Текст книги "Лютая зима (Преображение России - 9)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Плевакин не мог не слышать сильного голоса, однако не обернулся и шел, все убыстряя шаг. У Ковалевского мелькнула мысль: "А не Плевакин ли здесь сидел и пил вместе с командиром четвертого батальона кадомцев?" По цвету его дюжего носа и по развинченной пьяной походке было похоже именно на это. И не шел ли он опять туда же допивать водку, в то время как сейчас, может быть, начнется сосредоточенный расстрел австрийцами почти двух тысяч русских солдат?
Ковалевский двинулся за ним. Он нагнал его почти у той самой окраинной халупы, где обосновался краснорожий Силен.
– Вы штабс-капитан Плевакин? – крикнул раздраженно Ковалевский.
– Я штабс-капитан Плевакин, – вполне независимо ответил тот, не подбросив даже на секунду руки к козырьку ухарски сидящей фуражки.
– Возвращайтесь немедленно к своим орудиям и обстреляйте одну высоту по моим указаниям!
– Ни-ка-ких ваших указаний и приказаний я исполнять не обязан, – очень отчетливо ответил Плевакин и голову подбросил так энергично, что шевельнулась и чуть не слетела фуражка.
– Ка-ак так не обязаны? – вскипел Ковалевский.
– Очень просто. У меня есть свое начальство, а вам я нисколько не подчинен.
Крупные желтые зубы, малиновый нос, как руль, серые навыкат нагло и враждебно глядящие глаза, резкий запах водки и зеленого лука, который красовался в ящике в одном из окошек крайней халупы, – все это обдало Ковалевского нестерпимым жаром, но он пытался еще сдержаться, он старался обосновать свое требование, говоря размеренно:
– Вы с полубатареей на территории моего полка – раз! Вы обязаны, как гласит приказ начальника дивизии, "содействовать пехоте в выполнении ею боевых задач" – два! И если вы сейчас же со мною вместе не вернетесь к орудиям и не откроете огня по той цели, какая мною вам будет указана, то я вас арестую!
– Меня? Не имеете права! – крикнул Плевакин.
– Ах, та-ак? Связные! – гораздо громче его крикнул своим связным Ковалевский. – Сейчас же взять штабс-капитана и вести его во второй наш батальон! И если не будет идти вместе с вами, коли его, сукина сына, штыками!
Двое связных тут же подскочили к Плевакину.
– Вы за это ответите! – крикнул Плевакин, отходя под конвоем связных.
Вместо ответа ему Ковалевский приказал еще раз своим солдатам:
– Чуть только остановится, – коли его, как собаку! И веди его прямо, как лежит провод...
Последнее добавил он затем, чтобы связные не вздумали вести его по шоссе, где могла бы отбить своего командира орудийная прислуга.
Минут через десять канонада стихла: огненный вал, прокатившийся по австрийским позициям, там, наверху, в штабе армии, был сочтен вполне достаточным для того, чтобы разгромить неприятельские блиндажи и подготовить успех русской атаке.
Минут через десять, доскакав до штаба своего полка, Ковалевский снова звонил в штаб дивизии, прося выяснить, почему артиллерия совсем не обстреливала сильно укрепленную высоту, левее высоты 370.
– Не представляю, о какой высоте вы говорите, – раздраженно ответил Палей. – Но знаю, что решено было не обстреливать высоту триста семьдесят, как занятую вашим полком. Кстати, от командира тяжелого дивизиона был запрос: действительно ли высота триста семьдесят занята вами? Он говорил, что, по его наблюдениям, там прочно сидят австрийцы.
– Какие же австрийцы, когда там сидит мой третий батальон и одна рота второго? Что за абракадабра! – возмутился Ковалевский и бросил трубку.
Непосредственной связи с Басниным, взявшимся, чтобы не быть совсем безработным, руководить всею артиллерией дивизии, у него не было, и он только еще напряженно думал, как ему вызвать другого, вместо Плевакина, артиллерийского офицера к трехдюймовкам, когда получилось сбивчивое, но яркое и подавляющее донесение капитана Широкого о катастрофе, которой он так боялся.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда к резервным ротам – шестой и восьмой – подходил батальон кадомцев, тяжелые снаряды, летевшие с русской стороны, еще бороздили шумно воздух и рвались где-то в этих австрийских высотах с гулом, от которого дрожала земля.
