355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Лютая зима (Преображение России - 9) » Текст книги (страница 4)
Лютая зима (Преображение России - 9)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:49

Текст книги "Лютая зима (Преображение России - 9)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Наслушавшись Ковалевского, Ливенцев сказал Аксютину:

– Непростительную ошибку сделали мы с вами когда-то: отбывали воинскую повинность в пехоте. Были бы мы Прапорами в тяжелом дивизионе, – вот от нас теперь и зависел бы исход боев. Приятно же, черт возьми, сознавать, что от тебя такая важная штука зависит: исход боя, а? Ты же сам никакого противника и в глаза не видишь, и никого шашкой по башке не колотишь, и ни в кого из револьвера не палишь... добро! Нет, дали мы с вами маху.

Аксютин поерзал бровями по лбу и отозвался:

– С лошадьми надо было дело иметь в артиллерии, – вот что меня, признаться, остановило тогда. Тут и с людьми тоска, а лошадь, – ведь она все-таки поглупее человека. Кроме того... кроме того, совсем уж неморальным мне казалось стрелять по людям из пушек.

– Вот по воробьям если – это бы совсем другое дело, – подхватил бывший тут же Кароли. – Нет, я тоже дурака свалял, что пошел в пехоту. Колоссальнейшего дурака, накажи меня бог!

– И он вас накажет, – пророчил ему Аксютин.

Пришел и второй полк бригады. Станция Цветково казалась захваченной сильным отрядом. Наконец, в том же порядке, как прибывали, пошли эшелоны дальше, на станцию Фастов, под Киев.

– А вы обратили внимание, Николай Иваныч, что никаких пассажирских поездов мы не встречаем? – сказал Кароли Ливенцеву.

– Да и на вокзалах, я заметил, никакого нет штатского народа, кроме торговок...

– Которых тут же гонят в три шеи.

– Неужели совсем прекращено пассажирское движение? Может быть, это и есть то самое "остерегайтесь, молчите"?

– Ага. Вот в том-то и дело! Нас перебрасывают на фронт совершенно секретно, как весьма важные пакеты.

– А цель этого?

– Ясно, что в порядке борьбы со шпионажем. Наконец-то взялись за ум!

– Поэтому вы и ликуете?

– Еще бы не ликовать, раз я чувствую, что начальство о нас заботится. Когда начальство обо мне заботится, должен же я цвести и благоухать? Кроме того, я счастлив оттого, что проникаю, наконец, в замысел начальства: вся седьмая армия должна появиться на фронте неожиданно и незаметно, как в шапках-невидимках.

– Как снег на голову?.. Сюрприз для австрийцев?.. Но зачем же все-таки этот сюрприз? И зачем эта новенькая тяжелая артиллерия? Не хотят ли нас двинуть прямо с подхода в бой.

– Ерунда-a! Не может этого быть зимой. Просто, знаете ли, хотят оттянуть кое-какие силы с западного, европейского то есть, фронта, на наш, как это всегда бывало. Ведь пять человек германцев заняли же северный край воронки девятидюймового снаряда и о-ко-па-лись! Ужас, ужас, ужас! Необходимо их вытянуть оттуда, иначе погибнут и Франция, и Италия, и Англия. Мы явимся просто хорошеньким вытяжным пластырем, и только. Вот поэтому я и ликую.

Ликования, конечно, никакого не было на загорелом долгоносом лице Кароли, – напротив, оно очень осунулось за два последних дня и постарело.

В Фастове Ливенцев заметил, что так же осунулось и лицо Хрящева.

– Что с вами? Не заболели? – участливо спросил Ливенцев.

– А разве заметно что-нибудь? Заболеть-то пока еще не заболел, а воевать уже начал... с женою, разумеется. Все время привожу ей резоны всякие, что ей надо на первой же остановке отстать и маскарадный костюм свой сдать в роту, а самой ехать обратно в Херсон. Ничего не могу с нею сделать: уперлась и твердит: "Рубикон перейден"... А ведь был же строжайший приказ не брать в воинские эшелоны членов семейств! И без нее довольно всяких хлопот, а теперь еще всячески прячь ее от Ковалевского.

– Так вы чего же собственно боитесь: что Анну Ивановну Ковалевский увидит и тогда... что же страшного может быть тогда? – удивился Ливенцев. Если только это, то я бы на вашем месте сам об этом сказал Ковалевскому.

