355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Садовничий » Портреты иносказательных женщин » Текст книги (страница 1)
Портреты иносказательных женщин
  • Текст добавлен: 27 августа 2020, 05:30

Текст книги "Портреты иносказательных женщин"


Автор книги: Сергей Садовничий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

«ВЕРА» (Часть первая)

Детство

Детство было обычным, не выходящим за рамки общепринятых норм. Радостные улыбки и кислые сопли, безграничные мечты и ограниченные страхи, безгрешные мысли и греховные смыслы. Один лишь раз кто-то наступил на меня, оставив свой след навсегда. Не помню, сколько тогда мне было лет, кажется, пять или шесть. Первый раз в своей маленькой жизни я задумался о смерти, и постижение закона мироздания стало для меня весьма болезненным. Видимо, потому, что я всегда был очень чувствительным ребенком.

Одним прекрасным зимним вечером я понял, что должен умереть. Мне стало невыносимо жаль себя. Меня не пугали атрибуты смерти: гроб, кружевные салфетки, компот, кутья, скорбящие близкие и все такое прочее. С этим понятно – детский пугающий интерес. Страшнее всего было то, что не станет именно меня. Я никак не мог принять это как данность.

Своим наивным детским умишком я понял, что моя жизнь лишь маленькая частичка в круговороте вселенной и что я умру, а жизнь будет жить. Это были по-детски эгоистичные, обидные и страшные мысли. Еще совсем юным воображением я рисовал картину собственных похорон. Я плакал. Но плакал уже по-взрослому, не навзрыд, а тихо, глотая соленую воду безысходности.

Так и заснул я тогда, сжав в кулачках обреченную гордость. Гордость маленького человека, которому лукаво подмигнула смерть.

Дальше все происходило намного прозаичней.

Я взрослел.

Дождь

Просыпаюсь. Сон медленно выпускает меня из своих крепких объятий. Играю веками, слегка приоткрывая их так, чтобы появлялись лишь очертания окружающей реальности. Реальность плавает в красно-желто-белых разводах – вычуры света в возникнувших щелках. Мое угловатое детское тело тонет в мягкой перине, голова – в огромной подушке. У изголовья большое окно, за которым стоит разгоревшееся лето. Пение птиц. Шелест листвы. Зеленые серьги берез касаются оконного стекла. Сквозь открытую перетянутую сеткой форточку с улицы доносится чистая летняя прохлада. Сегодня, верно, будет не слишком жарко. Блаженство. Люблю поспать до самого полудня. Когда тело уже начинает затекать и в пустом животе слышится урчание. В школу вставать не надо – каникулы, и я очередное свое лето провожу здесь. Потягиваюсь. Улыбаюсь. Шевелю пальцами ног, что выглядывают из-под пухового одеяла. Я сплю в кабинете у деда. Тут моя глубокая кровать, дубовый письменный стол, за которым он работает и забитые книгами стеллажи. Иногда я с удовольствием читаю здесь классику приключенческой литературы.

Наконец я окончательно вступил в действительность. Спустил босые ноги на щербатый паркет, покрытый темно-коричневым лаком. Открыл дверь. Вышел в коридор, шлепая босыми ногами о глянцевитое дерево. Квартира достаточно старая, четырехкомнатная и просторная, с высоченными потолками. Помню, необычный запах старинной мебели, стен, который особенно остро чувствовался при открывании кладовок и встроенных в стену шкафов (не было тогда лучше места для игры в прятки). Один лишь раз, в годы уже взрослой жизни, я снова обонял что-то похожее в одном чужом доме. Я тогда долго простоял на одном месте, воссоздавая в памяти детские свои ощущения.

Подхожу к кухне. С каждым шагом все сильнее пахнет свежеиспеченными пирогами: это бабушка уже приготовила для меня великолепные яства.

– Ммм, какая вкуснятина, – говорю я, разглядывая стоящие на столе пироги, – доброе утро, бабуля. Достаю из холодильника ядреный бледно-желтый квас и с жадностью утоляю утреннюю жажду.

– Что проснулся, мой дорогой? Давай, умывайся и садись-ка кушать, – говорит моя бабушка, теплая и близкая. Она участвовала в Великой Отечественной войне, была дважды ранена. Рассказывала о пережитом очень мало и всегда сквозь слезы. Дед по возрасту на войну попасть не успел.

Пироги – шедевр кулинарного искусства. Больше такого я никогда не ел и вряд ли поем. Я променял бы на них любые деликатесы. Ватрушка – ширится кругом с румяными краями и нежным, рассыпчатым, сладким на вкус творогом, а в середине – неизменно светло-желтым абстрактным солнцем растеклось сливочное масло. Пирог с вишней – тоже румяный, и алая вишня повсюду проглядывается сквозь густо-молочную пелену сливочного, заливающего ее всю крема, словно россыпь рубинов в снегу. Когда откусываешь смачный кусок, то на губах обязательно останется кремовый след, чтобы потом быть по-кошачьи слизанным. Бабушка прекрасно готовит, печет пироги с любой начинкой. С картофелем, мясом, капустой, вареным яйцом, с рыбой, с яблоками, вишней, клубникой, смородиной. И всегда это выходит у нее превосходно, с любовью. Я рад, что мне посчастливилось быть внуком.

В кухню заходит дед. Большой и добрый. Мы сели за стол, принялись обедать. Я смотрел на своего деда. На его открытое лицо, высокий лоб, совсем седые, зачесанные назад волосы, густые брови, пристальный взгляд, крупный нос и крепкий подбородок.

– Сегодня поедем с тобой на дачу, там есть дела, – произнес он, – правда, обещали дождь, но все равно съездим. Так что не убегай гулять раньше времени. Понял?

– Да, – ответил я.

– И сиди нормально на стуле, что ты колени задрал к самым ушам?! Посади свинью за стол, она и ноги на стол, – строго, но беззлобно говорит дед.

– Да, – вторит ему бабушка, – стол – престол. Нельзя так сидеть.

– Просто я маленький, а стул большой, – оправдываюсь я и с недовольством убираю ноги вниз.

– Вечно у тебя на все объяснение найдется, – продолжает мой дед, – Больно много разговариваешь. Запомни: помолчишь – за умного сойдешь!

Мой дед часто говорил мне так о молчании. Потом я узнал об этом от Лао Цзы. Позже я еще от многих узнавал о ценности молчания, но я все не переставал говорить, спорить и что-то кому-то доказывать. Зря. «Помолчи – за умного сойдешь», – говорит мне мой дед и глядит добром. «Извини, дед, не промолчу. И выходит, что не сойду. По крайней мере, пока».

На дачу мы ездили с ним очень часто. Дед приучал меня к труду, как он сам говорил. Иногда я пытался отказаться, хотелось больше времени проводить на улице с дворовыми мальчишками. Но отказываться было нельзя. И все-таки, несмотря на это, я любил ездить с ним на дачу и вообще проводить вместе время. Сейчас мне даже не помнится толком, о чем мы с ним так много разговаривали. Он всегда учил меня правильным вещам. Быть честным, смелым и благородным. Мало, что из посеянного им проросло и прижилось во мне. Хотя об этом сложно судить. Наверно, я как тот самый виноград, которым грезил мой дед. На нашем дачном участке росло практически все, кроме винограда. Мы копали с дедом под него траншеи, высаживали, но виноград за зиму промерзал: климат в тех казахстанских краях был резко-континентальный. Так и не удалось нам его вырастить.

Вот мы идем в гараж за машиной. Беседуем о разном. Путь наш лежит вниз по улице в сторону реки Тобол. Никуда не сворачивая. По глубокому синему небу неспешно плавает рваная вата облаков. По обеим сторонам тротуара растут различные кустарники, карагачи, дикие яблони, тополя. У деда была привычка срывать по пути несколько листков с какого-нибудь дерева и идти, теребя их в руке. Однажды я заметил, что эта привычка по наследству передалась и мне.

– Дедуля, а ты веришь в Бога? – спрашиваю его я. Бабушка моя была верующей и всегда читала молитвы. Утром, вечером и до принятия пищи. Перед тем как лечь спать, бабушка обходила все комнаты дома и крестила дверные проемы. Помню, как я засыпал под ее монотонное молитвенное бормотание. Она говорила, что вера спасла ее на войне. Мне было интересно, есть ли Бог на свете. Дед был авторитетом, значит, стоило спросить и у него.

– А ты? – отвечает вопросом мне дед.

– Я… да.

– Ну, стало быть, и я верю.

Я был ребенком, познавал мир неокрепшей душой, и мне нравился тогда этот мир. Сейчас, когда я вспоминаю те времена, улыбка не сходит с моих губ. Детство теперь теплится на дне колодца моего сознания и чем больше мне становится лет, тем глубже становится этот колодец и тем дальше от меня мое детство. Иной раз так хочется просто взять и упасть вниз.

На даче мы работаем. Пропалываем сорняк, окучиваем растения, собираем урожай: овощи, фрукты, ягоды и, главное, яблоки – гордость моего деда. «Уралка», очень плодоносная, маленькие кисло-сладкие желтые яблочки; из них получается отличный сок. Мы делаем его без добавления сахара. Чистый продукт. Сок получается мутный, желтоватый, и когда его пьешь, сводит скулы. Я обожаю его. «Медовые» – чересчур сладкие, оправдывают название. При надкусывании складывается ощущение, словно яблоко пропитано медом. Место укуса кажется полупрозрачным. Черви тоже боготворят этот сорт. «Белый налив» – мои любимые. Сначала светло-зеленые, а затем, когда совсем поспеют, становятся бледно-желтыми, крупными и сочными. С неизменной кислинкой, от которой глаза непроизвольно щурятся, а рот неприлично причмокивает.

Чтобы увлечь меня прополкой сорняка дед придумал, будто сорняк – это фашисты. И я усердно работал тяпкой, обливая потом сухую землю и срезая ненавистный сорняк в самых труднодоступных местах. Таким образом я успел «дослужиться» до капитана, получая новые звания каждое лето. Дед имел звание – подполковник запаса.

…Дед устал. У него было большое и больное сердце. Он перенес два инфаркта. Третий оказался последним.

– Ну что, – говорит он, – вроде все сделали, осталось только полить. Давай отдохнем. Перекусим.

– Давай.

Мы зашли в домик. Дед, не снимая любимой широкополой соломенной шляпы, прилег не деревянный самодельный лежак. Лицо его раскраснелось. Он глубоко дышит. Держит тяжелую руку на груди в области сердца. Я чувствую, что оно болит. Ему бы не утруждать себя лишней работой, но это не в его стиле: «Я помру стоя», – говаривал дед. Так, в конце концов, и случилось.

Я завариваю ароматный дачный чай – с мятой и листьями черной смородины. Нарезаю ржаной хлеб и сало – «Шпик», обволоченное красным перцем. Дед любит его.

– Кажется, дождь все-таки будет, – говорю я, всматриваясь из окна в теперь уже серые, сгущающиеся облака.

– Хорошо. Нам меньше работы, – отвечает мой дед.

– Всё готово, пойдем есть.

– Нет, ешь сам, я еще полежу немного.

И я стал есть. Вдруг полил дождь. Быстро он набрал силу, превратившись в ливень. Стучит звенящим карнизом. Я выхожу на веранду с чашкой чая в руке. Глубоко вдыхаю зеленую свежесть. Капли разбиваются о деревянные перила и, разлетаясь, попадают на голые мои руки и ноги. Холодят. Листья рослых яблонь дрожат под небесным напором воды.

– Иди, полежи со мной, – зовет меня дед. Я забрался на лежак. Он приобнял меня правой могучей своей рукой. И мы лежим с ним так до самого прекращения дождя.

Подкрался вечер. Мы загрузились в машину и поехали домой.

– Дедуля, дашь порулить, – прошу его я.

– Давай, пересаживайся, – говорит дед, останавливаясь. Он почти всегда мне давал «порулить». Дед сажает меня к себе на колени. И мы трогаемся. Я кручу баранку и переключаю скорости, дед – управляется с педалями.

– Давай на третью. Вот так. Правильно. Молодец. Левее, не заезжай на обочину, – дает указания дед. А когда мы доезжаем до оживленной трассы, я, слегка огорченный, что не могу ехать по городу, пересаживаюсь на свое место.

Так я проводил каждое лето. Пока дед не умер. Все яблони на нашем дачном участке вымерзли. Наверное, почувствовали смерть своего хозяина. Их выкорчевали, а облысевшую дачу продали, как и ту страну, в которой мы с дедом тогда существовали. Однажды я приехал туда, чтобы посмотреть, чтобы напомнить себе о прошлом. Участок по-прежнему был почти лыс. Остальное – все так же. Я видел маленького себя, снующего между грядок. Склоненную над землей фигуру деда в соломенной шляпе. И две небольшого диаметра трубы, по которым подавалась вода для полива. Они были пущены посредине участка, разделяя его напополам. И эти трубы когда-то с усердием красил я. В зеленый цвет лета

Лепилы

Было время, я на пару со своим другом больше полугода снимал комнату у одного пожилого мужичка, которого звали дядя Гриша. Мы тогда вместе с Димкой (так зовут друга) приехали в этот чужой большой город N, который в результате пророс в нас, как прорастает трава сквозь старый асфальт. Димка был человеком веселым и общались мы с ним давно. Димка учился сначала на юридическом, потом на экономическом и, в конце концов, бросил учебу насовсем. Я же окончил с горем пополам журфак. Занимался Димка чем угодно, только не постоянной работой. То он бизнесмен, то повар, то строитель, а сейчас повадился в Европу: продает машины из Германии.

Я по своей специфической специальности работал постольку поскольку: значился «внештатником» в некоторых печатных изданиях, перебиваясь случайными заработками.

Димка был человеком среднего роста и атлетического телосложения. Как правило, носил джинсы и кроссовки. У него было узкое лицо и когда-то перебитый нос, который в фас выглядел кривым, а в профиль – горбатым. Его светло-карие волчьи глаза всегда глядели настороженно и одновременно хитро. Помимо русского, он знал еще три языка: турецкий, казахский и английский. Любил Достоевского и Набокова, как бы странно это ни казалось, еще группу DOORS. Истово верил в Бога.

Денег тогда не было. Нам приходилось подрабатывать в пельменном цеху по ночам. Это было безостановочное ночное производство разнообразной жратвы для сети недорогих кафе. Мы работали там две ночи через две. После таких ночных смен мы всегда засыпали на лекциях, если вообще на них приходили. Я работал раскатчиком, то есть всю ночь напролет раскатывал куски теста, превращая их в большие тонкие пласты, которые потом железной формой в виде обычной кружки с острыми краями, делил на множество маленьких круглых заготовок, чтобы потом три пельменщицы заворачивали в них фарш. В итоге на свет рождались пельмени. А вот фарш был делом Димки, точнее не фарш, а его основной ингредиент – мясо. Димка работал там мясником. Выглядело это так. Помещение около пятидесяти квадратных метров. Посредине стоит большой металлический прямоугольный стол. По его бокам сидят три пельменщицы – русские девушки из простых семей. А во главе стою я, обреченно раскатывая свое тесто. К концу смены руки мои ощущались скалками. Димка находился в том же помещении в углу, возле большой ванны, в которую к нему с завидным постоянством наваливали различные части тел коров и свиней (а может и не только, поди разберись) для разделки. Он их разделывал, чтобы потом эти части обратились пельменями, бифштексами, «мясом по-французски» и черт знает, чем еще. Работать было тяжело, но всегда весело. Больше так весело мне не работалось нигде. Мы смеялись постоянно, а что было еще делать, ведь работа ночная. Всегда тянуло в сон, поэтому мы пребывали в своеобразном психозе. Мы с Димкой были там единственными представителями мужской особи, поэтому пользовались всеми благами женского коллектива, как своего, так и смежного с нами цеха, в котором готовились другие блюда. Девушки нас любили, холили и лелеяли, кормили, а иногда некоторые из них даже дарили нам ненадолго свои не знавшие фитнеса тела. Прямо в лестничном пролете. Нельзя сказать, что девушки были очень красивы, оно и понятно, иначе бы они, наверное, танцевали голыми в клубах, а не горбатились на этой ночной кухне. Эти девушки из простых семей могли бы найти работу и полегче, например, стать проститутками (на панели ведь любой товар находит свой спрос). Но должен же кто-то и еду готовить для буржуев. В те времена я думал, что когда заработаю денег, то обязательно как-нибудь наведаюсь в одно из этих кафе и закажу себе порцию пельмешков, которые я когда-то катал на пару со своим другом. Буду сидеть и есть пельмени, запивая их водкой, а кто-то там вместо меня, бедный студент и девушка из простой семьи, будут их лепить. Денег я потом заработал. Но сеть кафе закрылась – мне так и не удалось попробовать эти пельмени в изысканном антураже.

Возвращаться с нашей работы всегда было странно. Мы садились в забитый людьми автобус и тряслись от одной остановки до другой, мечтая лишь об одном – сне. Странность заключалась в том, что мы ехали с работы, а все вокруг, бросив остывать свои постели, – на работу. К этому совершенно невозможно было привыкнуть. Словно мы жили наоборот. У всех разгорался день. Мы же с Димкой возвращались и падали замертво, чтобы проснуться вечером, когда день умирал. Не успев «привыкнуть» к нормальному распорядку дня между сменами, наша жизнь снова переворачивалась вверх тормашками. Это не говоря уже о том, что мы выпивали. И делали это, надо признать, частенько.

В студенческие годы я успел поработать и в других сферах, так же не относящихся к журналистике. Я состоял в бригаде, ремонтирующей квартиры (клеил обои, стелил линолеум, белил, красил, шпаклевал), учась всему в процессе работы. Побывал мойщиком машин. Мыл жирные машины жирных людей, их черные тонированные внедорожники и роскошные седаны. Это была унизительная работа, и я недолго на ней задержался. Меня уволили за грубое обращение с жирным клиентом, которому не понравился наведенный мною блеск. С тех пор как у меня появилась своя машина, я стараюсь давать на чай работникам автомойки. Еще я поработал сторожем в детском саду, где, просыпаясь с похмелья, чувствовал себя Гулливером. И где мне удавалось поедать манную и рисовую кашку, фаршированные блинчики и «песочные» коржики, запивая все это компотом или малиновым густым киселем. Теперь я понимаю, что это была лучшая работа в моей жизни, работа, пахнущая сладким и далеким запахом детства. Я бы и сейчас там работал. Что еще нужно для счастья? Общаться с людьми необходимости нет, не надо носить дорогие туфли, вельветовые пиджачки, не надо душиться туалетной водой от Hugo Boss – ничего не надо. Ненавижу все это «нужное общение», наигранное, неискреннее, офисное. Тут ничего этого не требуется. Сиди, читай, пиши, спи, пей и ешь – сказочная работа. Жаль только, что платят за эту сказку копейки.

Как-то, вернувшись в очередной раз усталыми и разбитыми, мы зашли в квартиру. Дядя Гриша встречает нас улыбкой во все свои редкие зубы:

– Здорово, лепилы, хе-хе, – так он стал называть нас, когда узнал, где мы работаем, – все лепите?! Нихуя не учитесь, только херней страдаете.

Дядя Гриша был колоритным типом. Жил он в стандартной хрущевке рабочего полукриминального района Нефтяники, состоявшей из шестиквадратной кухонки, совмещенного санузла и двух комнат, одну из которых снимали мы с Димкой, в другой жил сам дядя Гриша. Он чем-то напоминал гнома. Был невысок ростом и жилист. Ходил всегда сутуло и глядел на все из-за торчащих в разные стороны густо растущих бровей. Зубов у него недоставало (как это часто бывает у постсоветских небогатых людей), поэтому к его отрывистой речи добавлялся случайный свист. Так и говорил присвистывая. Дядя Гриша был хорошим человеком.

– Вот вам курица, лепилы – сказал он, указывая нам на одну из трех куриц, что синими неказистыми трупиками почивали на кухонном столе.

– О, спасибо, дядя Гриша, – благодарили мы, – это кстати.

Вообще-то мы снимали комнату за гроши. Дядя Гриша знал, что в карманах у нас, как, впрочем, и в головах, гулял ветер. Поэтому, по возможности, подкармливал нас. Мы, в свою очередь, когда были деньги, угощали его. Он был очень неприхотлив в еде и быту. От него мы многому научились. Например, варить борщ без мяса, который получался на удивление вкусным. А вместо мяса кладешь ложку жира – все дела. Дядя Гриша был запаслив и экономен, потому что никогда не знал, сколько придется жить без денег. Он работал на заводе, где ему не платили уже полтора года, видимо, ждали, когда он просто умрет. Нет человека – нет долга. Но дядя Гриша всем назло никак не хотел умирать. Он ел борщ без мяса и пил компот из вишневых веток. Да, именно веток, не вишни. Компот представлял собой мутноватую воду со слабым запахом вишни. Но дядю Гришу это никак не смущало. У дяди Гриши был стержень.

– Эти, блять, гниды мне уже зарплату курицами выдают. Дожился, бля. Такую страну развалили, демократы хуевы. Если б не медь, как бы я жил?!

Дядя Гриша время от времени воровал медь на том заводе, где работал и где ему не платили. Вот такая страна. Человек работает – ему не платят, потому что воруют. Он ворует, потому что не платят. Так и живем. Он не хотел воровать. Было заметно, что его это тяготило, но иначе было нельзя. Причем позже, в случайной беседе, выяснилось, что работали мы с дядей Гришей на одном и том же заводе, который так и назывался – «Сибзавод». Днем дядя Гриша бесплатно трудился на нем, приворовывая медь, а ночами в одном из его многочисленных помещений трудились мы, приворовывая фарш, который мы проносили через «проходную», завернув предварительно в целлофан и спрятав за поясом. Жаль концлагерной надписи "Jedem das Seine" (Каждому – свое) на воротах завода написано не было.

– На вот, сходи в «сельпо», – говорит мне дядя Гриша, протягивая несколько мятых купюр и улыбается во весь свой редкозубый рот.

«Сельпо» он называл квартиру этажом ниже (мы жили на втором), в которой соседка делала отменный самогон. Временами вонь из этого «сельпо» стояла несусветная и доносилась до нашего обиталища. Местные жители просто подходили к ее окну, стучали, хозяйка брала деньги и выдавала русский виски в пластиковых пол-литровых бутылках из-под кока-колы или фанты.

Как только дяде Грише удавалось раздобыть меди, а значит, и денег, мы спускались в «сельпо». Дядя Гриша быстро напивался и уходил, иногда не без нашей помощи, в свою маленькую опочивальню. Там у него стоял большой шкаф, кровать, письменный стол и сервант, в котором было много разных книг, книгами были также завалены все углы. Среди них попадались неплохие. Мы с удовольствием их читали. Не знаю, читал ли их сам дядя Гриша. Вряд ли. Вероятней всего, книги – это наследство, оставшееся ему от прошлой семейной жизни. При мне он читал только «Спортивную газету». Свободного пространства в комнате было не больше трех квадратных метров. На столе среди кучи газет стоял еще старый радиоприемник. Телевизора дядя Гриша не имел. Потом телевизор появился у нас, маленький, китайский, который символично показывал один единственный канал – «Россия». Мы поставили его на кухне и иногда пялились в тупые телесериалы. А когда съезжали, оставили его дяде Грише, чему он был несказанно рад.

Иногда мы с Димкой принимали непосредственное участие в его возлияниях. Но пить с ним было невозможно. Он пьянел со скоростью света. Агрессивность не проявлял, а спокойно уходил к себе, сшибая сутулыми плечами дверные косяки. О том, что ему пора было уходить, говорила одна неизменная деталь. Он всегда начинал рассказывать одну и ту же историю. Историю о том, как ему пришлось танком ездить по трупам. Как он видел свисающие, перекрученные на гусеницах человеческие внутренности: дядя Гриша успел поучаствовать в локальном военном конфликте на границе с Китаем за остров Даманский в конце шестидесятых годов. Это сильно его ранило. Он всегда жалел о том, что ему пришлось тогда увидеть. Нам нечего было на это сказать. Мы молчали. Слушали эту историю снова и снова. Рассказав ее невнятным языком, дядя Гриша тяжело поднимался и двигался к себе в келью. Где еще долго курил «Приму», слушая свой неизменный радиоприемник. А наутро, как ни в чем не бывало, вставал и что-то делал по дому. Стирал, убирал, готовил. Когда пришло лето, он стал часто ночевать на своей даче. Там у него была соседка по участку – Валя, о которой он со смаком нам рассказывал:

– Жопа у нее полстола, – в этот момент дядя Гриша отмерял руками на столе воображаемую «жопу» своей дачной подруги, – не то, что ваши бабы. Ни сисек, ни писек. Вот Валька, та да, – присвистывал он, довольно ухмыляясь.

По рассказам дяди Гриши, муж этой невиданной нами Вали лежал дома разбитый инсультом, пока та выращивала помидоры, совмещая этот важный процесс с ублажением все еще бодрого и падкого на женские прелести дядю Гришу.

А потом все это кончилось. Димку тогда первый раз отчислили за драку. И он уехал в поисках лучшей жизни, не оставляя надежд о высшем образовании. Спустя какое-то время я тоже переехал.

Кукиш

Начался сложный период – кризис третьего курса. Денег по-прежнему катастрофически не хватало. Меня преследовало непреодолимое желание тоже бросить университет и начать, наконец, нормально работать, а точнее зарабатывать. Казалось, что высшее образование, тем более такое неприкладное, гуманитарное, как журналистика, не слишком мне нужно. Самообразование – самое важное в профессии журналиста, которая все равно меня не прельщала. Но приходилось за гроши писать чушь о нелегком труде хреновых номенклатурщиков. Обивать пороги их кабинетов. Лгать напропалую читателям, как делают все. Потом, приходя на занятия, видеть тех холеных студентов, чьи холодильники полны маминой стряпни. Многие из них приезжали на учебу в дорогих авто. Я же был из простой семьи врачей, это значит в нашей постсоветской стране – бедной семьи. Я не брезговал якшаться с отребьем филфака, философских, математических факультетов (подобные факультеты, как правило, выбирают по велению сердца), всеми теми, кто вслепую блуждал в параллельных мирах Гомера, Мильтона, Данте, Гете, Джойса, Достоевского, пил дешевое пиво, водку и вино, обсыкая и облевывая потом близлежащие подворотни тоскливой действительности. Помимо людей, что крепко стоят на ногах, мне всегда импонировали люди, живущие исключительно в собственных черепных коробках. Я всегда удивлялся им. С удовольствием слушал их бредни и споры о высоком, когда сами они в своих потертых карманах еле-еле наскребали деньги на саморазрушение. С одной стороны, это как бы отбросы, люди, не стремящиеся к «мерседесам», светлому будущему, общественной пользе просто потому, что им ясно: стремись – не стремись, все равно бесполезно. Большинство из них были слабыми людьми. Но было в них что-то любопытное, настоящее. Иногда, после занятий рукопашным боем, я приходил в университет на их слюнявые поэтические вечера или рок-вечеринки, где все эти нервно-трезвые или пьяно-расслабленные молодые парни и девушки представляли на суд зрителей свои творения. Большая часть из представленного было полнейшей бредятиной, но нет для меня интересней предмета изучения, чем люди, а посредством их творчества обнажается искомое.

Правда, по-настоящему мне хотелось тогда лишь одного – денег. Надоела нищета. Овсяная каша на воде (съешь полный тазик с утра и есть неохота до пяти вечера) после пропитых за один-два вечера сбережений. А там, где деньги – там женщины. Мне хотелось иметь их всех, выпить жизнь, молодость. Это было интересно. Тем более, тогда у некоторых из моих знакомых, что из другого круга, что-то стало проявляться с полукриминальными, но выгодными делами. Легкая нажива притягивала меня, как щуку блесна. А если бы не получилось с наживой, то я подумывал, что можно было бы побывать на войне. Отправиться в какую-нибудь «горячую точку». Так сказать, прочувствовать жизнь. Но я быстро отказался от этой затеи. «Не строй из себя Печорина, – говорил себе я, – война – не развлечение».

Тогда, после эпопеи с пельменным цехом и дядей Гришей я продолжал скитаться по съемным квартирам и общежитиям. Так мне выпало снять комнату у одной старухи, звали которую баба Таня. То была двухкомнатная квартирка со смежными комнатами, то есть, чтобы мне попасть в свою, нужно было наискось пересечь обиталище владелицы. В первой, самой большой комнате, стоял всегда разложенный диван, с него баба Таня смотрела свои сны, рядом стоял обеденный стол с несколькими стульями, за которым она поглощала еду и не только. Еще в комнате был телевизор, зеркало с тумбой, кресло, ярко-красный палас и окно с балконом. Также в одной из стен была дверь, за которой весело существовал я. В моей комнате – одноместная скрипучая продавленная кровать, письменный стол, большой платяной шкаф, коврик и окно в мир. Кухня и уборная не выбивались из общей дизайнерской задумки, которая заключалась в совершенстве убожества. Ни одной книги в доме, в отличие от дома дяди Гриши, я тут не встречал. Баба Таня была малограмотная. Кажется, она не умела даже читать.

Говорят, что в старости люди выглядят так, как заслужили в молодости. Если это правда, то баба Таня в молодости поедала новорожденных детей или что-то в этом духе. А, возможно, она не переставала их есть никогда. Еще не ступив на ее порог, я засомневался, стоит ли мне снимать тут жилье, несмотря даже на его дешевизну и удобное местонахождение.

– Кто там еще?! Суки, подонки, проститутки… шляются здесь, – донесся из-за двери рваный, старческий хрип, когда я впервые нажал на кнопку ее звонка. Она приближалась, было слышно, как по полу тяжеловесно стучала клюка.

Раскольников мог бы мне позавидовать. В данном случае терзаниям вряд ли нашлось бы место в его высокоорганизованной душе. Выглядела баба Таня так: широкое, серое, одутловатое лицо, на нем дырой зияет огромный рот (порой казалось, что кроме рта у нее вообще больше ничего не было), в котором через один натыканы зубы, по форме напоминающие зубы бегемота, нос был широкий, глаза – блеклые, поросячьи, из пустой головы росли жидкие, словно ветхая мочалка волосы, перед выходом в свет (на предподъездную лавку) баба Таня старалась пригладить эти седые торчащие в разные стороны проволочки и, видно по старой привычке, раскрашивала розовой помадой свои мерзкие губы. Тело ее напоминало бочку: громадный живот и толстые ноги (правая практически не сгибалась), дряблые руки по бокам, шея как таковая отсутствовала. Ни детей, ни мужа у нее не было. Имелся, правда, какой-то далекий племянник, который ждал ее смерти (чтобы заполучить жилплощадь), не обременяя ее заботой. Ускорить процесс по-раскольничьи ему, верно, не хватало духу. Страшнее старух я в жизни не видел. Неискушенные девушки-студентки цепенели, когда я приглашал их к себе. Делал это только тогда, когда хозяйка нажиралась водки и спала похрюкивая. Впрочем, после нескольких неудачных попыток, я вообще отказался от этой затеи. Такое место меньше всего располагало к романтике. В женских общежитиях, в которые я иногда наведывался, тоже было несладко – сложно уединиться. Это был тяжелый период.

Пила баба Таня большую часть своего бытия, только к окончанию каждого месяца, когда пенсия шла на убыль, она приостанавливалась. Когда же положенные «средства к существованию» приносились, все начиналось сызнова. Ходить она далеко не могла. Поэтому за продуктами и неизменной «чекушкой» водки ходил всегда я. Много ей было не нужно. Так и жили. Со временем я привык. И даже в какой-то степени сроднился с бабой Таней. Научился подстраиваться. Готовила она редко и плохо: перебарщивала с маслом, все выходило чересчур жирным. Но, несмотря на это, иногда я не гнушался ее стряпней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю