Текст книги "Пушки выдвигают (Преображение России - 5)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Не раз и в Германии и в Австрии на протяжении последних десятилетий поднимался вопрос об аншлюссе, то есть о слиянии единоплеменных немцев обоих государств, но горячие головы охлаждались гораздо более дальновидными умами. Уже после поражения австрийских войск прусскими в битве при Садовой в 1866 году был поднят вопрос о том, чтобы идти на Вену и захватить ее навсегда, но Бисмарк помешал этому.
Патетически вспоминал он об этом впоследствии:
"Я всегда буду помнить заседание военного совета, которое происходило в моей квартире на другой день после битвы при Садовой. Все, кроме меня, считали необходимым продолжать кампанию и захватить Вену. Я сделал все, что мог, чтобы удержать их от этой затеи. Они ничего не хотели слушать. Я вышел в свою спальню, которая находилась рядом и отделялась от зала тонкой деревянной перегородкой. Я бросился на кровать и не мог удержаться от громких рыданий... Они услышали, что я плачу, и замолчали, потом вышли из комнаты. Этого я и ждал. Завтра уже было поздно возвращаться к этому вопросу".
Чем не артист был в 1866 году прославленный "железный канцлер"?.. На театральных сценах ставились трагедии Шекспира, в которых артисты разных стран Европы потрясали сердца зрителей, но сочиненные трагедии были только вуалью, под прикрытием которой на громаднейшей исторической сцене не дутые, а подлинно талантливые артисты, как Бисмарк, рыдали, ведя серьезнейшую дипломатическую игру. "Железный канцлер" рыдал по-настоящему, содрогаясь всем своим массивным телом, заливая слезами подушку, но в то же время чутко слушал, какое впечатление производят его рыдания на тех, кто решал вопрос об аншлюссе в соседнем зале. И вот – заседание сорвалось, заседавшие вышли, вопрос об аншлюссе был снят.
Конечно, после такой дипломатической победы Бисмарк мог удовлетворенно утереть слезы фуляровым платком и сказать, мысленно обращаясь к трагическим актерам: "Так-то, почтенные! Вы не больше как мальчишки сопатые по сравнению с таким артистом, как я!.."
Игра Бисмарка стоила и свеч, и слез, и рыданий. В самом деле, зачем нужен был аншлюсе тогда, в 1866 году, когда существовал только союз самостоятельных германских государств – Пруссии, Баварии, Саксонии, Вюртемберга и прочих, но не было еще единой Германской империи? Зачем было дробить Австрийскую империю, которая по соседству со всеми немецкими странами проводила в жизнь Европы все ту же немецкую идею, оседлав для этой цели венгров, чехов, словаков, поляков, украинцев и других?
Политические деятели Германии смотрели на Австро-Венгрию как на свой форпост на юго-востоке Европы, работавший во славу немецкого знамени, безразлично руками каких именно народностей производилась эта работа. Что все вообще Балканы рано или поздно должны были войти в состав Германской империи, это было предопределено как будто даже и тем, что на румынском престоле сидел Гогенцоллерн, на болгарском – Баттенберг, а женою короля греческого Константина была родная сестра кайзера Вильгельма II.
На Балканы в Берлине смотрели как на коридор, ведущий германские капиталы и немецких капитанов на восток – в Турцию, к Персидскому заливу, к Индийскому океану. Уже строилась железная дорога Берлин – Багдад, уже был главным инструктором турецких военных сил германский генерал Лиман фон Сандерс, уже проданы были для усиления турецкого флота на Черном море устарелые немецкие броненосцы и выработан план передачи Турции современных быстроходных и мощных крейсеров, чуть только разразится война на востоке Европы.
Если не считать опереточного похода в Китай в 1900 году для предотвращения "желтой опасности", придуманной самим Вильгельмом, то Германии не пришлось воевать ни с кем после разгрома Франции во франко-прусской войне, однако это не мешало ни кайзеру, ни его генералам знать, насколько сильна их армия, предмет особых и постоянных забот, попечений, надежд.
Теперь на очереди стоял флот, объявлена была Вильгельмом к ежегодному празднованию "Кильская неделя" по случаю окончания работ в канале. На торжества в этом году прибыла броненосная эскадра Англии: соперница Германии в мировой торговле как бы хотела заявить этим, что примирилась уже с мыслью о сильном германском флоте и может даже идти на взаимное сближение.
Почти двадцать лет прошло с тех пор, как в последний раз английские военно-морские суда приходили с визитом в германские воды. Стоявший теперь во главе немецкого флота адмирал Тирпиц принимал у себя на корабле английских офицеров и посла Великобритании. За завтраком лились вина и речи. Казалось бы, никогда за последние два десятка лет не было более ясного неба над Северным морем и над Ламаншем, и вдруг, когда завтрак подходил уже к концу, прибыла телеграмма из Вены об убийстве в Сараеве австрийского наследника.
Одновременно с телеграммой получен был от Вильгельма с яхты "Метеор", на которой он был вместе с женою своей Викторией, любуясь парусными гонками, – приказ приспустить флаги на всех судах. Разумеется, в знак сочувствия, флаги были тотчас же приспущены и на судах английской эскадры.
Императорская яхта направилась в порт, откуда Вильгельм выехал в тот же день в Берлин, выразив желание присутствовать в Вене на погребении тела своего друга. Английской эскадре ничего не оставалось больше, как возвратиться в британские воды.
Если телеграммы из Вены, расходившиеся по всему свету, изображали Франца-Иосифа "глубоко потрясенным" убийством наследника, то они добавляли все же, "что он в тот же день, 15 июня, до позднего времени занимался государственными делами" и что "здоровье его не оставляет желать лучшего". Гораздо более впечатлительным оказался Вильгельм II, имевший в ту пору только пятьдесят три года.
Большая впечатлительность и порывистость была, впрочем, отличительной чертой последнего из прусских королей и императоров Германии. Придворная камарилья уверила его, еще когда был он только принцем, что он способнейший из всех принцев; когда он вступил на престол Германии, двадцать шесть лет назад, ему уже не трудно было убедить себя в том, что он способнейший из монархов, и первое, что он сделал, – дал отставку рейхсканцлеру князю Бисмарку, основателю империи.
Став сам канцлером, Вильгельм начал проявлять себя не только в живописи, музыке, не только в увлечении архитектурой (ремонт дворца), но и в политике, часто выступая с публичными речами (ораторское искусство), притом иногда настолько опрометчиво, что заместителям Бисмарка приходилось прибегать к сложным дипломатическим изворотам, чтобы сгладить впечатление от них и в самой Германии и за границей.
Только что вернувшись в свою столицу из Киля, Вильгельм собрался уже ехать в Вену, чтобы проверить на месте готовность к большой войне своего старого союзника, но получил от него телеграмму, что приезд его в Вену совершенно нежелателен. Разумеется, выражения для этого были выбраны наиболее мягкие, причины выставлены очень веские, между прочим указывалось и на то, что анархисты, подобные сараевским, могут оказаться и в Вене и, конечно, не преминут воспользоваться случаем пустить в дело против него, Вильгельма, револьверы и бомбы.
Словом, похороны убитых решили в Вене совершить без участия в этом главы союзного государства, и Вильгельм остался в Берлине.
III
В то время как одна броненосная английская эскадра отправлена была в Киль, другая, также в целях дружеского визита, появилась в Кронштадте. Командовал ею адмирал Битти, и входили в нее шесть дредноутов: "Lion" флагманский корабль, "Queen Mary", "New Zeeland", "Princesse Royal", "Boadicca" и "Blond".
Как раз 15 июня происходила встреча этой эскадры кронштадтцами, причем городской голова поднес адмиралу Битти художественную вазу в виде старинной ладьи, в которой стояла русская женщина – Россия, опершись рукою на герб города Кронштадта.
Городской голова прочитал при этом адрес, составленный выразительно и тепло, на что Битти, принимая подарок, ответил подобающей речью.
Это было в полдень. Широко отпраздновать прибытие гостей приготовились русские моряки-балтийцы, но... злополучная телеграмма из Вены о сараевском убийстве надвинулась на праздничные столы, как айсберг гигантских размеров, и на другой же день английские дредноуты снялись с якоря и покинули Финский залив.
Обычно каждый год летом Николай со всей своей семьей уезжал в Крым, в Ливадию, но в этом году отъезд задержался, а когда пришлось посылать соболезнование Францу-Иосифу, был отменен совсем: не до Ливадии было. Те тучи, которые в последние годы шли с Балкан, где долго не прекращались войны, сначала между турками и несколькими народами, объединившимися для борьбы с ними, потом между болгарами и сербами, разъединившимися для жестокой междоусобицы, – эти тучи теперь явно для всех и сразу сгустились.
Если и раньше, – например, года два назад, – поднимался уже в русском военном министерстве вопрос, не задержать ли в рядах войск отслуживших свой срок солдат, не грянет ли осенью война, то теперь о возможности войны говорили все.
Балканы при русском дворе имели не только своих посланников: две черногорских княжны – Анастасия и Милица – были замужем за великими князьями, дядями Николая II, и один из них, муж Анастасии, Николай Николаевич, занимая высокое положение в армии, был более известен в военной среде, чем кто-либо другой из фамилии Романовых. Предрешено было, что в случае войны он будет назначен верховным главнокомандующим.
В полную противоположность своему царственному племяннику, он вышел в деда – Николая I – по двухметровому росту, очень зычному голосу, любви к парадной стороне военной службы и пристрастию к разносу высшего командного состава, даже начальников дивизий, в строю перед солдатами.
Эта придирчивость к подчиненным, эта способность громогласно распекать их принимались за твердое знание военной службы, а вопрос о том, обладал ли крикливый великий князь стратегическим талантом, даже не ставился: это разумелось само собой.
События надвигались закономерно, и все, сколько-нибудь причастные к общественной деятельности, не видеть этого не могли.
Клокочет внутри земли расплавленная магма и пробует здесь и там, нельзя ли где прорваться наружу. Это приводит к землетрясениям, и сейсмологи стремятся определить их эпицентры.
Политикам не нужно было в июне 1914 года вычислять и спорить, где именно находится эпицентр величайшего бедствия, гораздо более ужасного, чем все стихийные со времен библейского потопа, – он был указан во всех телеграммах: Сараево. Не всякий из образованных людей знал раньше, что это за город и где он, теперь же он был у всех на устах. Возникал жгучий для всех вопрос: что именно – соду или нефть привезут, примчавшись, пожарные команды великих держав? Потухнет ли, или запылает пламя, разлившись по всей Европе?
IV
В русском военном министерстве знали, что готовой к войне русская армия могла быть только разве через три года и то при непременном условии, если германская армия застынет на том уровне, на каком стоит, а три года для подготовки всех своих сил – срок почтенный.
Однако разве имели в России полное представление о том, как готовилась к войне Германия?
Там это было возведено в культ, там упивались военной муштрой, там на императора, который считался конституционным монархом, о котором прусские бюргеры пели: "Unser Konig absolut, wenn er unsern Willen tut" ("Наш король самодержавен, если он творит нашу волю!") – смотрели, как на верховного вождя.
Даже основатель Германской империи Бисмарк не отваживался мыслить как-нибудь иначе.
С такими взглядами на роль императоров вообще и германских, в частности, Бисмарк очень долгие годы стоял у кормила власти в стране, с которой предстояло вести жесточайшую борьбу расхлябанной распутинской России; правитель же этой огромной страны, России, озабочен был только тем, чтобы сберечь династию, совершенно чуждую русскому народу и по крови и по духу.
Но кто знает, может быть, именно это сознание своей чужести России и заставило царя и царицу широко открыть двери Зимнего дворца перед несомненным чистопородным русским хлыстом, уроженцем села Покровского, Тобольской губернии, и назвать его своим "Другом" (с большой буквы!).
В Берлине зорко поглядывали в сторону Петербурга и Парижа, приглядываясь, впрочем, и очень пристально, также и к Лондону и даже к Токио.
Еще года за четыре до сараевского события Вильгельм вызвал на откровенный разговор Николая, когда тот был его гостем, когда они вместе охотились на оленей в одном из заповедников Восточной Пруссии.
– Я изумлен, дорогой Ника, – говорил Вильгельм, – твоей политикой в отношении японцев. Так недавно, кажется, они причинили тебе очень много неприятностей, и вот теперь у России с Японией едва ли не дружба!.. Но ведь Япония – это Азия, а не Европа! С кем же ты хочешь быть: с Азией против Европы или с Европой против Азии? Ответь мне на мой прямой вопрос: с белой ты расой против желтой или с желтой против белой?
– Раз вопрос тобою, Вилли, поставлен так прямо, – сказал Ника, улыбаясь, – то и ответ на него может быть только прямой. Разумеется, я – с Европой и против Азии. Двух мнений об этом быть не может.
– Я другого ответа и не ждал, конечно, – продолжал Вильгельм. – Но объясни же мне, пожалуйста, почему ты сосредоточил свои войска не на Дальнем Востоке, а против моей с Россией границы?
Николай предпочел вместо ответа промолчать и только неопределенно пожать плечом, дескать: "Ты отлично и сам знаешь, почему так делается, и я даже не в состоянии понять, как у тебя хватает неделикатности поднимать подобные вопросы вслух и с глазу на глаз!.. Разве не довольно для тебя того, что делают в твою пользу бесчисленные твои агенты всюду в России: и во дворце, и в министерствах, и на военных заводах?"
И теперь от него не утаили осведомленные люди, что его кузен и друг уже любуется новой картой Германии, к которой должны были, по всем его расчетам, перейти и русская Польша, и Прибалтика, и Украина.
Но как долго ни обдумывалась общеевропейская война в кабинетах министров обеих коалиций держав – России, Франции и Англии, – с одной стороны, и Германии, Австро-Венгрии и Италии, – с другой, – все-таки решиться начать эту войну было не так просто, хотя удобнейший предлог для этого – сараевское убийство – и был уже налицо.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
I
Постоянство привычек – немаловажная вещь; это одна из основ жизни.
Издавна повелось в доме Невредимова, что он прикреплялся к бакалейной лавке купца второй гильдии Табунова, тоже постоянного в своих привычках и часто говорившего: "Нам ведь не дом домить, лишь бы душу кормить!" или: "Нам рупь на рупь нагонять не надо, нам абы б копеечку на копеечку зашибить!.."
"Зашиб" за долгую деятельность здесь Табунов порядочно и дом построил вместительный; кроме бакалейной лавки, у него на базаре был еще и мучной лабаз. Неожиданно для всех появился даже и пчельник, хотя и небольшой, при доме: это было вызвано тем, что через улицу устроили склад сахарного песку и рафинада. Табунов подмигивал своим домашним и говорил:
– Пчелку учить не надо, где ей взятку брать: она умная, сама найдет.
Действительно, нашла и каким-то образом проникла внутрь склада.
Когда испортился в лавке целый бочонок сельдей и старший приказчик Табунова – Полезнов нанял уже дрогаля, чтобы отвезти бочонок на свалку, как возмутился этим рачительный хозяин, как раскричался!
– Добро чтобы зря черт те куда везть да еще платить дрогалю за это? накинулся он на Полезнова. – Эх-х, умен, а уж, почитай, тридцать лет в приказчиках ходишь! Гони дрогаля в шею!
Дрогаля прогнал, а испорченную селедку сам за один день рассовал покупателям по две, по три штуки, – совершенно бесплатно, – знай доброту нашу!.. А когда опустел бочонок, торжествующе поучал своего давнего помощника:
– Видал, как оно вышло? Кто захочет съесть – скушает на здоровье, а кому гребостно – дух нехороший, – в свою помойную яму выкинет; однако же из лавки вон, и никакого дрогаля не потребовалось, – понял? Вроде как в премию давал, какие постоянные покупатели: и им от меня польза, и мне от них меньше убытку.
Косоват на один глаз был Табунов, но других изъянов никаких за собою не замечал и часто хвастал:
– Я мужик сер, да ум-то у меня не волк съел!
А сер он был действительно как изнутри, так и снаружи: борода серая, картуз серый, зимою ходил в серой поддевке, не на меху, на вате: зимы здесь были мягкие.
В лавке любил коротать время за шашками. Неизменно из года в год выписывал газету "Свет", стоившую четыре рубля в год, причем шутливо называл ее "Тьмою"; читал ее усердно, поэтому знал все, что творилось в обширном мире, не говоря о России. Как всякий, кому удалась жизнь, в суждениях своих был категоричен и не любил, когда с ним кто-либо спорил.
Но такие примерные люди действуют на подобных им заразительно, поэтому Полезнов – человек уже лет пятидесяти, но очень крепко сбитый, в русой бороде и голове пока еще без седин – был тоже себе на уме, и Табунов знал о нем, что он, поздно женившийся на такой, которая почти вдвое была его моложе, свирепо копит деньгу, чтобы от него отколоться и завести свое дело, причем не бакалейное, а мучное: меньше хлопот.
Насчет того, что он тридцать лет был приказчиком, Табунов несколько перехватил: приказчиком Полезнов сделался после того, как отбыл солдатскую службу в пехотном полку, а женился в сорок пять лет, когда уж не могли больше взять его даже в ополчение.
Когда он говорил своему хозяину: "Я, Максим Андреич, несмотря что не особо грамотный, а все-таки правильную линию жизни имею", – Табунов соглашался: "Против этого ничего тебе не говорю: ты – аккуратист".
Так они действовали долгие годы рядом, в общем больше довольные друг другом, чем недовольные, а главное, очень хорошо понимавшие один другого и одинаково толково умевшие разбираться во всем, что касалось сахара, чая, сыра, мыла, свечей, керосина, перца, лаврового листа, риса, ветчины, колбасы, копченой кефали и прочего, чем была наполнена бакалейная лавка на Пушкинской улице и что было необходимо, как воздух, всем в окружности.
Сознавать, что ты необходим для многих, может быть, для целой тысячи человек, – это ли не гордое сознание? И хозяин и старший приказчик знали себе цену.
Это придавало им самим вес и тогда, когда рассуждали они о разных разностях, случавшихся в мире. Оба степенные, – Табунов лет на двенадцать был старше Полезнова, – они рассуждали довольно спокойно на темы высшей политики, заражаясь этим спокойствием от старого отставного генерала Комарова, редактора-издателя газеты "Свет".
Спокойствие не покинуло их и тогда, когда узнали они об убийстве эрцгерцога в Сараеве. У Табунова появилось даже вольномыслие: вместо "эрцгерцог" он начал говорить "эрц-герц-перц" раздельно и выразительно и сербов, Принципа и Габриновича, не осуждал.
Догадки о том, что вдруг из-за этого может разыграться война, доходили и до него, конечно, но он энергично отмахивался от них руками:
– Из-за какого-то эрц-перца война, – что вы-с! Теперь не прежнее время.
Полезнов, как бывший унтер, считавший себя особенно сведущим в вопросах войны и мира, даже позволял себе усмехаться свысока, когда слышал что-нибудь о возможных военных действиях, и говорил, крутя головой:
– Сами не знают, что болтают! Разве из-за одного человека, – ну, пускай из-за двух, если жену его тоже считать, – войну начинать можно?.. Войну начинать – это же очень много соображения надо иметь... Как-нибудь войну весть, шаля-валя, – мы уж по японцу знаем, – теперь неприятель не дозволит, а чтобы как следует – это ума много надо иметь, и денег опять же много, и людей много, и лошадей на войне много должно погибнуть. И войско корми зря, может, год, может, два, а то и побольше... Своим чередом людей, лошадей дома от дела оторвешь, значит, дело должно погибать, – что поля, что торговля, все!.. Тут тебе мобилизация, тут реквизация, ну да-а! Вся чисто жизнь наша должна тогда колесом под гору скакать!
– Это у нас так, – поддерживал Полезнова Табунов, – а в других разных странах не один черт? Там небось образованных, понимающих людей побольше нашего, какие в котелках ходят... Там небось и мужик ходит – брюки навыпуск да в котелке, так что его в праздник и от барина не отличишь... Говорится: Ев-ро-па, а что же ты думаешь, в Европе турки, что ли, живут? Небось немец тоже свой расчет имеет: чем ему с большой горячки под пули лезть, он себе лучше хладнокровным манером колбасу с капустой наворачивать будет да пивом запивать, – вот что, а то "война-а!.."
Очень устойчиво все было в обиходе торговли Табунова: в лавке пахло лимоном из Европы, "колониальными" товарами, как перец, гвоздика, корица, отечественной ветчиной и воблой – с давних, молодых лет привычные запахи; в лавке была чистота: приказчики ходили в белых фартуках, пол раза три в день поливался из чайника и подметался; в лавке царила вежливость: Табунов требовал, чтобы к каждому покупателю, кто бы он ни был, раз он вошел, обращались с вопросом: "Чего прикажете-с?" И вдруг, – представить только, прыжок в какую-то неизвестность из таких размеренных границ!
Но однажды зашел мимоходом в лавку один из самых почетных покупателей, которым стремительно подставлялся стул, – старый Невредимов, – и сказал, едва успев поздороваться с Табуновым, голосом очень встревоженным:
– Что такое значит, а? Не выдают золотом в банке!.. "Извольте, говорят, получить бумажками!"
– Неужто не выдают? – так и присел от изумления Табунов. – Никому не выдают?
– Понятно, никому, в том-то и дело! – даже обиделся Невредимов такому вопросу.
Табунов тихонько присвистнул и поглядел на Полезнова.
– Вчерашний день выдавали, – я сам получал, – сказал Полезнов.
– Гм, "вчерашний"! Говорится: "Ищи вчерашнего дня", – закивал головой, явно волнуясь, Невредимов. – Вчера выдавали, а сегодня строгий приказ: никому ни одной монетки!
Это было на восьмой день после того, как появились первые телеграммы легкомысленно-розового цвета. Новость показалась Табунову до того нелепой, что он спросил:
– А вы, Петр Афанасьич, извините, в каком же это банке деньги свои получали? Не во "Взаимном кредите"?
Это был вопрос существенный: банк "Общества взаимного кредита", не так давно тут основанный, сумел уже прославиться разными махинациями одного из своих основателей, итальянца Анжелло, и у Табунова таилась еще надежда, но ее разбил Невредимов сердитым ответом:
– Стану я во "Взаимном" деньги свои держать! В Го-су-дар-ствен-ном!
– В Государственном?.. Ну-ну-у!.. – И полез Табунов в свою бороду пятерней, что делал только тогда, когда был озадачен ловким шашечным ходом Полезнова.
– Этого и в японскую войну не было, чтобы золото в банках не выдавали, – припомнил Полезнов.
– Не было же, – истинно, не было! Никогда с того времени, как ассигнации ввели, этого не было, чтоб Государственный банк стал банкрут! азартно подтвердил Табунов.
– Тут не в банкротстве дело, – заметил Невредимов, хотя посмотрел на него не строго.
– Однако же почему же на бумажки перешел?
– Явное дело, золото из обращения изымают, – вот почему.
– А для чего же изымают?
– Разумеется, на случай, ежели вдруг война.
– Неужто ж и всамделе быть войне? – обратился Табунов к Полезнову.
– В банке разве объяснения дают? Получай бумажки да уходи с богом, неопределенно ответил Полезнов, сам ошарашенный новостью не меньше хозяина.
Невредимов сидел в лавке недолго, он взял два лимона и ушел, а Табунов потом весь день, принимая деньги от покупателей, озабочен был только тем, золотом будут ему платить или бумажками, знают ли уже все, что золото "изымают", или кое-кто еще не успел узнать. Оказалось, что к вечеру об этом знали уж все и золотом не платили. Табунову оставалось сказать по этому поводу:
– Не зря, стало быть, говорится: добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит... Теперь, значит, подымется у людей за золотом гонка.
А Полезнов поддерживал:
– Как бы к тому не привело, что за десятку золотую рублей по пятнадцать люди платить будут, – только давай!
– Во-от, истинно, так и быть может! – воодушевлялся Табунов. – У кого сбережены золотые были в своем бабьем банке, – в чулку, – этот, считай, теперь раза в полтора богаче станет!
– А войны никакой и духу и звания не будет! – стоял на своем Полезнов.
– Дураков теперь много не найдешь войну начинать: все на том свете остались, – не оспаривал его Табунов.
Про себя, конечно, каждый из них соображал, сколько у него может найтись в "бабьем банке" золотых монет и нельзя ли вот теперь же, сегодня вечером, пока не все еще знают о приказе правительства, каким-нибудь образом добыть золота в обмен на бумажки.
II
Ни у Табунова, ни у Полезнова в семьях не было никого призывного возраста, так что лично их война, если бы она в самом деле разразилась, не задевала остро: у Табунова совсем не было сыновей, только дочери и от них малолетние внучки, а Полезнов только еще совсем недавно "пошел в семя".
Невредимов же не мог не обеспокоиться: пятеро племянников его уже стали совершеннолетними, и пока шел он к дому, держа фунтик с лимонами в левой руке, он соображал о каждом из них, смогут ли они уцелеть от призыва.
Вопрос этот был, однако, труден: неизвестно было, какая ожидалась война, если действительно допустить, что ожидалась: долгая или короткая? И сколько она могла потребовать людей: больше ли, чем японская, или меньше?
Коля был уже готовый офицер военного времени: он отбыл воинскую повинность и вышел прапорщиком; притом же он жил в Петербурге, и, хотя был инженером, все-таки это не освобождало от призыва. Вася мог быть взят в армию как врач; Петя – как только что окончивший свой институт. Только остальные двое – студенты – могли остаться.
Он подходил уже к своим воротам, когда встретился ему полковой врач расквартированного здесь довольно давно уже пехотного полка Худолей, Иван Васильич, – "святой доктор", как его тут звали, человек, снедаемый талантом жалости к людям.
Эта встреча показалась Невредимову как нельзя более кстати.
– Вот у кого я узнаю, – сказал он, – в чем суть дела! Здравствуйте, Иван Васильич, дорогой! Как у вас в полку насчет войны говорят?
Голова Невредимова, покрытая соломенной шляпой с широкими полями, подрагивала ожидающе, но Худолей, – христоподобный по обличью, очень усталый на вид, – только удивился вопросу:
– О какой войне?.. Кто с кем воевать начал? Я ничего не слыхал и не читал. Значит, все-таки начали?
– Со своими, со своими воевать начали, – объяснил Невредимов, – золото прячут!
– Как прячут? Отбирает полиция, что ли?
Только тут припомнил Невредимов, что доктор Худолей был вообще "не от мира сего", хотя и носил воинственные погоны – серебряные, с черными полосками – на своей тужурке. Поэтому он не стал ему ничего больше говорить насчет золота, спросил только:
– Как думаете, Иван Васильич, моего Васю, – ведь он теперь земский врач, – возьмут в случае войны или могут оставить?
– Значит, войны пока нет, а только догадки, что, может быть, будет, понял, наконец, Худолей. – В случае войны Васю?..
Он знал всех племянников и племянниц Невредимова и даже склонен был думать, что Вася вследствие одного разговора с ним выбрал после гимназии медицинский факультет. Но так как ему не хотелось огорчать старика, то он ответил уверенным тоном:
– Нет, не должны взять, если даже будет война... Вольнопрактикующих врачей могут взять, а земские, – помилуйте, они ведь и так считаются на боевой службе: обслуживают очень большие районы, а жалованье получают незавидное, и практики у них в деревнях никакой. Нет, земские врачи должны быть неприкосновенны: как же без них обойдется деревня? К знахаркам пойдет? Этого не допустят, Петр Афанасьич.
– Я решительно так же точно и сам думаю, – обнадеженно отозвался на это Невредимов. – Не должны Васю, кет, он – человек необходимый, раз он сельский врач... Так же, думаю я, и инженеры на заводах, а? Если инженеров возьмут, то как же тогда заводы?
– Это вы о Коле? – догадался Худолей. – Если завод станет военного значения, то это ведь все равно та же служба... А как же иначе? Нельзя же оставить заводы без инженеров: ведь на них же не хлебы пекут.
– Положительно, да, положительно точно так же и я рассуждаю, Иван Васильич, положительно так же, – просиял Невредимов. – Очень вы меня успокоили, спасибо вам!.. Разумеется, как же заводу быть, если инженеров возьмут?
– Да ведь скорее всего никакой войны и не будет... То есть я не так сказал, – поправился Худолей. – Не то что "скорее всего", а вообще не будет! Кто посмеет войну начать? Культурные народы чтобы воевали в двадцатом веке, – подумайте, ведь это же нелепость, сумасшествие! А парламенты, наконец, на что же? Если отдельные люди могут свихнуться от тех или иных причин, то депутаты пар-ла-ментов – это же мозг... мозг каждой европейской страны, что вы, Петр Афанасьич! Никакой войны не допустят парламенты, – и даже думать об этом вам не советую! Мы ведь не во времена Кира, царя персидского, живем, и не в Азии, а в Европе.
Очень убедительно говорил Худолей, – притом же был он военный врач, и совершенно забывший уже о неприятности с золотом в Государственном банке старик Невредимов мелко кивал своею шляпой с черной лентой и поддакивал оживленно:
– Так-так-так... Это вполне, вполне разумно, вы... Да-а-да-да... Вполне!
Но вот к Худолею подошла и остановилась небольшая девушка, похожая на него лицом, стеснительно поклонившись Невредимову, и тот догадался, что это его дочь, о которой что-то пришлось ему слышать не совсем приличное.
Он еще только силился припомнить, что именно, но, не припомнив, отбросил и самую эту мысль о неприличном: у девушки было такое робкое, почти детское лицо, с мелкими, не успевшими еще определиться как следует чертами.
– Так что гоните от себя даже самомалейший намек на войну, – протягивая Невредимову руку, чтобы с ним проститься, заключил разговор Худолей, и не успел отозваться на это старик, как юная и такая робкая на вид дочка его вдруг сказала:
– А по-моему, война непременно будет. И я тогда поступлю сестрой милосердия в какой-нибудь госпиталь.
– Что ты, Еля, что ты, – забормотал ее отец, спеша проститься с Невредимовым.
Она не поколебала, конечно, своим восклицанием той уверенности, какую вселил в старика ее отец, но все-таки, простившись со "святым доктором", Невредимов уносил с собой какой-то неприятный осадок, что заставило даже его припомнить и то, за что эта невысокая девушка с детским личиком была уволена из гимназии. Она будто бы успела завести роман с пожилым уже человеком, командиром местного полка полковником Ревашовым... "Из молодых, да ранняя, подумал о ней Петр Афанасьевич, входя к себе в дом. – Ведь вот же у меня целых три девицы выросло, однако, спас бог, никаких таких художеств за ними не водилось! Значит, у меня все-таки строгость необходимая была, а бедный Иван Васильич, он оказался слабоват... Хотя, конечно, служит и везде его просят к больным, – некогда человеку вздохнуть свободно, не то что за своими детьми присмотреть..."