– Ну что вы, что вы! – замахал руками Хрящев и отошел, а Ливенцев подумал, что надо ему, как он и обещал, написать письмо Наталье Сергеевне: ведь почему-то выступили крупные слезы на ее глаза, когда он в последний раз уходил из библиотеки.

И он действительно начал было писать ей письмо, но не докончил, скомкал его и порвал: о чем было писать, если он еще не на позициях и его не ранили?

В Фастове он встретил прапорщиков Дороднова и Кавтарадзе, и Дороднов спросил его недоуменно:

– Как вы думаете, куда нас с вами везут?

– Вот тебе на! Разве вы не получили карты Волыни, Буковины, Галиции? удивился Ливенцев.

Кавтарадзе рассмеялся и хлопнул его по плечу:

– Ффа, подумаешь, – карты Галиции! А почем вы знаете, что мы сейчас карты Виленского фронта не получим? Херсонщину, Екатеринославщину, Полтавщину проехали, – в Киевщине стоим... Дальше могут нас привезти в Киев, потом в Коростень, Овруч, Мозырь, Жлобин, Бобруйск, – и пожалуйте бриться к Эверту.

– Не может быть!

– Откуда у вас такая уверенность? Почему не может быть?

– А Ковалевский что говорит?

– Ффа! Ковалевский! Политичничает Ковалевский, – разве же это не видно?

Большая узловая станция Фастов была особенно тщательно очищена от всякой посторонней публики и от торговок. Это напомнило Ливенцеву, как встречали год назад царя на вокзале в Севастополе. Это делало особу каждого солдата царственно священной.

От гнетущей скуки эти царственно священные играли на гармошках, орали скоромные песни, кое-где плясали...

Когда снова приказано было садиться в вагоны, Ливенцев тревожно смотрел, направо или налево пойдет поезд. Поезд пошел налево, не на Киев, а на Казатин, и новых карт не раздавали. Однако еще двое суток, очень медленно спеша, хотя теперь уже бесспорно на Юго-западный фронт, бродили поезда с воинскими эшелонами из Казатина на Бердичев, от Бердичева на Шепетовку, от Шепетовки на Староконстантинов, где солдаты обедали, потом на Никитовку... Когда же перед вечером остановились на станции Ярмолинцы, то оказалось, что это был конец их езды, – дальше начиналось походное движение на пять дневных переходов пеших войск.

Поджидавшие полк квартирьеры торопили очищать вагоны, так как солнце начинало уже склоняться к закату. Из низкой тучи, занявшей только половину неба, сеялся мелкий дождь. Под ногами хлюпала и вздувалась вонючая грязь. Поезд остановился, не доезжая станции, так как вдоль небольшой станционной платформы растянулся, видимо давно уж пришедший, артиллерийский эшелон и выгружал с уханьем, руганью и криками орудия на мостки, тонувшие в коричневой от конского навоза жиже.

– Это мы на своей, на русской земле стоим, господин фельдфебель? спрашивали солдаты десятой роты фельдфебеля Титаренко.

– Ну, а як же ж не на русськой, як треба пеши до хронту сто верстов гнать? – сердито отвечал Титаренко. – Звестно на русськой!

Ливенцев видел, что эта русская земля – Волынь она или Подолия, все равно, – совершенно не нравилась его фельдфебелю, хмуро глядевшему то на свои начищенные по форме, ловко сидевшие сапоги, то на эту бесконечную, растоптанную в сплошное месиво, золотистую, темно-рыжую и черную грязь кругом.

Село при станции было сплошь забито артиллерийским парком. Грызлись, визжа, вороные сытые жеребцы у коновязи в стороне от станции. Капитан Струков обстоятельно расспрашивал квартирьеров, что это за деревня в шести верстах, в которой должен был ночевать его батальон. Наконец, обогнув станцию, роты выбрались на шоссе, все искалеченное и разбитое тяжелыми грузовиками и орудиями, причем все выбоины предательски заволокла жидкая грязь, и пошли, ругаясь.

– Сорок лет готовились к войне с Австрией и даже железной дороги в сторону Австрии не могли построить, сукины дети! – с большим чувством говорил Ливенцеву, несколько отставшему от своей роты, Кароли, только что успевший выбраться из одной колдобины на шоссе и попавший в другую.

– Во-первых, везде и всюду железных дорог не настроишь, – утешал его Ливенцев. – Земля наша, как известно, очень велика; во-вторых, по календарю теперь, в декабре, полагается быть зиме, а не такой распутице; а в-третьих, мы с вами, как ротные командиры, могли бы ехать верхом, если бы под руками были лошади; наконец, в-четвертых, у нас будут еще с вами гораздо более серьезные причины, чтобы сердиться: поберегите сердце.

Сам он шагал по грязи довольно равнодушно. Он всячески старался отрешиться от самого себя еще с того часу, как сел в воинский поезд в Херсоне. Если слишком круто ломалась другими, кто был над ним, его жизнь, то он находил немалое облегчение в том, чтобы не замечать этого просто из упрямства.

Часто приходилось тесниться на этом узком, новой стройки, шоссе или соскакивать с него просто в грязь, чтобы только пропустить настойчиво сигналившие грузовые машины, мчавшиеся на фронт то с баками бензина, то с мясными тушами, то с мешками овса или ячменя. Машины обрызгивали грязью эти серые массы, идущие в окопы; массы неистово ругались.

Но неуклонно рвавшиеся вперед с полным сознанием важности того, что они делали, огромные тяжелые грузовики артиллерийского парка, питавшие фронт снарядами, свирепо рыча, все наседали и наседали сзади, а навстречу мчались машины оттуда, с таинственного фронта. Какой-то генерал в одной из них брюзгливо посоветовал Добычину свести свой эшелон на проселок, чтобы не загромождать шоссе, потому что шоссе устроено затем, чтобы по нему ездить, а не ходить; пехота же на то и пехота, чтобы пройти везде, где может пройти один человек, как это сказано в уставе.

Однако и проселок, на который перешли, чтобы идти спокойней, был на две пяди в глубину размешан, как тесто в дежке, многими тысячами солдатских сапог, и шесть верст до деревни эшелон тащился не менее трех часов.

– Для начала недурно! – словами из анекдота определил положение Аксютин, когда возникли, наконец, из мокрой темноты перед ним и Ливенцевым захудалые хаты деревни с соломенными крышами, укатанными глиной, и маленькими окошками, заткнутыми тряпками.

А Ливенцев, по пояс заляпанный грязью и с тяжелыми, как двухпудовые гири, ногами, отозвался спокойно, вспомнив при этом своего Титаренко:

– Вот это она именно и есть, – земля, которую мы с вами должны защищать до последней капли крови!

В стороне же капитан Струков кричал на квартирьеров:

– Где же здесь, у чертовой мамы, ночевать целому батальону? Смеются над нами, что ли?

Квартирьеры говорили, что, кроме этой деревни, тут кочевать негде, что им приказано привести эшелон на ночь сюда, что дальше по дороге есть местечко – Городок, но Городок весь занят войсками, и квартир там нет.

Однако то в той, то в другой хате гостеприимно растворялись двери; в красноватом свете каганцов показывались из дверей бабы, и призывно валил из хат на улицу густой, смешанный обжитой запах: печного дыма, хлеба, кислой капусты, сыромятной овчины, двухнедельных поросят...

Несколько чище других хаты выбраны были квартирьерами для офицеров эшелона, но когда, вместе с Малинкой и Значковым, Ливенцев входил в отведенную ему хату, он увидел совсем незнакомую для себя картину: посредине горницы с десятком икон в углу стоял пестрый, вильстермаршской породы, не больше как трехдневный бычок и флегматично мочился в подставленную ему черноглазой девчонкой глиняную миску. Переглянулись и расхохотались все трое, но бычок не смутился и этим и продолжал свое дело.

Бычка увели потом в сарай; у хозяйки-солдатки средних лет, почему-то принаряженной и даже в монистах, появилась помощница девка, проворно поставившая самовар в сенцах.

Напившись чаю, Ливенцев скоро уснул на лавке, положив под голову тужурку и укрывшись влажной шинелью. Хотя в горнице стояли две деревянные кровати с кучей подушек в замасленных ситцевых наволочках, но он опасался клопов. И этот сон на голой лавке в душной избе был крепчайший сон, который сам Ливенцев, проснувшись утром, признал репетицией к смерти. И во время этого сна он не слышал, конечно, как ритмично скрипели рядом с ним деревянные кровати.

И только утром из несколько запутанных объяснений сокрушенного Титаренко, боящегося, что пошатнется дисциплина в роте, он понял, что такие же солдатки с монистами и их помощницы – проворные девки, ставящие и подающие на столы самовары, были тут в каждой хате.

Смутно представив это, озадаченный Ливенцев спросил своего фельдфебеля:

– Но ведь тут в каждой хате, должно быть, маленькие ребятишки есть, как в той, где я ночевал... Как же они так при маленьких детях?

– А что же им ребята, ваше благородие? Теперь же в деревнях скрозь мужиков черт мае, – теперь ихняя полная бабская воля, – сумрачно ответил фельдфебель, и Ливенцев не говорил уж с ним больше об этом: он знал, что у него самого в одной из деревень Мариупольского уезда осталась молодая еще жена и двое маленьких ребят.

Только часам к десяти утра, обчистившись от подсохшей на шинелях и сапогах грязи, выступили из бабьей деревни. Ливенцев, как и другие ротные, ехал уже теперь верхом. Дождя не было, но проселок оказался еще более грязным, чем вчерашний.

Жалкое местечко Городок прошли среди дня. Узнали, что именно здесь, в довольно почтенном расстоянии от фронта, устроился штаб седьмой армии; сначала, правда, он обосновался было верстах в пяти, в роскошном барском имении, но дорога оттуда до местечка была такова, что машины увязали по ступицы колес и не могли двигаться.

Однако, когда вышли из Городка, оказалось, что не могли двигаться и полевые кухни эшелона: даже пара сытых лошадей не в силах была тащить одну кухню. Пришлось ротным командирам уступить своих лошадей на пристяжки, и, следя изумленно за тем, как выбивалась из сил и взмыливалась уже четверка лошадей, чтобы несколько саженей протащить кухню, Ливенцев говорил Кароли:

– Вот это так "Анабасис".

– Co-рок лет готовились воевать с Австрией, сукины дети... в селезенку, в печенку, в андреевскую звезду, в камергерский ключ... и дорог не делали! весь дрожал от ярости и тряс кулаками в сторону Петрограда Кароли.

И Ливенцеву приходилось успокаивать его:

– Сознательно не делали, – как же вы этого не знаете? В целях самозащиты не делали... Называется это – скифская стратегия: спасаться от иноземных вторжений за меотийскими болотами.

– Однако мы, мы топнем в этих болотах, а не австрийцы!

– Страстная любовь у нас к этому виду спорта.

Между тем местность кругом была совсем неровная – балочки и взгорья, начинались увалы, отроги Карпат.

Проселок извивался невдали от шоссе, и с него было видно, как по шоссе тащили на взгорок орудия полные запряжки могучих с виду лошадей и не могли вывезти, спотыкались и падали на колени, парили, водили боками. Тогда к ним кидались артиллеристы, выпрягали их, ставили в сторону и вытаскивали орудия на своих мускулах.

– Вон что начальство приказывает делать! – бубнил соседу, хотя и не в полный голос, но так, что слышал и Ливенцев, Митрофан Курбакин, который, к общему удивлению, все-таки не сбежал, а шел со всеми. – Лошадей, конечно, начальство жалеет, – она денег стоит, лошадь, ее тоже ведь надо купить, а людей чего жалеть? Бабы людей нарожают сколько хочешь, им только волю на это дай...

Этот Курбакин после второй ночевки, в селе Янсовисто, подошел диковидный к Ливенцеву, как следует, рука под козырек, – и сказал хрипуче:

– Ваше благородие! Дозвольте доложить, я сон очень страшный видел!

– Что такое? Сон? – не понял удивленный Ливенцев.

– Так точно, сон страшный... Будто как сам Вильгельм германский за мною гнался, с таким вот ножом длинным... (вытянул левую руку и стукнул правой выше локтя) я от него, и прямо в баню попал... А в бане много народа полощется, а мыла ни у кого нету. Я сичас к банщику: "Отчего мыла для народу не припас?" А банщик тоже голый стоит и с веником, – смотрю я на него, а это же сам царь наш, Николай Александрович, – и на меня веник свой поднял таким манером: "Я, грит, если уж накажу, то я уж накажу!" Ей-богу, правда, ваше благородие! А тут, гляжу, сама царица к нам в мужицкую баню заходит и тоже вся как есть гол...

– Пошел к черту! – коротко перебил его Ливенцев.

– Слушаю, ваше благородие! – повернулся Курбакин по уставу и отошел.

Еще целый день тащились от села Янсовисто до села Кузьминчики, тоже Каменецкого уезда. На этой части пути в невылазной, тяжелой грязи сапоги у многих раздрябли, раскисли, – отскочили подошвы. Ливенцев, как и другие ротные, приказывал подвязывать их проволокой или шпагатом. Потные от натуги, осовелые солдаты к вечеру имели вид загнанных лошадей. Много оказалось совсем выбившихся из сил. Их сажали на артелки, тащившие солдатские сундучки, но тогда лошади останавливались и не шли. Пришлось таких ослабевших просто оставлять на дороге, чтобы, отдохнув, догоняли они полк одиночным порядком. Здесь, около позиций, не было уже опасений, что они могут куда-то уйти: здесь некуда было уйти, здесь все живое держалось около полевых кухонь, – здесь кругом лежала пустынная земля, растоптанная сотнями тысяч войск, вконец ограбленная войною.

Попадались иногда по дороге сиротливые, как пожарища, следы бывших человеческих гнезд: остатки фундаментов в земле, кучи известки и глины с потолков и стен, пеньки росших около и обрубленных фруктовых деревьев. Жители деревень и сел объясняли, что это – места зажиточных до войны фольварков и хуторов, которые были начисто сметены войсками, так как фронт нуждался в кирпичах, и в бревнах, и в досках для окопов, а окопы нужно было чем-то топить зимою. И если большие села, местечки, деревни необходимы были для размещения в них войск, то на одиночные хуторские хозяйства смотрели просто как на "местные средства фронта".

Однако такими же "местными средствами" было и все хозяйство уцелевших от разрушения деревень: огромнейшее брюхо фронта пожирало все, что производили эти хозяйства, снисходительно оставив им в изобилии только воду для самоваров.

Фуражиры бесчисленных войсковых частей неустанно сновали везде, выискивая скот и фураж, однако нередко бывало и так, что собранное фуражирами одной части отбиралось отрядом другой. И очень короток был здесь век вильстермаршской породы бычков, с великолепным спокойствием мочившихся посреди горниц в глиняные миски, и молочных поросят, благоухающих под лавками.

Солдаты, набранные в Екатеринославщине, говорили с прифронтовыми подолянами на одном языке, и Ливенцев видел, что если они могли еще как-нибудь извинить начальству свой многоверстный поход по невылазно-грязным дорогам, то этого вот растаскивания по бревнышку хуторов, этой беспощадной реквизиции сена и картошки, овса и живности у своих же, у тех, которых защищают от неприятеля, они не могли понять и не хотели прощать.

В стороне от шоссе, гремевшего тяжелыми машинами, проходила полевая железная дорога, по которой лошади тянули груженые вагоны на фронт. Но мучительно было смотреть на этих лошадей даже издали: они выбивались из сил, чтобы вытаскивать свои ноги из разболтанной вязкой грязи по обочинам дороги.

Еле вытягивали из засасывающей грязи свои ноги и солдаты эшелона, когда подходили к селу Кузьминчики. Но они знали, – им сказали это с радостными лицами, – что в Кузьминчиках ждет их не только удобный, теплый ночлег, – еще и дневка, так как следующий день был "день царский, – тезоименитство государя-императора, верховного вождя всех русских воинских сил".

Однако село это оказалось сплошь забитым транспортом и строительным отрядом. Усталые люди остановились на улицах села, теснясь между подводами и лошадьми; был уже вечер; падал хлопьями мокрый снег...

Добычин послал телеграмму в Городок, непосредственно в штаб седьмой армии, прося распоряжений. Но транспорт оказался девятой армии, и штаб седьмой бессилен был его выселить. После долгих переговоров начальник транспорта еле согласился очистить для всего эшелона двадцать хат. Люди спали вповалку, располагаясь где только можно было найти прикрытие от снега.

А утром мыли многострадальные сапоги в речке Мухе, впадающей в пограничную с Австрией реку Збруч, чистили винтовки, чинили амуницию и шинели. Около здешней церкви отстояли обедню и молебен. Парада не было, негде было развернуться для церемониального марша, только прокричали несколько раз "ура" после короткой речи командира эшелона, а в обед получили праздничного сахару по шести кусков.

Снегу за ночь нападало много, днем же при солнце он быстро таял. Выехавший из села после обеда чужой транспорт оставил после себя на улицах такую грязь, что перед вечером снова пришлось ходить на речку Муху мыть сапоги, и Митрофан Курбакин кричал при этом занятии диким своим голосом с хрипотой:

– Отмывай, ребята, отмывай чище нашу родимую землицу! Завтрешний день австрийскую месить станем!

Утром перешли Збруч по деревянному мосту, а чтобы не провалить этого моста мерным солдатским шагом, Добычин приказал идти по нему не в ногу. Ливенцев удивленно наблюдал, как повеселели лица солдат его роты, когда он бросил им на ходу: "Вот вам и Галиция, ребята, – дошли, наконец".

Даже затянул было кто-то в передних рядах старую, еще дружинную, песню:

Ехал на ярморок юхорь купец,

Д'юхорь купец, д'юдалой молодец...

И много голосов подхватило ее весьма бодро и с большим чувством, но от ехавшего верхом впереди Добычина пришло приказание песню отставить.

– Почему отставить? – недоуменно спрашивал Ливенцев у своего соседа по роте Аксютина.

Аксютин поерзал по морщинистому лбу бровями, ища ответа, и сказал наконец, найденно улыбнувшись:

– Потому что вы-то забыли знаменитый плакат: "Остерегайтесь! Молчите!" Добычин же его отлично помнит.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Два дня еще шел эшелон галицийскими проселками, которые оказались ничуть не суше и не тверже своих, подольских; прошел деревню Ольховчики, ночевал в деревне Крагулевец, наконец пришел в большое село Звинячь, где разместились уже первые два батальона и разместились тесно, на одной половине села, – другую оставили для второго полка бригады.

Отсюда уже слышен был рокочущий разговор наших и австрийских пушек: до позиций считалось всего восемнадцать – двадцать верст.

– Це шо таке, га? Чуешь?

– Эге ж, чую. Регочуть, шо мы, дурные, сами до них прийшлы!

И, кивая друг другу на грозную линию холмов на горизонте, из-за которых доносился зычный боевой гул, солдаты застывали на месте с раскрытыми ртами. То, о чем они не хотели думать, но к чему их готовили больше года, то, чего они не хотели видеть, но к чему их неуклонно везли в товарных вагонах, как всякий другой военный товар, к чему придвигали их несколько дней по невылазно грязным дорогам, оно было, наконец, здесь, вот оно, – рукой подать.

Но некогда было долго вслушиваться в канонаду. Ковалевский приказал выстроить прибывшие роты и осматривал каждого в них внимательным, оценивающим и тело и душу взглядом. Так, безмолвно проходя замедленным шагом, оценивает про себя на ярмарке покупатель выставленный у возов на продажу скот, прежде чем остановиться на одной из голов и начать торговаться.

А Ваня Сыромолотов, идя за ним, только записывал, у кого оказались совершенно разбитые сапоги, перевязанные бечевкой и проволокой, и вечером в тот же день выдавали тому новые сапоги.

При раздаче и примерке этих сапог Ливенцев с большим любопытством наблюдал за своими, будут ли они довольны: ведь новые сапоги эти были не более как дар данайцев. Но оказалось, все очень повеселели, только иные не верили тому, что сапоги эти – настоящие, прочные сапоги, и долго щелкали пальцами по подметкам, стараясь определить на звук, из кожи ли они, – не из лубка ли, только для видимости оклеенного тонкой кожей.

Ливенцев боялся спросить об Анне Ивановне; ему казалось, что она лежит совершенно разбитая пешим путем и больная, но она сама отыскала его, радостная и даже поздоровевшая на вид, – обветренная, немного похудевшая, с блестящими глазами.

Поздоровавшись с ним за руку, точно и не была в шинели рядового, она заговорила возбужденно:

– Можете теперь говорить мне опять "вы", – я теперь доброволец, охотник, и имею право носить желто-белые шнурки на погонах. Ковалевский увидел меня в Ярмолинцах, когда мы вышли из вагонов, и узнал, и очень удивился, однако нисколько не рассердился и не кричал. Говорил мне "вы" и приказал внести меня в списки полка. Так что, ваше благородие, вот какая у меня новость за те дни, как мы с вами не видались!

– Вы героического типа женщина! Я вам искренне удивляюсь, – растроганно сказал Ливенцев. – И те чертушки, какие грохочут там, неужели вас не пугают? Признайтесь, все-таки есть немного?

– Помилуйте, что же я, – не знала, что ли, что их услышу?

– Все-таки лучше ведь было бы сидеть дома, пить чай с вареньем, хотя бы и засахаренным даже, а?

– Нет! – решительно покачала она головой.

– Ого! Да вы – второй Демка Лабунский! Но в окопах с нами вы, конечно, не будете сидеть?

– Вот тебе на! Почему же не буду, когда я уже и теперь в списках полка? На законнейшем основании буду. Только едва ли нам придется долго в окопах сидеть: поговаривают, будто мы пойдем в наступление...

И всплеснула руками досадливо, добавив тихо:

– Проговорилась... Впрочем, это только нижним чинам нельзя говорить, а вам можно, да вы и без меня это узнали бы, конечно... Идем в наступление через несколько дней.

– Вот видите, – в наступление, – так же тихо повторил Ливенцев, оглянувшись по сторонам, так как они стояли на улице села. – И вам все-таки нисколько не страшно?

– Ничуть!

Ливенцев хотел было сказать: "А я и не предполагал даже, что вы были так несчастны там, в Херсоне, что пришли к мысли о самоубийстве", – но сказал:

– Ну, дай бог, чтобы нас с вами не серьезно ранило, а как-нибудь слегка... Впрочем, если вы успели выписать из Москвы непробиваемый панцирь Савина...

Рядовой седьмой роты совсем по-женски махнул перед его лицом мягкой розовой ладонью и отошел, улыбаясь.

Ливенцев думал, что никто из нижних чинов их полка, кроме рядового Анны Хрящевой, не знает, что их ждет через несколько дней, однако Демка Лабунский, обычно хмурый, был торжествующе радостен, когда случайно встретился с Ливенцевым.

Едва не забыв отдать ему честь, Демка вытянул руку в сторону отдаленного гула и почти крикнул:

– Вот они как! Здорово! Скоро и мы туда тоже.

– Мы? Мы туда не пойдем, – здесь стоять будем, – строго старался смотреть на него Ливенцев. – Откуда ты взял, что мы туда пойдем?

Но тоном большого превосходства, знатока перед круглым невеждой, Демка протянул, подмигнув насмешливо и вздернув левым плечом:

– Зде-есь стоять! Когда мы только третьего батальона и ждали, а то бы мы еще вчера пошли.

– Да откуда ты взял это, Аника-воин?

– От-ку-да! Когда все, как есть, говорят, что пойдем наступать на австрийца.

После ужина, во время поверки, во всех ротах полка записывали бомбистов, и, кроме того, объявлено было двум ротам – третьей и шестой, чтобы завтра с семи часов утра они отправились в деревни влево и вправо от села Звинячь на поиски соломы и дерева для окопов; при этом разрешалось ломать и сараи фольварков, если они еще уцелели.

Полк начинал уже жить фронтовой жизнью, а мокрый пухлый снег продолжал падать ночами и подтаивать, оседать, делаться жижей, брызжущей из-под ног днем.

Первую звиняческую ночь Ливенцев спал крепко, отчасти от усталости, отчасти от сознания того, что все подготовки и подходы к последней цели его жизни (как и миллионов жизней кругом) – сражению из-за куска земли окончательно завершены: круг сомкнулся.

На другой день, – все было бело и нежно кругом от снега, – пришел в обед второй полк их бригады, который был в то же время четвертым полком дивизии; с ним вместе подтянулись отставшие их полка. К вечеру улицы запрудили двуколки обозов; наконец, дымящиеся, мокрые кони дотащили орудия и стали, встряхивая головами и нося боками. Другая бригада дивизии еще раньше оказалась в сборе в соседнем селе Бучковце, и один из полковых командиров этой бригады, полковник Фешин, по своему почину и с согласия начальника дивизии генерала Котовича, успел уже произвести рекогносцировку той части позиций, какая приходилась на долю дивизии. С результатами этой разведки Фешина счел нужным познакомить своих батальонных и ротных командиров Ковалевский.

Несколько более зажиточных семейств выехало из Звинячи подальше от беспокойного и прожорливого фронта, и штаб полка поместился в одной из покинутых халуп. Халупа эта была сравнительно с другими большая, однако командиры рот разместились в ее горнице с трудом.

Ковалевский показался всем, не только Ливенцеву, небывало озабоченным, и когда прапорщик Кавтарадзе вздумал пошутить, сказав громко: "Совет в Филях!" – Ковалевский только глянул на него долгим и неподвижным взглядом, не отозвавшись ни словом, как это он сделал бы в другое время. Перед ним на столе лежали карта и набросок расположения австрийских позиций, бегло сделанный карандашом. На этот именно набросок на сером узеньком клочке бумаги он смотрел довольно долго, прежде чем начал говорить глухо, против обыкновения, и напряженно:

– Господа офицеры, я... нахожусь в некоторой нерешительности, хотя мое личное правило всегда было таково: хороши только те сюрпризы, о которых предупреждают заранее... А когда мы должны приступить с вами к такому чрезвычайно серьезному делу, как наступление, тут сюрпризы всякого рода совершенно неуместны. Но вот для австрийцев большим сюрпризом явится то, что на тихий сравнительно фронт явилась наша седьмая армия – сила свежая, очень хорошо снабженная, численно большая и с талантливым руководством...

Тут Ковалевский забывчиво постучал о стол карандашом, который был у него в руке, и раза два повторил:

– С талантливым руководством, да! С талантливым руководством... Едва ли появление нашей армии на фронте останется неизвестным противнику, едва ли, да, – но мы со своей стороны должны делать все, господа, чтобы себя пока не обнаруживать, и всякие разговоры с нижними чинами о готовящемся нами наступлении я ка-те-го-рически воспрещаю, господа, – категорически! Разведка австрийских позиций нам пока тоже воспрещена штабом армии, но, поскольку мы все-таки должны готовиться к наступлению, то-о... вот, полковник Фешин... путем опроса офицерских чинов стоящей на позициях впереди нас дивизии из состава другой армии добыл кое-какие необходимые нам сведения... необходимые сведения... Что же мы прежде всего должны иметь в виду?.. Прежде всего не будем строить себе иллюзий насчет того, что операция пустяковая. Она не пустяковая, нет, и я лично кладу все надежды на нашу тяжелую артиллерию... Позиции противника сильны. Они расположены на нескольких высотах. Колючая проволока – в несколько рядов. Между этими позициями и нашими – долина речки Ольховец... Ольховец, да... Четыре аршина шириною Ольховец... Пожалуй, даже и речкой нельзя назвать, – ручей, а? Ручей Ольховец... но он пока не замерз – это одно, а второе, и очень существенное: он протекает по очень топкой долине, по очень топкой, – это имейте в виду. Нам, конечно, дадут средства для переправы, – об этом, разумеется, позаботится штаб армии. Дальше мы должны овладеть теми позициями, какие нам будут указаны, и прорваться в долину реки Стрыпы, в которой сохранилось много сел и деревень. Между нашими же и австрийскими позициями уцелела одна только хата, – одна хата... весь наш актив, – одна хата!.. Носит она у нас название – хата на Мазурах. Никаких деревьев, даже и одиноко стоящих, нет, – и лес и солому нам надо заготовить где-то в тылу, чтобы перебросить в район атаки. Надо устроить несколько землянок и для перевязочных пунктов, чтобы не замерзли раненые, и просто для обогрева. Возможно, что мы получим хотя бы для двух-трех рот белые халаты в целях мимикрии. Прошу иметь в виду, господа, что я, может быть, даже несколько выступаю за границы своих полномочий на сегодняшний день, так как сегодняшний день пока еще день тайн и всяческих там недомолвок. Но я, во-первых, надеюсь на то, что вы обдумаете, что я вам сказал, про себя, проштудируете карту местности, вообще войдете в курс дела, в объеме боевой операции, какая нам предстоит. Я хочу, чтобы вы, господа, шли вперед с открытыми глазами, а не вслепую. В бою вы, каждый из вас, должны проявить свою инициативу, а откуда же она может взяться, если вы не знаете наперед, что вас ожидает? Каждый из вас, конечно, знает своих подчиненных, кому и что можно доверить, от кого и чего можно ждать. Продумайте их как следует всех и проверьте их возможности. Кстати, получились приказы по фронту насчет нижних чинов. Содержание этих двух приказов такое...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю