕРИНЦЕВ В ВЕНЕ
http://edgar-leitan.livejournal.com/4170.html
Приступать к этой теме страшно – слишком ещё всё это личное, слишком глубока рана, нанесённая нетерпеливой в своей жадности смертью, пришедшей так рано, так не вовремя (впрочем, когда это она бывает «вовремя»?). Слишком уж стал этот человек частью души, без него осиротевшей. И слишком невосполнима потеря, хотя, казалось бы, столько лет уже прошло. Всё – «слишком».
Но меня просят поделиться воспоминаниями. Сознавая, что для кого-то, знающего Аверинцева лишь по его письменным трудам или просто потому, что – "как же можно не знать Аверинцева?..", эти небольшие заметки помогут сделать образ Сергея Сергеича чуть более близким и родным, попытаюсь хоть что-нибудь изложить из своего опыта общения с ним, хотя бы как простой долг благодарной памяти. Только боюсь, что в этих записках, ни на что другое и не претендующих, как быть отрывочными субъективными набросками, будет больше о моём собственном восприятии Аверинцева, чем о самом Сергее Сергеиче. Так что на объективность, увы, рассчитывать приходится мало. Да простят мне читатели нескладность изложения…
И вторая предварительная оговорка с просьбой правильно понять мою «интенцию» (как было говаривал с особым смаком сам С.С., употребляя этот термин христианской схоластики). Не берусь ни в коем случае говорить о значении Аверинцева для русской культуры и подобных высоких материях, не являясь ни литературоведом, ни славистом-культурологом, ни историком. «Это не мой кофий»,– как любят говорить настоящие венцы. Последнее занятие – дело будущих, или даже уже настоящих, историков культуры и науки, мифотворцев и серьёзных исследователей в строгом значении этого слова, а может, и просто публицистов-популяризаторов или же писателей. За этим дело не встанет.
Труднее передать некую трудноуловимую интонацию, возникающую при мыслях о Сергее Сергеиче и вовсе уж невозможно – воспроизвести внутреннюю беседу, которая до сих пор идёт ... этакая тихая беседа с близким, до боли родным человеком.
Об Аверинцеве впервые услышал личный отзыв от одного русского знакомого, на рубеже 1980-х–90-х, правда, обучавшегося год в Рижской духовной семинарии, потом оттуда перешедшего в Питерский университет на отделение классической филологии. Так вот, этот мой знакомец должен был на третьем, кажется, курсе писать у Сергея Сергеича курсовик по Септуагинте или её языку (греческий перевод «семидесяти толковников» Библии), но работа, насколько я помню тогдашние разговоры, так и не состоялась из-за тяжёлой болезни Аверинцева в это время, когда ему пересаживали «сердце...свиное», по его же собственному выражению из шуточного стихотворения. То есть пересаживали ему, кажется, съеденный злым микробом сердечный клапан, из-за чего С.С. долгое время провёл по больницам… Надеюсь, что этот стишок не пропал в его компьютере и будет когда-нибудь опубликован; я смеялся, помнится, до упаду, когда С.С. его по памяти читал. Он вообще все все стихи читал по памяти).
Уже в те времена я слышал кое-что об Аверинцеве и взял на заметку: ага, мой знакомый его вроде как лично знает…
А потом был летом 1995-го переезд в Вену на учёбу. Опять же, от неких своих (других) знакомых я слышал, что он профессорствует в Вене на кафедре (или в "институте", как тут принято говорить) славистики. Просили передавать Сергею Сергеичу привет при случае.
Начав официально свои занятия в Венском университете в октябре 1995-го, я, как только подулеглись первые трудности, связанные с «инициацией в учебный процесс», и, сам не будучи славистом, тем не менее первым делом отправился как раз на кафедру славистики – осмотреться и познакомиться.
Сразу после первой же лекции я набрался смелости, а возможно, и наглости, подошёл и представился, отрекомендовавшись и передав привет от общего знакомого. Впрочем, а как было иначе-то действовать? Благо что на лекции было всего человека четыре.
Услышав, что я занимаюсь в Венском университете на богословском и филологическом факультетах, С.С. сразу расположился и, если я ничего не путаю, тотчас же пригласил в свой кабинет на кафедре славистики. Долго беседовали мы о богословии и о филологиях. Что касается расположенности к изучению всяких восточных языков и культур, то здесь постепенно открывалось много родственных черт. Правда, Аверинцев мне сразу признался, чти «ничего не смыслит в Индии и Тибете», и что область его занятий он некогда твёрдо и бесповоротно решил ограничить Ближним Востоком, то есть областью древних христианских цивилизаций, грекоязычной и «восточных», особенно сирийской. Кстати, «смыслил» он даже и в Индии, и в буддизме весьма неплохо, по крайней мере для неспециалиста. Во всяком случае, даже в этих областях был начитан.
Так потекли эти годы, связанные для меня очень во многом, хотя бы исподволь, с Аверинцевым. Постепенно очень многое в восприятии времени и места, а также просто в... ладе, интонации внутренней жизни, что ли, всё больше связывалось с ним. Конечно, сначала я просто старался внимательно слушать, время от времени задавая вопросы. Мне кажется, Сергею Сергеичу как-то не хватало в Вене русскоязычных собеседников, а может и просто адекватных слушателей, кто хотя бы интересные (для него) вопросы ему задавал, да и сам многим интересовался, что самого Аверинцева волновало. Не могу судить, насколько ему интересны были мои вопросы. Полагаю, если бы совсем неинтересно было, мы бы не стали общаться так часто. Я начал ходить на его лекции, семинары и спецкурсы практически каждую неделю: иногда пропускал по занятости и усталости, но всё же по возможности старался регулярно ходить, когда раз, а когда и по три в неделю. Это помимо моей учёбы на факультете католического богословия, а также востоковедных штудий на кафедрах индологии, тибетологии и буддологии и ориенталистики (где я занимался арабским) – факультета филологии и культурологии. А также и всегдашней бытовой неустроенности, мыкания по общежитиям и съёмным комнатам и необходимости зарабатывать на жизнь – без формального права заниматься трудовой деятельностью в Австрии.
Нехватка адекватных собеседников, или, вероятно, настоящих учеников, ощущалась во всём. Нижайше прошу простить, если кто-то себя таковыми (учениками) считает, то просто моё личное впечатление, которое может оказаться ошибочным.... В Вене-то точно подлинных учеников у него не было на кафедре славистики. В часы его «консультаций» никто не толпился у дверей его кабинета. Иногда каким-то странным ветром заносило отдельных студентов, но там по большей мере решались какие-то формальные вопросы.
В случае Аверинцева трудно представить себе и эпигонов, настолько весь стиль его беседы, а также стиль литературный, его научный слог, который и научным-то в формальном смысле сложно назвать, был неподражаем. Впрочем, стиль Аверинцевских письменных трудов – почему же «был»? Он есть, и от этого явления русской культуре не откреститься, какой бы очередной новомодный «пост» она к себе ни добавляла в качестве приставки.
В Вене Аверинцев вёл каждый семестр обычно где-то один или два общих курса – по русской литературе для начинающих, на немецком языке, на которые ходило довольно много местных студентов. Полагаю, просто потому, что эти курсы были обязательными, и С.С. вынужден был их читать. Не знаю, доставляли ли они ему радость. До сих пор жалею, что не было у меня никаких записывающих приборов (денег не было, да и мысли такой не возникало, что Аверинцева может в обозримом будущем не стать...), чтобы эти лекции записывать. Конспектов я сам как таковых не вёл, записывая только какие-то интересующие меня отдельные факты. Увы, увы... Какие-то пожилые венские леди ходили на его лекции с диктофонами, но где их теперь искать?..
Видно было, что лекции у Сергея Сергеича основательно подготовлены и отпечатаны, но в какой-то момент лекции он отвлекался от заготовленного конспекта и импровизировал. А уж когда начинал читать стихи... Тут он весь преображался, и стихи могли беспрепятственно литься довольно долго. Декламировал он оченть торжественно, распевно, как и полагается «по традиции». Вероятно, так читали его любимые поэты Серебряного века. По крайней мере, москвичи. Представление о его декламационном стиле неплохо даёт кассета его «Стихов духовных», выпущенная в Киеве в 2004 году, где С.С. сам читает свои сочинения.
Цитировал он стихи по памяти далеко не только русские, но и немецкие, и французские, и английские, и на латыни, и греческие. Вообще он обожал нарочито примешивать в свою речь всякие экзотично звучащие европейские слова и выражения, а если произносил общепринятые европейские заимствования в русском языке, то непременно в произношении языка-оригинала. Например, никогда не произносил имя Зигмунда Фрейда по-русски, но всенепременно по-немецки –"Фройд", благо что и улица (Berggasse в 9-м районе), где жил и работал великий венец, находится буквально в нескольких кварталах от университета и от квартиры, где жил Сергей Сергеич.
Иногда Аверинцев цитировал и из псалмов на древнееврейском или какие-нибудь фразы на сирийском (арамейском). Вообще, Псалмы, насколько я знаю, Сергей Сергеич вычитывал на языке оригинала каждый день, по вечерам. Не в качестве языковых занятий, а как молитвенное правило... Я это знаю и по его собственным словам, и от его жены Натальи Петровны. Что касается его личной «молитвенной жизни», то о ней Сергей Сергеич никогда не распространялся, да кажется, и не упоминал даже, никогда не говорил на эти темы от первого лица, сохраняя удивительное духовное целомудрие. А то, что это был человек молитвы, сомневаться не приходилось...
Кроме курсов для начинающих славистов, которые, если исходить из уровня, ожидаемого многими австрийскими студентами (чтоб всё разжёвано, да упаковано, да по полочкам), лучше было бы поручить какой-нибудь училке русской литературы из российской глубинки, Сергей Сергеич читал и спецкурсы, уже на русском языке, для более «продвинутых» (ох, и не любил он это словечко, используя в своей речи более подходящее, как он ощущал, немецкое понятие Fortgeschrittene).
Спецкурсы были по нежно любимому им Вячеславу Иванову, Ахматовой, Цветаевой, конечно же Мандельштаму, а также Пастернаку, которого Сергей Сергеич, по моему, не очень любил... Были семинары, которые велись от семестра к семестру по-разному –и по русски, и по немецки.
Один мой шапошный знакомый, студент-русист, как-то мне жаловался, что Аверинцев «ужасный лектор, очень плохо читает». Я, еле сдерживая раздражение, спросил, как же такое возможно, и как он вообще может судить. Ну да, дескать, „слишком несистематично“, перескакивая с темы на тему, сразу обо всём. Студенты-де не могут за мыслью уследить. Тогда я напомнил моему собеседнику, что вообще-то тут вроде как университет, а не средняя школа, что надо и самому там книжки всякие читать, а не только схематичного школьного изложения ожидать. Но боюсь, что тот парень просто не допонял, о чём это я. «Калибр» у Аверинцева был не тот... Он студентам великолепную импровизацию, этакое блестящее устное «эссе», тонкие и оригинальные наблюдения, – а они ждут от него простого школьного «урока»! Как часто я думал, в отношении аудитории, – как не повезло Сергею Сергеичу! В Москве или в Питере не пробиться бы к нему было, а тут такое... Одно хорошо, что под неплохим врачебным присмотром был и писать мог сравнительно без помех.
Зато мне-то как повезло, думалось порою. Господь, милостивец, вона как всё распределяет... Честь быть нередко "единоличным" слушателем Аверинцева – это кому рассказать ещё! Ну я иногда и рассказывал, но в основном просто тихо гордился. Или даже, чаще,по-детски радовался...
На спецкурсы ходило вообще всего по нескольку человек, особенно в первые годы, где в иные недели присутсвовало всего, кроме самого Аверинцева, 2 человека, и те «не-слависты» – Ваш покорный слуга и моя добрая знакомая Элеонора Петровна Гомберг, старушка уже за 80, искусствовед из Питера, жившая в Вене ещё с семидесятых. Бывало, погода на дворе стылая и слякотная, осенняя, сам Сергей Сергеич в такие дни «увядал» как оранжерейный цветок, по его словам. У него обострялись всякие болячки (и астма, и сердце, и Бог весть что ещё), и состояние его явственно ощущалось слушателями. Ему было трудно читать лекции, и даже любимые стихи, которые он мог иной раз выдавать целыми «пачками», частенько прерывались знакомым и ни с чем не сравнимым Аверинцевским «ээ-эээ», но с какой-то тяжёлой интонацией. До слёз было его жалко. Но, как он сам иногда в приватных беседах признавался, он просто не мог не отправиться на лекцию, зная, что к нему наверняка придёт его слушать пожилая Элеонора Петровна, ехавшая к тому же довольно, по венским меркам, издалека. И Сергей Сергеич превозмогал себя. За все годы припоминаю только раз или два, когда Аверинцев по состоянию здоровья не пришёл в университет. Аверинцев весь как будто излучал традицию (в самом широком, но и – глубоком смысле этого понятия), верность ей. Его нарочитая «старомодность» казалась некоторым немного деланной, своего рода стилизацией или даже «манерничаньем» (слышал я и такие отзывы). Я же, признаться, ни на мгновение не усомнился, да и теперь твёрдо уверен, что в случае Сергея Сергеича всё это было так же естественно, соприродно ему, как для нас в нашей повседневности бросить при встрече, походя: «Как дела?», особо и не ожидая развёрнутого ответа.
Если же спрашивал Аверинцев, то всегда с неподдельно и ненавязчиво участливой интонацией: «ЭдгAр (всегда – на французский манер, с удареньем на последнем слоге), ну как вы?», мягким, ласковым голосом, подчёркивая именно это «кАк», но с нежным таким ударением, я бы сказал, – «смиренно-ласково». Кто из нас, современников „глобализации“ и «десакрализации» всего, что только возможно, кто из нас вообще ещё знает, что это такое –говорить «ласковым голосом»?.. Потому в его присутствии делалось просто и хорошо, как с родным человеком.
Не было ни чувства дистанции, никакого холодного отчуждения, кроме естественного, глубокого почтения к Старшему, к неординарной личности, да и просто к человеку многознающему. Не было и некоей недостижимой вертикали, куда – только задрав голову, что и можно было вглядываться, дальнозорко щурясь. Планка – да, всегда была! Но то было, хоть и головокружительное, но пространство – на вырост, дающее такое вдохновение, которое не почерпнёшь ни в каких мудрых книгах. И какое, увы мне,–так трудно описать! Будь ещё моё механическое печатающее устройство «тростью борзописца», тогда быть может…
Чрезвычайно характерной была манера Сергея Сергеича, рассуждая о чём-нибудь из области культуры, или богословия, будть то византийская традиция или латинская средневековая схоластика, так или иначе переходить на стихи. Вероятно, просто не мог он иначе. А может, просто таким он мне наиболее ярко запомнился: всегда, везде и при любых почти обстоятельствах читающим, почти "распевающим“, стихи – чужие, а иногда и свои, в поучение, вдохновение или назидание мне, неразумному. А скорее всего, и не было у него особого намерения («интенции») меня назидать, просто это я сам неустанно назидался происходящим. Конечно, понимать я это стал уже значительно позже. А, декламируя стихи в этой своей незабываемой манере, делал он это, естественно, на языке оригинала, какого бы то ни было, из того немалого количества, что он знал.
Рассуждая о каком-нибудь явно малознакомом (для меня нередко в то время и вовсе незнакомом) авторе или деятеле культуры, Аверинцев всегда, ну правда всегда – этак протягивал: «Ну как вы, конеeчно, пооомните...», – и далее следовало какое-то имя, которого я, как правило, не то, чтоб не помнил, но и вовсе никаким слыхом не слыхивал до сей поры об его существовании. Причём словечко «конечно» произносилось с таким значением, что становилось ясно – этого не знать ты просто, вроде как, и права-то не имеешь! Все должны это знать!.. Причём произносил это Сергей Сергеич совершенно естественно, явно не ожидая какой-то моей особой реакции: всплеска стыда и раскаяния или же, наоборот, взрыва радости. Нет, говорилось всё самым натуральным тоном, без всякого затайного напряжения. Для меня эта фраза вместе с сопровождающей её интонацией настолько неотделима от образа Аверинцева в моей памяти, что даже сейчас, просто вспомнив её,– так и встаёт он словно живой перед глазами, так и слышишь его голос, со слегка извиняющейся вроде интонацией,– и как не бывало всей чреды лет, прошедших с его ухода...
В первые годы нашего знакомства я попросту старался отмалчиваться при подобных аверинцевских репликах, «наматывая на ус» новые для меня сведения. Иногда трусовато кивал – да, дескать, знаю, хотя и не знал: куда там! Позже-таки, когда знакомы мы были уже поближе, я решался уже в подобных случаях произносить нечто вроде: «Простите, Сергей Сергеич, не знаю, не слышал... А кто это такой?..» Тогда-то я и стал постепенно понимать, что это означало переход на какой-то новый этап отношений. Ну а иногда оказывалось,– и это бывало порою действительно неожиданно для меня, внутренне даже несколько «сбивало с ног», – что: и знаю, и помню. Тогда радости моей не было границ.
Ещё об этой «старомодности» в манерах Аверинцева: не было случая, чтобы он кого-то не пропустил бы в дверях вперёд себя, будь то пожилая дама, его преданная и восторженная слушательница, и, осмелюсь без тени какой-либо неподобающей мысли так назвать, «поклонница» Элеонора Петровна Гомберг, или же молоденькая девчёнка-студентка, или студент, или Ваш покорный слуга. Бывало в этакой ситуации, что называется, «неудобно», но ничего нельзя было поделать, приходилось «подчиняться». Постепенно дошло до того, что я не мог порою с кем-то очутиться в одном дверном проёме без того, чтобы не подумалось: «А как бы тут поступил Аверинцев на моём месте?..» Я-то зачастую поступал по-другому...
Пожилой Элеоноре Петровне всегда целовал ручку, церемонно – что страшно ей нравилось. Да Э.П. и годилась-то Сергею Сергеичу в матери, будучи его лет на 20 с лишком старше, хотя был он для неё явно – Учитель, а также соединительным звеном в цепи поколений, живым символом культурной преемственности. Саму же Элеонору Петровну Сергей Сергеич расспрашивал всегда с неподдельным интересом и участием о днях былых. Чувствовалась его заинтересованность во всём, что связано с Петербургской культурой. Элеонора Петровна и была таким анахронизмом, живым осколком интеллигентского, профессорского Петербурга, хоть и назывался он тогда уже Ленинградом.
Меня же расспрашивал наш Академик о другой старушке, моей близкой знакомой, родом из Петербурга, но с 60-х жившей в Латвии, в Резекне: Елизавете Сергеевне Перегудовой (†) (которой, кстати говоря, русскоязычные римско-католические общины в России обязаны многими прекрасными, трогательными и весьма популярными переводами церковных песнопений, в основноом с латыни; насколько я знаю и могу судить,– прочно вошедшими в обиход многих приходов. Переводила она вместе с отцом Янисом Купчем, в Зилупе или Резекне, что в Латгалии, также Миссал для нужд русских католиков Латвии, каковой перевод, увы, нигде, по-моему, не был учтён при издании официального Миссала на русском языке: хотя работа была проделана колоссальная). Так вот, в своё время Елизавета Сергеевна Перегудова училась в Питере в гимназии совместно со Львом Николаичем Гумилёвым, правда, в параллельных классах, и даже была вхожа в дом Анны Андреевны Ахматовой. Сергей Сергеич расспрашивал обо всём этом с живейшим любопытством.
Себя относил Аверинцев, безусловно, к «цеху» или, как он неоднократно мне говорил, «сословию» русской интеллигенции. Сейчас принято во многом оспаривать это понятие, пересматривать роль интеллигенции в культуре России, хор всяческих «постмодернистов» так даже и высмеивает его почём зря (а бывают разве постмодернисты вне хора?.. полагаю, нет, ведь по их же определению – собственного голоса нет и быть не может, всё есть лишь набор уже где-то использованных цитат). Не будучи ни в коей мере знатоком предмета, не могу утверждать, что у меня на сей счёт сложилось личное глубокое мнение, каковое был бы готов отстаивать,– вовсе нет. Да и речь сейчас не совсем об этом.
А о том, что во «дни оны» и Ваш покорный слуга отдал-таки долг этим увлечениям всяческой интеллектуальной эквилибристикой. И вот («се...»), при очередной встрече с Аверинцевым возьми да и ляпни что-то неблаговидное про «интеллигенцию»: честно признаться, уже не помню, что в точности (кажется, о превосходстве «интеллектуалов» над «интеллигенцией».... что-то в этом роде). Надо было видеть взрыв почти что «дикой ярости» у Аверинцева, когда я это нечто ввернул, – без особых задних мыслей, а возможно, просто желая блеснуть в беседе с Сергеем Сергеичем «независимостью своего суждения».
Конечно, «ярость» эта была весьма своеобразна. В случае с Аверинцевым это можно было бы описать следующим подобием: где иной схватился бы за камень или метнул в обидчика финку, Аверинцев бросил бы в наглеца листок только что исписанной стихами бумаги, причём его не комкая... (Авторство второй части сей метафоры не моё, слышал что-то очень похожее от Натальи Петровны Аверинцевой, только «творчески» отнёс упомянутую метафору к ситуации, произошедшей именно со мною).
Так вот, Сергей Сергеич изменился в лице и этак даже с металлом в голосе отчеканил: «Что вы такое говорите, Эдгар, вам это даже как-то совсЕм не идёт!». Или «не к лицу». В общем, убил тапком наповал, и вполне заслуженно. Потом, уже гораздо более спокойным тоном, пояснил, почему его эта тема так волнует. Не могу, конечно, вспомнить, как там это всё было в деталях. Одно знаю, как своего рода пафос всех его рассуждений: «Негоже быть уважающему себя человеку вне сословной иерархии». Себя Сергей Сергеич явно относил к сословию русской интеллигенции. И гордился этим.
Не буду говорить об охватившем меня стыде – это слишком понятно и неинтересно. Скажу только, что с тех пор я более трезвенно стал относиться к разным интеллектуальным модам, поверяя их данным критерием (не скажу "аверинцевским", но почерпнутым явственно с вышеупомянутой оказией): а к лицу ли мне вообще тому или иному поветрию в общественных умонастроениях доверять, не исследовав его достоверности – нравственной, а то и просто рассудочной?
Такой вот страшный случай со мною произошёл около Сергея Сергеича Аверинцева.
Конечно,– могут возразить оппоненты: а причём тут «моральная проповедь»,– каковую многие приписывают покойному нашему академику, – и наука, или роль Аверинцева в этой науке или даже разных науках, будь то филология, богословие или литературоведение? Не берусь судить о столь высоких или даже абстрактых материях. Моё-то дело, по мере моих слабых и не совсем поставленной задаче соразмерных сил – дать свидетельство! Почти что по слову Писания... Да простят мне ревнители строгости библейской экзегезы столь дерзкую аналогию.
Не могу не вспомнить то, что неизгладимой печатью было положено мне на сердце в связи с Аверинцевым: Сергей Сергеич и книги. Его отношение. Да и вряд ли буду здесь оригинален, ведь всё это могут подтвердить люди, знавшие его и много дольше, и интимнее меня. Всё это звучит почти что трюизмом.
Но осмелюсь прибавить со своей стороны лишь некоторые факты, детали, которые, пожалуй, мало кому и из хорошо знавших Сергея Сергеича людей могут быть известны. Просто поскольку дело происходило в течение ряда лет именно в Вене, да и навряд ли где-нибудь "запротоколировано", ибо – слишком такое простое, домашнее, как бы даже "междудельное" и потому недостойное вроде как упоминания. Да и кто об этом особенно-то знает: Наталья Петровна, да может ещё кто из семьи слышал, да Ваш покорнейший, который в данном случае – уж точно знает. А меня-то эти обстоятельства как раз касались весьма и весьма. Просто потому, что именно в этой особой области я был вроде как "интимиссимус" Сергея Сергеича. Обстоятельства эти таковы, что ну никак нельзя дать им погрузиться в стихию забвения. Жалко!