Разрывов на той высоте, на склоне которой залегли роты, не удалось, правда, никому заметить, но пулеметы и винтовки там замолкли: так в пустыне ночью, когда ревет лев, трусливо умолкает вой гиен и шакалов.
Это ободрило роты; многие в них не только подняли головы, но даже встали, а кадомцы подошли шумной, крикливой, совершенно непарадной толпою, а, главное, молодые прапорщики, которые вели эту орду, ни словом не обмолвились, что привели ее на смену: они шли в атаку. Если деревню Петликовце ранее их заняли другие, то теперь раньше других, трусливо приникших к земле, возьмут они австрийскую гору. Они так и кричали, проходя мимо лежачих рядов:
– Эй, трусы! Скапустились?.. Вот мы им сейчас дадим перцу!.. Марш вперед!
Большая уверенность в своих силах всегда действует на других. У кадомцев не было даже пулеметов, но они были уверены в себе. И если командирам шестой и восьмой рот кое-как удалось удержать своих, то пятая, головная, снялась вся, как один человек; даже поручик Дубяга, чтобы не остаться совсем без роты, хотя и озирался все время назад, поплелся в хвосте кадомцев.
Напрасно останавливал своих капитан Широкий, кричал и махал им руками: когда шумная ватага кадомцев достигла передовых, совсем, как оказалось, не занятых австрийцами окопов и прошла их, снялась с места и побежала за ними шестая рота, неистово крича "ура". Этот крик заразителен: из последней, восьмой, перед которой стал с револьвером в руке и страшными глазами, на какие он был способен, капитан Широкий, все-таки человек пятьдесят, крича, помчались вслед за шестой.
Должно быть, австрийцы с немалым изумлением наблюдали этот неосмысленный порыв. Они молчали, пока передние ряды не подошли вплотную к густой проволоке главных позиций. Тогда сразу, с фронта и с боков, полетел в толпу рой пуль, над головами начала рваться шрапнель; это было так неожиданно для наступавших, что они даже не пытались отстреливаться. Они легли ничком в грязь, однако это не было спасением, и вот минуты через две-три из кучи лежавших поднялся на штыке белый платок, а еще через несколько минут все желтое поле валявшихся в грязи перед проволокой зацвело белыми цветами. И вот на бруствере показались австрийцы, радушно приглашавшие "русов" в плен.
Только что проходили кадомцы с такими геройскими лицами, с такими хвастливыми криками, с таким полупьяным подъемом, что, казалось бы, и сам черт им не брат, не то чтобы какие-то там австрийцы, которых они и за солдат не считали, и вот теперь они шли к этим самым горе-солдатам в плен, робкими кучками вставая то здесь, то там, бросая винтовки, с поднятыми руками, в которых трепались только платочки, как у баб, а на бруствере в небрежных домашних позах победители-австрийцы готовились, сосчитав их, отправить в тыл на работы.
Такого срама не могли вынести в седьмой роте, и к широкой, как окно, бойнице окопа, откуда недавно еще просили отойти добровольца Хрящеву, теперь кинулись многие: всякому хотелось выпустить обойму в австрийцев. Большая часть роты разместилась за прикрытием около окопа, и оттуда тоже поднялась пальба. Видно было, как несколько австрийцев упало, остальные спрятались поспешно. Под выстрелами своих сдаваться стало опасно, и кадомцы снова легли.
В сильный цейс Хрящев разглядел, как в задних рядах мечутся Дубяга и Яблочкин, стараясь овладеть своими ротами и отвести их назад... Но вот звонко и часто застучали пули по блиндажу, – две-три залетели в бойницу: австрийцы направили пулемет в сторону седьмой роты. Сразу несколько человек оказались ранены, – все отскочили от бойницы. Между тем за густой паутиной проволоки там, у австрийцев, не было уж видно никого.
– Отставить! – скомандовал Хрящев. – Не трать зря патронов!.. Своим ротам мы помогли – может быть, отойдут...
Но и на двадцать шагов не успели отойти Дубяга и Яблочкин с теми, кого удалось им собрать: вновь обстреляли их из пулеметов и пришили к земле. Кадомцы снова выставили платки на штыках. На бруствер начали выходить австрийцы принимать пленных...
– Часто!.. Пачки! – свирепо командовал Хрящев.
На это австрийцы ответили шрапнелью, и седьмая сразу умерила боевой пыл. Разрываясь, австрийская шрапнель давала розовое облачко, медленно оседавшее на землю. Подышав этим розовым дымом, солдаты ошалело водили затуманенными головами; иных тошнило. Кричали с разных сторон:
– Это ж они самые и есть – газы вредные! Ребята, надевай маски!
Охотник Хрящева хотела было крикнуть звонко, что это совсем не ядовитые газы, но у нее тоже мутнела голова.
Единственная резервная рота капитана Широкого тоже пыталась стрелять через головы своих в австрийцев, когда сдавались им кадомцы, но боялась задеть своих, спасавшихся бегством, и скоро умолкла.
– Вы видите теперь сами, в какой переплет мы попали, – укоризненно говорил Широкий Плевакину, когда привели его к нему связные и доложили, по чьему приказу привели. – Вот дайте-ка своим орудиям отсюда приказ начать обстрел.
Но Плевакин отзывался на это презрительно к капитану и бешено-зло к Ковалевскому:
– Об-стрел! Тоже суются все мне указывать! Что я могу сделать своей шрапнелью с окопами долговременного типа? Ничего ровным счетом. И никакого обстрела я не прикажу начинать. А ваш за этот дикий арест здорово ответит! Этой наглой твари влетит...
Так как Широкий сидел не в закрытии и австрийцы обстреливали иногда и восьмую роту, то Плевакин закричал вдруг:
– Не имеете права держать меня здесь под огнем! Пойду и донесу и о вас и о вашем трынчике – командире полка!
И он решительно двинулся было в сторону шоссе, но связные, забежав вперед, еще решительнее направили на него штыки.
– Сволочи, пусти! – орал на них Плевакин.
– Ваше благородие, не ругайся, ты арестованный, – наступали на него штыки вперед – связные. – Арестованный часовых своих не имеет полного права ругать: за это вашего брата под военный суд. Офицер, а устава гарнизонного не знаешь!
Капитан Широкий так часто взывал о помощи, что Ковалевский, хотя и отлично понимал, что чем больше пехоты перед сильно укрепленной позицией, тем больше будет потерь, все-таки сам повел еще две роты, взятые из первого батальона, на помощь второму.
Но день уже мерк. Небо сплошь заволокло вязкими серыми тучами; начал сеяться дождь; дождь становился все упористей, назойливей, крупнее; солнца не было видно за тучами, но чувствовалось, что оно уже совсем низко стоит над гребнями увалов, – вот-вот уйдет за них, и короткие сумерки сменятся беспросветно темной дождливой ночью.
Когда третья и четвертая роты подходили к восьмой, шестая, сколько удалось ее собрать Яблочкину, бежала врассыпную вниз, пятая, всего около двух взводов, штыками пробивалась сквозь ряды обступивших ее австрийцев, в большом числе вышедших из блиндажей, а недобитые кадомцы и тесно перемешавшиеся с ними солдаты пятой роты сдавались, проходя по гребню высоты с поднятыми руками.
Ковалевский, подъезжая впереди рот, мог довольно отчетливо разглядеть только последнее.
– Шрапнелью, шрапнелью бы их, мерзавцев! – кричал он, протянув руку туда, в сторону воздетых рук. – Плевакин где? Где штабс-капитан Плевакин?
Но Плевакин, бывший поблизости и слышавший этот крик, сказал ему, ненавидяще на него глядя:
– Плевакин, – позвольте доложить, господин полковник, – только штабс-капитан артиллерии, а совсем не батарея. Стрелять шрапнелью он не может!.. Кроме того, он арестован, так сказать...
– Во-он отсюда к чертовой матери! Не погань мне фронта! Во-он! Связные, освободи это гнусное дерьмо! Пусть идет к черту!
Между тем австрийцы видели, что добыча от них ускользает. Дубяге с кучкой своих и пятью-шестью десятками кадомцев удалось пробиться, и они бежали вниз, пользуясь сумерками, дождем, хлеставшим их спины, ползущей под ногами, не способной задержать грязью, увлекаемые примером шестой роты, бежавшей впереди и не пытавшейся занять ни одного из попадавшихся пустых передовых окопов.
Австрийцы без выстрелов ринулись за бежавшими. Может быть, это был тоже непредусмотренный их командованием порыв передних рядов, увлекший задние; может быть, подсчитан был большой перевес в своих силах, суливший легкий и полный успех, но Ковалевский был удивлен стремительностью этой контратаки. Бежавшие неминуемо должны были расстроить ряды стоявших трех рот, которые могли и не устоять на месте, а побежать вместе с ними, и были бы наполовину истреблены, наполовину рассеяны.
Но тут спасительно залаяли пулеметы кольта со стороны окопа, захваченного Хрящевым. Это было так неожиданно для австрийцев, что они остановились и повернули назад.
И в сырых, душных сумерках, наступавших одинаково плотно на обоих противников, в спором, прилежном дожде, по совершенно распустившемуся, глубоко и рачительно еще с осени распаханному чернозему, в котором тонули ноги, австрийские роты медленно поползли назад в свои блиндажи, русские отведены были Ковалевским ближе к шоссе.
Первый день наступления был закончен. Оставалось только подобрать своих тяжело раненных и убитых, а легко раненные, как жуки, притворившиеся мертвыми на время контратаки, подходили вечером сами.
Санитары работали без отдыха всю ночь. С фонарями и носилками ползли они по склонам горы, отыскивая тяжело раненных и трупы своих. Австрийские санитары были заняты тем же, но они собирали еще и русские винтовки и пачки нерасстрелянных патронов к ним, брошенные при бегстве.
Ночь примирила врагов. Они сходились беззлобно и даже беседовали, когда среди австрийцев попадались галичане или поляки.
К утру халупы деревни были завалены ранеными своего полка и кадомцами, виновниками побоища. Всю ночь полковые врачи и фельдшера были заняты осмотром ран и перевязкой, но вывезти раненых в тыловые госпитали было нельзя: переправа через коварный Ольховец уже к вечеру первого боевого дня совершенно утонула в топи. Ковалевский послал учебную команду и музыкантов чинить ее ночью, чтобы хотя к утру ротам, ночующим в грязи, под дождем, подвезти хлеб и кипяток для чаю, а если будет можно, то и обед.
Тела убитых сложили на землю за окраиной деревни, у кладбища. Ранним утром особо наряженная для этого команда копала для них обширную братскую могилу. Около двухсот человек в двух батальонах полка оказалось убитыми, около четырехсот ранеными, и человек пятьдесят из пятой роты сдались вместе с кадомцами. Кроме Малинки, было убито еще трое прапорщиков, десять ранено.
Ваня Сыромолотов с писарями составлял списки потерь полка, чтобы не запускать этого важного в хозяйственном отношении дела, так как главная атака австрийских укреплений была еще впереди.
О.Иона, который и здесь, в Петликовце, как раньше в селе Звинячь, бродил целый день одиноко по огородам и ковырял то здесь, то там носком сапога раскисшие грядки в надежде найти забытую с осени головку чесноку, готовился наутро – прилично случаю – отслужить панихиду по "воинам, во брани убиенным".
И в то время как Ковалевский полно и точно, до последнего человека, передавал в штаб дивизии о больших потерях своего полка и о скромных его успехах, командующий седьмой армией генерал Щербачев доносил в штаб Юго-западного фронта, генерал-адъютанту Иванову: "При атаке дер. Хупала 14-я рота Кадомского полка под сильнейшим огнем преодолела девять рядов проволочных заграждений и ворвалась в деревню. Встреченная контратакой, рота приостановилась, но ефрейтор Иван Левачев бросился вперед, и после рукопашной схватки австрийцы бежали, оставив пленных..."
Так командир четвертого батальона кадомцев, батальона, уже переставшего существовать, убеждал высшее начальство не только в том, что деревня Хупала существует, но и в том, что она была взята им после молодецкого боя, как после такого же упорного успешного боя была им занята деревня Петликовце раньше двумя часами. И в спешном порядке шли вслед за этим донесением представления: красноречивого капитана – в подполковники, командира Кадомского полка – к георгиевскому оружию, командира четырнадцатой роты и ефрейтора Ивана Левачева, благополучно сдавшихся австрийцам, – к георгиевским крестам.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Утром следующего дня генерал Котович со всем штабом своей дивизии перебрался из удобного села Звинячь ближе к фронту, – в одинокую хату на Мазурах, так как готовилась главная атака австрийских позиций. По телефону он передал Ковалевскому, что Щербачев очень недоволен им за то, что в его полку процент выбывших из строя офицеров, в отношении к выбывшим нижним чинам, оказался самый большой, между тем как офицеров надо беречь: солдат на пополнение убыли могут прислать из тыла еще сколько угодно, офицеров же заменить некем.
– Слушаю, ваше превосходительство, я приму это к сведению и руководству, – ответил ему Ковалевский. – Хотя я осмеливаюсь думать, что и из нижних чинов тоже найдется немало совершенно незаменимых... Но вот до сих пор я не могу ничем накормить ни офицеров, ни нижних чинов на позициях, ни здоровых, ни раненых в деревне, потому что через этот пустяковый, по мнению штаба армии, ручей Ольховец не в состоянии перебраться ни повозки с хлебом, ни кухни. Что на этот счет думают в штабе армии? Получу ли я, наконец, понтоны?
Котович поручил справиться об этом полковнику Палею, и тот через четверть часа сообщил, что понтоны решено дать: перед главной атакой даже и главное начальство явно становилось добрее.
Донесений, подобных тому, какое послано было запьянцовским командиром четвертого батальона Кадомского полка, главное начальство получило в конце первого дня много. Точно у всех сплошь оказались одни только успехи, и все успехи достались самой дешевой ценой. Только один Ковалевский донес о своих пятидесяти "пропавших без вести", как принято было называть сдавшихся в плен, и этого ему не простили в штабе армии. Напротив, там очень хвалили полковника Фешина, который с потерей всего нескольких десятков человек взял "очень сильно" будто бы укрепленную деревню Пиляву, – взял и не двинулся оттуда ни на шаг за целый день, неизвестно зачем собрав около себя две батареи гаубиц.
Окрыленный этими общими "успехами" войск и приписав, конечно, все эти успехи хорошо задуманной и еще лучше проведенной внезапности наступления, главный штаб наступающей армии уже видел, как перешагнет она одним мощным ударом через столпившиеся за досадным Ольховцем высоты – в богатую долину Стрыпы и вышвырнет австрийские войска в снежную пустыню за этой долиной, туда, далеко на запад.
В этот день должны были во всей красе показаться тяжелые орудия, наиболее могучие машины войны, – поэтому артиллерийские дивизионы проявили большую деятельность с раннего утра.
Тяжелые орудия подтягивались ближе к фронту, перемещались и, наконец, устанавливались прочно. К тяжелым орудиям тяжкие грузовики ревностно по тяжелому бездорожью подвозили из тыла снаряды. Артиллерийские офицеры в спешном порядке ретиво выбирали наблюдательные пункты. Вся длинная линия обстрела разбита была на номера; и каждый дивизион получил задачу засыпать снарядами свой номер...
Самые мощные машины войны требовали математической точности предписаний, и штабами выработан был точнейший распорядок их действий. Ровно в одиннадцать часов одновременно все батареи должны были открыть огонь ураганного напряжения; этот разрушительнейший огонь должен был длиться ровно двадцать минут, чтобы за это время все в неприятельских укреплениях было разбито в мелкие щепки. Затем должно было наступить десятиминутное торжественное молчание, необходимое для того, чтобы оставшиеся в живых люди, там, в разбитых редутах, пришли несколько в себя и вздумали бы спасаться бегством. На этот случай, – для истребления не добитой еще живой силы врага, – открывался новый десятиминутный огонь такой же силы, как и прежний. И чуть только он смолкал, то есть ровно в одиннадцать часов сорок минут, вся пехота должна была стремительно и равномерно двигаться в атаку, артиллерия же прокатывать постепенно все дальше и дальше огневой вал в глубь австрийских позиций, чтобы остановить всякий порыв противника придвинуть к атакованным пехотой участкам помощь из тыла.
Наибольшую ученость в распорядок обстрела вносил присланный, как инструктор, из штаба Юго-западного фронта артиллерийский генерал Вессель, коротенький человечек, полный неистощимой энергии, почтительного уважения к орудиям крупнейших калибров и самых розовых надежд на полный успех атаки.
На огневой вал полагалось истратить по семи снарядов на орудие: поддерживать штурм пехоты должна была уже легкая артиллерия, стреляющая в замедленных темпах шрапнелью.
Кроме всего этого, для решительной минуты, когда нужно было поддержать сосредоточенным огнем прорвавшиеся уже части, обусловлена была команда: "Навались!" По этой команде тяжелая должна была заговорить снова во всю мощь своего голоса, чтобы разгром неприятельских тылов был окончательный и полный.
Как узнал Ковалевский, эта команда "навались!" была подана накануне, и подана совершенно неожиданно для штаба армии. Тогда еще не только ничего не было приготовлено для обстрела с дальних артиллерийских позиций, но, по замыслу командующего фронтом, в силу точного выполнения его же приказа: "Остерегайтесь! Молчите!", тяжелые батареи должны были затаенно молчать, как будто их и нет совсем, и только в день главной атаки надлежало им изумить, ошеломить врага своим присутствием и потом раздавить его.
Виновником, – весьма отдаленным, правда, – этой команды оказался, как теперь выяснилось, все тот же прапорщик Ливенцев с его донесением, что он занял высоту 370.
Успеха немедленного и решительного ожидали тогда все, от генералов до последнего полкового телефониста, и скромное донесение это на экономном клочке бумаги попало будто в рупор огромнейшего раструба. Телефонисты передавали его друг другу настолько раздутым, насколько могла раздуть их воспаленная и досужая фантазия; и у десятого или двадцатого из них получился уже полный прорыв австрийских позиций полком Ковалевского, который будто бы ушел уже верст на шесть в глубину их и гонит к Стрыпе австрийцев, у которых паника и дикое бегство. Тогда-то и была подана по телефону на батареи кем-то и как-то, должно быть, темпераментным Весселем, эта взволнованная, подъемная команда, и совершенно беспорядочно зарокотала тяжелая, вопреки предуказаниям высшего начальства.
Ковалевский не пытался узнавать, насколько и кто из его телефонистов постарался так неумеренно расхвалить свой полк. Он доволен был уже и тем, что задача его в этот новый день, в день решительной и главной атаки, была вполне второстепенной: следить за успехом соседнего, Кадомского полка и в нужную минуту этот успех развить.
Правда, несколько удивлен он был, как могли в штабе корпуса назначить при главной атаке тараном полк, так нелепо потерявший целый батальон накануне, но он не знал, что командир Кадомского полка не доносил еще об этой потере по начальству, а молодецкие дела полка при занятии "сильно укрепленных" деревень Петликовце и особенно Хупалы очень высоко поставили боевую репутацию полка в глазах штаба.
Наступление должно было вестись теперь на высоту 384, – правее той, на которой сидели в занятых и заново вырытых окопах пять рот полка Ковалевского. Для того чтобы осмотреть как следует и поближе эту высоту, Ковалевский после похорон убитых поехал на позиции своего полка. Кстати, к девяти утра переправились, наконец, кое-как походные кухни и подводы с хлебом, и та же музыкантская команда, которая работала ночью на переправе, назначена была сопровождать хлеб и раздать его на позициях ротам.
Снова, как и накануне, держался с утра плотный, желтый, ползучий туман. В этом тумане, когда Ковалевский проезжал верхом улицей деревни, очень поразила его зеленолицая и белоглазая какая-то девчонка лет тринадцати, глядевшая на него исподлобья, но в упор таким сосредоточенно-ненавидящим и презрительным даже взглядом, что он отвернулся. Если бы он был суеверен, то мог бы считать встречу с такой малолетней сивиллой дурным для себя знаком.
Перестрелка пока еще не начиналась: готовились к ней и здесь, и там, подтягивались резервы, устанавливались машины войны.
Когда Ковалевский ехал по шоссе за деревней, он сказал сопровождавшему его поручику Гнедых, кивая на высоту, с которой оборвались и кадомцы и его две роты:
– Эх, сюда бы нам парочку броневиков с пулеметами!
– Большая все-таки дистанция для пулеметов, – отозвался Гнедых.
– Порядочная, верно, однако не предельная. Вон с того загиба броневики отлично могли бы действовать, только лиха беда, что их нет у нас.
– Но они могут найтись у австрийцев.
– Ну еще бы, – конечно, могут. А что сделали у нас на этот скверный случай? Даже и трехдюймовки увезли куда-то. Это все мерзавец Плевакин!
Но трехдюймовки стояли несколько дальше, в стороне от шоссе, уже замаскированные и потому едва заметные в тумане. Ковалевский удовлетворенно сказал: "Ага! Это все-таки хоть что-нибудь" – и проехал, не задержавшись ни на секунду, хотя около орудий был уже не Плевакин, а другой офицер, прапорщик с широким, весьма недоспавшим лицом.
– Вот если бы заложить фугасы на шоссе против броневиков австрийских, мечтательно предложил Ковалевский, искоса взглянув на поручика Гнедых, но тот отозвался угрюмо:
– Штука неплохая, только если свои не взорвутся на этих фугасах.
– Это можно уладить... Мы попробуем.
Высота 384, на которую должны были сегодня наступать известные в штабе армии своею доблестью кадомцы, иногда темно-сине прорывалась из ползучего желтого тумана, и тогда можно было разглядеть на ней в бинокль тускло поблескивавшие очень густые сети проволоки, мощные редуты и за редутами однообразные шапки сырой черной земли, наподобие муравьиных куч, – блиндажи.
– Чудесная цель для наших чемоданов, чудесная, – потер руки Ковалевский. – Лучше нечего и желать... Только бы к одиннадцати поднялся этот чертов туман.
Но туман был пока очень плотен, хотя и двигался быстро. Зато он позволил безнаказанно подобраться к незатейливому шалашу капитана Струкова, в котором ютился тот с двумя связными, – своим полевым штабом.
– Ну, как провели ночь? – спросил его Ковалевский, хотя уже спрашивал об этом из штаба полка по телефону.
– Жутко было, признаться, хотя мы все-таки спали по очереди, – кивнул на связных Струков.
Он хотел казаться добродушным, пытался даже улыбнуться, но не вышло. Вид у него был пришибленный, болезненный, под глазами – сизые набрякшие мешки; лицо желтое, острые скулы.
Чтобы его взбодрить, Ковалевский сказал:
– Завтра выспитесь как следует: сегодня прорвем фронт и будем на Стрыпе.
– Прорвем, вы думаете? – усомнился Струков.
– Непременно. В одиннадцать загремит тяжелая... И тогда мы шагнем, как боженьки!.. А пока что хочется проведать роты. Хорошо, что проволоку удалось перенести, прекрасно!
Проволоки, на которой вчера висел труп Малинки, уже не было, – ее смотали и перетащили еще вечером, после разгрома кадомцев. Ее увидел Ковалевский на кольях впереди блиндажа, занятого десятой ротой, когда пробрался к прапорщику Ливенцеву.
Если бы кто посторонний присутствовал при этом, он мог бы подумать, что это – встреча двух закадычных друзей, очень давно не видавшихся, а совсем не начальника со своим подчиненным, которого послал он по небольшому делу всего день назад.
– Ну, знаете ли, Николай Иваныч, – вам хвала и честь! Вы реноме прапорщика подняли на большую высоту, – сияя и ласково хлопая его по плечу, говорил Ливенцеву Ковалевский. – Очень смелую проделали штуку... мною совсем не предуказанную хотя, – но, как говорится, победителей не судят, – а к награждению я вас непременно представлю... И что тут не дали никому зарваться, – прекрасно сделали, чудесно. Могли бы австрийцы перестрелять, как перепелок. А теперь им сунуться сюда не так просто. Вошло пудами, а выйти может только золотниками. Однако не видать им этого блиндажа больше, как не видать Ташкента, если только не попадут к нам в плен. А попадут! Сегодня мы их загребем... Сегодня мы их будем гнать, как баранов!.. А здорово все-таки сделали блиндаж, надо сказать правду. Накат из таких толстенных бревен, а?
– Двойной накат, – сказал Ливенцев.
– Двойной? Вот видите! И земли насыпано сверху аршина два...
– Три аршина, – я мерил.
– Три аршина? Ого! Хотя чернозем в данном случае хуже, чем песок, например, все-таки... три аршина земли и два ряда толстых бревен, – такая крыша шестидюймовому снаряду не сдастся, – а бери выше! Гм, – здорово укрепились. Ну, ничего. Артиллеристы наши обещают все разнести.
– Только бы не нас, из лишнего усердия, – заметил Ливенцев.
– Что вы, что вы! Я ведь предупредил, что триста семьдесят занята нами, то есть передняя зона наша, а заднюю... пусть лупят в хвост и в гриву... Предупредил, как же, – будьте благонадежны. Ну, храни вас бог!
И как в хате на Мазурах, уходя от Ливенцева, Ковалевский обнял его и чмокнул в подбородок. Но на фельдфебеля Титаренко, так же как и на стоявшего рядом с ним фельдфебеля девятой роты, расположившейся около десятой, он прикрикнул, что очень мелки и широки получились у них окопы.
– Как копали, то вполне было по уставу, ваше высокобродие, – раздумчиво ответил ему Титаренко. – Ну, что же сделаешь, когда земля оползает? Все одно, как по киселю бадиком борозду делать, так и это... Это же чистый кисель, а не земля.
– Углубить! – приказал Ковалевский и спустился с гребня, едва успев пожать руку Урфалову и кое-кому из младших офицеров, потому что над головой пролетела, визжа, австрийская шрапнель, а за ней другая, так что могло явиться подозрение, не узнали ли австрийцы о готовящейся атаке и не хотят ли они показать, что к ней готовы. А между тем надо было окончательно установить свои свободные роты уступом за Кадомским полком и следить за несомненным успехом этого полка, чтобы не упустить подходящего момента расширить этот успех.
Незадолго перед одиннадцатью часами он был на месте, где стояли в готовности роты второго и первого батальонов. Вынул часы, смотрел на минутную стрелку. Все уже было сказано командирам рот, – нечего было приказать больше. Пролетали иногда, то визжа, то мяукая, то лязгая, снаряды австрийцев.
– Погодите, голубчики, погодите, – говорил Ковалевский, кивая капитану Широкому. – Сейчас и мы вам всыпем, до новых веников не забудете!
Но вот минутная стрелка дошла до одиннадцати. Все напряглось в Ковалевском в ожидании оглушительного залпа своей тяжелой. Он ждал полминуты, минуту, две... Наконец, пробормотал:
– Что за черт! Так ушли вперед часы, а только два часа назад поставил по часам Палея...
Через четверть часа он уже звонил в штаб полка, чтобы узнать, в чем дело. Сыромолотов справился и ответил, что атака отложена на два часа из-за тумана.



























