355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » В поезде с юга » Текст книги (страница 2)
В поезде с юга
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:44

Текст книги "В поезде с юга"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

– Нет, почему же неинтересно? – улыбнулась Груздева, принимаясь за компот из фруктов.

– Две жены, да… Первую я в Магнитогорске нашел, – продолжал Мареуточкин с подлинным увлечением искателя. – Красивая женщина, лет так двадцати пяти, образованная. Я даже и не начинал с нею, как с другими, опасался, потому что, понимаете, очень показалась серьезная, и даже, сама говорила, учительницей в каком-то техникуме была, а теперь просто так на стройке в канцелярии работала. Я ей как-то прямо говорю: «Запишемся. Только прошу иметь в виду, – двое у меня детей, чтобы вы им матерью были». – «Что же, – говорит, – такого, что двое детей?» Ну, тогда уж мы с нею записались, а потом скоро из Магнитогорска в Москву. И, знаете, сначала ведь, месяца так два-три ничего было, потом вдруг дети мои показались ей несносны. «Несносны? – спрашиваю. – Отчего же это?» – «Оттого это, – говорит, – должно быть, что своего я от тебя ребенка ношу». Ну, ясно! Да и так, признаться, оказалась она любительница по ресторанам ходить, по театрам, а у детей пуговицы все осыпались, пришить некому. Поговорил с ней один раз вполне серьезно, – она мне: «Давай-ка мне денег на дорогу, поеду к своим родным». Дал. Уехала. Потом пишет мне из какой-то Степанокерты, о какой я понятия не имел, – поступила будто на должность, получает двести пятьдесят и мальчика родила. Давай, значит, Андрюша, алименты. Я пошел в суд народный, излагаю там, – вот какое дело: своих детей двое, у жены первой – третий сын, жалование пятьсот, сколько мне платить этой? Присуживают сорок в месяц. Я, бесспорно, соглашаюсь. А дети-то мои, ведь они все-таки безнадзорные остаются, потому что я целый день на работе, и девочке моей стало уж девять лет, учится она в третьей группе, очень разумная и говорит, что в школе своей она одной учительнице так понравилась, что та ее хочет на лето к своим родным с собою взять в деревню. Гляжу, потом приводит эту учительницу. «Вот, – говорит, – Анна Васильевна». Смотрю: собою невзрачная и уж немолодая и действительно хочет мою Верочку с собой взять и только у меня разрешения просит, дескать, там она поправится, разовьется лучше физически. «Пожалуйста, – говорю, – отчего же не так? Только вы уж и мальчика моего возьмите. А денег на их содержание я дам». Ну, так мы и сделали. Через месяц привозит мне детей, – загорели оба мои дети, просто прелесть, я очень рад, – ну, знаете, как это выходит? Хотя она и некрасивая, нет, и говорить нечего, только я подумал: «Вот настоящая мать будет моим детям!» Одним словом, тут я с нею сошелся. Потом пошли мы в загс. Проходит месяца два, говорит она мне: «Я беременна». А она так собою слабая, учительница, и голос имеет тихий. Я еще тогда, сомневался, какой может быть от нее ребенок! Намекнул даже насчет аборта ей сам, потому что слабая женщина ведь. Она – ни за что! Ну, пусть так. А ревнивая какая оказалась! Все карточки женины порвала, – это я о первой жене говорю, – «Бомбочки»– тоже, второй жены тоже. Письма их всех в печку бросила на кухне. Одним словом, ничего чтобы от них от всех не оставалось в квартире. Я уж молчу. Ну, правда, ведь некрасивая, а тут еще беременность: мало кого она красит. И вот, наконец, рождается дочка семи месяцев: не доносила. Сколько было мне с ней возни! И в вату ее закутывали, и салом свиным смазывали – наружное называется питание, ну, теперь уж ничего, считается выходили, и головку держит хорошо, и грудь колесом. Так вышло, что все заботы моей третьей жены где же? Около своего ребенка, а старшие мои дети опять без всякого присмотра. Пришлось выписать мать-старушку: пускай уж теперь она с ними, потому что я вижу, и школы своей жена эта моя не бросает, и как в нее ходила, так и продолжает, и дети мои старшие ее не «мамой» зовут, а по имени-отчеству: Анной Васильевной. Это-то они уж, конечно, понимают, что мать их вон она где живет, – двумя этажами выше. Вот какая получается жизнь! Так что уж в этом году летом я их в пионерлагерь устроил на два месяца и очень был рад, что устроил. И вот, все думаю я, что же из моих детей может при таком положении выйти? Ведь если вы меня спросите: убивал ли я на войне людей. Что я вам на это должен ответить? Да, убивал, разумеется. Ведь я – снайпер, сверхснайпер. Кого-нибудь мои пули находили там, у противника. Страшно даже и думать было бы, что нет: ведь я не в белый свет стрелял, а по цели, а промахов я не делаю. Это я о карабине говорю, однако ведь приходилось и шашкой работать. Во время такого боя ведь кто кого: если не ты его угробишь, так он тебя угробит. Ну, хорошо! Списаны со счета люди одного класса, буржуазного, появляются в моей семье другие люди, нашего класса, пролетарского; я ведь их должен до дела довести. Моему Вите двенадцать лет, и, может быть, из него мог бы Менделеев новый образоваться, а он без присмотра: что школа ему даст, то его и будет. Хорошо! Однако мне ведь только еще тридцать пять лет, что же мне, стало быть, в этом деле – отбой надо трубить? А я только что в настоящую силу вошел. Я прожить могу, может быть, еще лет сорок, если только до отцовских лет доживу, а отец мой в семьдесят пять-то лет десяток молодых еще за пояс заткнет. И вот я еду теперь опять в Москву и думаю: «Что же мне за жена Анна Васильевна? Ошибка это, а не жена. И некрасивая, нет! И что из девочки ее выйти может?» Правда, своего сына в Степанокерте этой я не видал, однако за него я могу ручаться: там мать совсем другого состава. Нет, не протяну я долго с Анной Васильевной. Я вот сейчас к ней еду, а признаться, об ней совсем и не думаю. Ошибка. Между тем после работы на стройке я ведь еще лекции читаю от шести часов вечера до двенадцати, лекции об огнестойком строительстве. Платят мне по тридцать рублей за лекцию. Одним словом, я думаю, что у меня мог бы быть по крайней мере еще один ребенок, если не два. И я вполне мог бы его поднять на ноги.

Обед был между тем съеден; столик, который они занимали, нужен был для других, и, поднимаясь вследа Груздевой, Мареуточкин погладил себя по животу, сделал выразительные глаза и сказал:

– Ну, вот, кое что есть. Не скажу, чтобы большая сытость, все-таки и не голоден. Я знаете ли, смотрю на себя, как на машину, да… Машина требует горючего, я – тоже. Я, и когда во время войны гражданской, в такой, знаете ли, обстановке приходилось бывать, а у меня в сумке и баночка с маслицем и полбуханки белого хлеба. Также соленое сало или ветчинка. Варшава, знаете ли, вот что! Варшавой я избалован. В Варшаве до войны мировой за двугривенный можно было пообедать, да ведь как пообедать! Так себе барабан набьешь, ого! А не хочешь обедать, – купи фляк. Фляки – это рубец, знаете ли, прочее такое, а как приготовлено, эхх! Со сме-та-ной, да! Еще и хлеба сколько давали. А стоило всего пятачок. Что же касается Анны Васильевны моей, то не понимает она, ни как подавать на стол, ни как принять, ни как что-нибудь, знаете ли, приготовить. Прямо я удивляюсь на такую женщину: ни для мужа, ни для детей, ни для хозяйства, – положительно никуда!

– А может быть, учительница она хорошая? – попробовала защитить жену Мареуточкина ласково улыбающаяся Груздева, но тот, пропуская ее в дверь вагона-ресторана, почти выкрикнул:

– Ни-ку-да! Совсем никуда. Посудите сами, какая же из нее учительница, когда у нее и здоровье плохое, и голос слабый, и она шепелявит, и… и некрасивая, знаете, – нику-да! А учительница, как вы себе хотите, должна быть на лицо приличной, чтобы ученикам-ученицам на нее приятно было смотреть и чтобы они ее любили. Такую, как вы, например, конечно, – я вполне в этом уверен и убежден даже, – детишки, разумеется, любят.

3

Добравшись до своего вагона, Мареуточкин остановился на площадке, сказав Груздевой:

– Постоим здесь, поговорим, а то там, знаете, домино это – ненавижу, – и сесть негде. Ведь вот как бывает, просто удивительно: говорю с вами, будто век я вас знал, а я вас всего только несколько часов вижу. Почему такое?

– Деточаг, – подсказала объяснение Груздева, кругло улыбнувшись и светло поглядев.

– Деточаг – это непременно, хотя это самой собой; однако с другой стороны возьмем, кто может в деточаге долго работать? В деточаг, конечно, всякая может попасть, все равно как выскочить замуж, а потом она на деточаг посмотрит косо, а деточаг на нее поглядит криво, вот и разошлись – как муж с женой, если он в ней ошибся. Я вот в доме отдыха за один месяц взял пять с половиной кило, и это ведь еще то нужно учесть, что первые блюда все больше постные были, а если бы мясные, то я бы верных полпуда взял. Вы, пожалуй, подумали сейчас: не работал, потому так. Пустяки! Я к работе своей привык. Для меня главное, чтоб я за детей своих не болел, а с такой, как Анна Васильевна… Ну, что же это такое, вот посудите сами: перед самым отъездом из Крыма получаю от нее письмо: «Вполне я убедилась, – пишет, – что опять я беременна». И ведь она это с радостью пишет, а я – места себе не нахожу. Ведь, может, опять недоноска какого-то родит, и опять его, значит, в вату, и салом свиным два месяца мажь. А если и доносит даже, вдруг ребенок идиотик какой выйдет, дурачок дефективный? Или глухонемой какой, или черт знает, что еще с ним может такое получиться! Я ее не затем совсем взял, чтобы она мне детей рожала. Я ее к своим прежним детям в матери взял, понадеялся на то, что учительница, а она вздумала свое тут потомство разводить под моей крышей.

– Как же свое, когда от вас же?

– Ну, что же, что от меня? Я верю, что действительно от меня, – где уж ей любовников заводить! Ни кожи, ни рожи. От меня, конечно, только, значит, выходит, понимаете, так, что даже и я не могу такую породу, как ее, перебить. В нее получаются дети, а не в меня.

– Да ведь один пока ребенок в нее, а другой, может быть…

– Надеяться, я, конечно, буду, однако боюсь… Очень боюсь. А что же я не спросил вас: вы-то замужем или… Если только это не секрет ваш, конечно?

– Замужем я была, а теперь – холостая, – улыбнулась Груздева, и от этого ответа ее поднялся Мареуточкин на носки в большом волнении:

– Холостая? Вот видите! Холостая… Ну вот…

– Что – «ну вот»? – продолжала улыбаться Груздева. – Имею дочь шестнадцати лет: я таких же, как она теперь, лет замуж вышла. Дочь только что кончила девятую группу. Физкультурница, пловец… взяла приз этим летом. Только я не люблю смотреть, как она в воду бросается с большой высоты: свихнет она когда-нибудь шею.

– Не свихнет, нет! – восторженно перебил ее Мареуточкин. – Призерша? Великолепно! Вот что значит настоящая вы мать, – эхх!

Тут у него как-то, неожиданно для Груздевой, задергалась нижняя челюсть; он замолчал, отвернулся, потом раза два поднялся на цыпочки, шевельнул плечами и, когда поглядел, наконец, на Груздеву, объяснил ей виноватым тоном:

– От волнения со мной бывает. Война наделала. Ведь я чего только не перевидал! Лихой, кроме того, я разведчик был. За рижский фронт еще девятнадцати лет я уже три георгия имел. Я тогда в Волынском драгунском полку служил, в двенадцатой армии, у Радко-Дмитриева. Может быть, знаете те места? Теперь уж они – Латвия: Вольмар, Кеммерн, Туккум, Якобштадт, Крейсбург. Даже на острове Эзель нас возили на баржах: предполагали, что будет там десант немецкий. Нас и четыре донских казачьих полка. И десант действительно был, только немцы скоро ушли оттуда. Ну вот, теперь такое дело. Противогазовых масок тогда настоящих не было, а так – резиновые мешочки с очками, вроде автомобильных, ну, конечно, под Икскюлем немцы нас и отравили хлором, и меня в том числе. Потом в санитарный поезд нас поместили «Артист – солдату». В этом поезде отправили сначала в Петроград, потом в Вологду и прочее. А хлор – это вообще очень скверная вещь. Это я между прочим вспомнил, потому что, если я все стану вспоминать, что я видел, то мне на целый месяц хватит. Ну, своих два серебряных георгия я на «Заем свободы» пожертвовал, как они малоценные, а золотой – второй степени – тот я уж после Октябрьской загнал… Так, значит, призерша ваша дочка? А как ее звать?

– А вам не все ли равно? Галина.

– Нет, как же можно, чтобы все равно! Галина? Галочка… Очень я люблю это имя. Только его больше в Польше и на Украине дают. Правда, и у вас в лице есть что-то украинское. Эхх! Из украинок какие хозяйки хорошие бывают! И приготовить все могут. А моя-то Анна Васильевна, вы не поверите, даже се-лед-ки порезать прилично и так же уксусом с горчицей полить и луку, и вообще, как надо, – и то она не в состоянии сделать. А чтобы бигос по-польски на стол когда-нибудь подать, об этом даже не заикайся. А бигос, вы, должно быть, знаете, это такая вещь, что скушаешь целую тарелку, да еще и пальцы потом себе все отсосешь.

В окно было видно, как на какой-то речушке, полузаросшей камышом, осторожно продвигалась лодка, и в ней один отпихивался шестом, другой стоял, держа ружье перед собой.

– На уток, – перебил самого себя Мареуточкин. – Предположение, должно быть, такое, что утки испугаются, когда поезд будет идти, и вылетят из камыша, а он их и щелкнет. Фантазия! Утки тоже привыкают отлично к поездам, а вернее всего, что они здесь около моста и не держатся.

– Галина тоже ведь и стрелять из карабина оказалась мастерица, – сказала Груздева. – Не знаю уж, откуда у нее такой талант! Я всяких ружей и револьверов, должна вам сказать, боюсь; отец ее тоже был человек штатский, а вот она…

– Современная, – с жаром подхватил Мареуточкин. – Из карабина? Это здорово! Будем с ней состязаться в тире. Вот видите, вы говорите – оружия боитесь. Это неудивительно, разумеется: вы – женщина. А что же вы скажете, когда пришлось вот мне отряд из рабочих набирать, – это после Октября, – отряд Красной Гвардии? Даю чувашину одному винтовку, он ее взял, да вдруг как затрясется весь. «Ты что?» – спрашиваю. – «Б-б-боюсь», – говорит. Вот и воюй с такими. А другой еще в моем отряде был, тот как только винтовку взял в руки, сейчас же спать. Что такое? Оказалось, сон на него прямо каменный нападал, и сразу: стоит ли, сидит ли, взял винтовку, – голову свесил, глаза заплющил, готов – спит. И тогда вы ему любую палку или швабру даете в руки, а винтовку берете: он ни копнется, – спит, как черт! Вот какие попадались даже и из нашего брата – мужчин! Пришлось мне их обоих из отряда выкинуть. И как же она, ваша Галочка, скоро, значит, вузовкой будет? Куда же поступает?

– Да ведь в вуз ее по младости лет пока и не примут, так об этом пока мы и не говорим. Пускай-ка десятилетку сначала окончит.

– Да, вот видите… Вы – моложе меня, а уж у вас дочь почти вузовка, а моему самому старшему и то ему до вуза еще, как куцему до зайца. Значит, и пловец, и стрелок… да-а… Нет, как хотите, а вы – удивительная женщина, должен я вам сказать!

И раза два-три Мареуточкин поднялся на носки, потом опять задергал челюстью, отвернулся, оправился и добавил:

– Посмотреть все-таки надо на свои места. Я хотя не везу ничего такого, чтобы очень ценное, все-таки груш там в Крыму купил, – «бэра-александра» называются, – и винограду, не знаю, какой сорт, только он сладкий очень и запах имеет приятный. Подарок везу ребятам своим. Все-таки им лестно будет, что не в Москве куплено, а из Крыма привезено. Груши, правда, говорили мне, должны еще долежаться, да ведь детишкам моим – им все равно, – они не вытерпят и слопают на здоровье. Гм, вот вы мне сказали о карабине, и я теперь думаю: что же я своего Витю не учу стрелять, а? Я из снайперов снайпер, а вот видите, о сыне забыл совсем, чтоб и он был тоже снайпер. Правду сказать, я думал, что еще рано, однако чушь, что рано! Также и плавать ведь он не умеет совсем. Видите как! Вы мне сказали о своей Галочке, и у меня мысль явилась. Нет! Приедем в Москву, первым же долгом заявлюсь я в ваш очаг.

4

В Москву приехали рано утром, – не ходили еще трамваи, моросил дождь. Мареуточкин умудрился как-то захватить и свою корзину с «бэрой-александрой», и все вещи Груздевой, и так – нагруженный – двинулся бодро из вагона. Можно было подумать, что он сделал это из боязни, чтобы Груздева как-нибудь не отстала от него в густой, ринувшейся к вокзалу толпе, или не очутилась каким-нибудь образом далеко впереди, вообще – не растворилась бы внезапно среди незнакомых людей под холодным дождем в ленивых сумерках московского осеннего утра, – растворится, и вот все окажется миражем, никогда не увидишь ее больше, ничего не услышишь о ней.

Но им пришлось еще сидеть, дожидаясь трамвая, под обширным навесом вокзала, и тут, где на коричневых, замасленных скамьях сидело много людей из других вагонов, где им всем, этим прочим, могло и должно было показаться, что они двое отнюдь не случайно столкнулись друг с другом всего только сутки назад, что у них есть длинное прошлое и, поскольку они еще не стары, не менее длинная жизнь впереди, Мареуточкин, проникшийся этой мыслью еще в вагоне, говорил теперь уж более сжато и поспешно:

– Я ведь не то, чтобы интеллигент какой, каких мне приходилось все-таки встречать, – я человек простой, хотя, конечно, инженер-строитель. А дело архитектора какое же? Расчет – и больше ничего. Расчет предварительный, – это называется смета, – а потом учет в работе каждого дня, а также каждого строительного материала, – вот и все. Так же я вот расчет делаю и в этом самом вопросе с вами. Кстати, вы сказали мне, как вашу дочку звать, – а ваше имя-отчество?

– Марья Аркадьевна, – растянуто почему-то сказала Груздева.

– Очень хорошее имя, – Марья Аркадьевна, – очень! И теперь я уж знаю вас, значит, вполне. И пойду я с вами, Марья Аркадьевна, на откровенность очень большую. Это все, что я говорил вам насчет своей Анны Васильевны, это я говорил, имея в виду… обстоятельства такого рода. У меня расчет тут самый простой и всякому понятный: на что она мне? Ясная она с моей стороны ошибка. Все равно как в нашем строительном деле: вышла, скажем, ошибка с бетоном в нижнем этаже, – слабый раствор, плохая связь, – чья вина, после разберем, а пока – ломай к черту! Ломай сейчас же, а второго, третьего этажа не выводи, потому что гораздо хуже будет, ежели дом впоследствии рухнет. Вот так же и с Анной Васильевной: как приеду, я ей с первого же слова ультиматум: или ты иди сейчас же аборт делай, или ты из квартиры вон, – вот и все.

Марья Аркадьевна тихо сказала на это:

– Нет, такая аборта делать не будет.

А Мареуточкин подхватил очень быстро:

– Тогда иди вон! Вон сама иди и ребенка с собой бери. Что присудит суд, то на этого, на девочку твою, буду тебе давать, а от второго такого же заранее я отказываюсь, вот и все. Я медицинское свидетельство в суд представлю, чтобы и в нарсуде видели: не имеет права подобная женщина детей рожать. Нам, в рабочем государстве, нужны не какие-то там вообще недоноски, которых непременно в вату и салом мазать, – нам настоящие дети нужны. С детьми возни бывает и без ваты много. Однако возись да все-таки ты знай, что не зря время свое рабочее теряешь, – вот каким манером. Дети – они государству вообще много стоят, а тут какие-то зародыши чтобы появлялись? Прекратить! Довольно! Тут штука простая, тут расчет без бумажки, без карандашика. Одним словом, математика, а не какой-нибудь русский язык, который всем отлично известен, а между тем изволь непременно знаки препинания расставь. Я вот мог бы машину свою вызвать сюда, да, во-первых, сейчас некуда мне звонить – это раз, потому что очень рано, а во-вторых, шофер мой тоже рабочий, который знает свои часы: с восьми утра, а не с половины шестого. Ему еще за день много гонки будет, – я это должен тоже расчесть. Вам, кстати на каком трамвае ехать? Не на шестом номере?

– Нет, мне на первом, – с большой привычкой к номеру своего трамвая ответила Груздева, разглядывая видный отсюда кусок площади перед вокзалом, на котором разместились левее извозчики с мокроголовыми лошадьми, правее щегольского вида новенькие авто учреждений.

– Эх! На первом. Вот жалость какая! А мне – на шестом. Значит, скоро мы с вами разъедемся в разные стороны, а ничего еще друг другу не сказали. То есть я-то насчет своего вопроса хотя и очень много говорил, однако от вас, Марья Аркадьевна, очень мало слышал.

Тут Груздева повернула к нему все лицо и очень внимательно на него поглядела, сказав тихо и, как ему показалось, значительно:

– А что же вы хотели бы от меня услышать?

И лицо Мареуточкина под откинутой со лба серой кепкой стало очень торжественным, когда он взял ее за руку.

– Марья Аркадьевна, – сказал он, подавив большим усилием стремление своей нижней челюсти сделать обычную при волнении раскачку вправо-влево. – Вот как я держу Вашу руку теперь, так я хотел бы ее держать постоянно… Вы меня поняли?

Груздева только глядела на него внимательно, а он продолжал, как ему казалось, с ясностью неопровержимой:

– Ведь ваша Галочка – она уже взрослая, вот-вот вузовка. Она уж даже и вашей иждивенкой вот-вот считаться не будет, раз ей уж шестнадцать. Должна уж паспорт на свое имя получить, если еще не получила. Мои же дети… Эх, вы понимаете сами, что мне говорить об этом трудно! Да я ведь сейчас вот так на вокзале разве могу от вас ответа настоящего просить? Я мог только свой вопрос задать, а ответ – после, когда-нибудь потом ответ. Вы только подумайте над моим вопросом, и то уж для меня будет счастье: вот работает Марья Аркадьевна в своем очаге, и очаг очагом, а все-таки она над моим вопросом думает. А насчет Анны Васильевны чтоб никаких положительно у вас даже и малейших сомнений не было: я с ней кончаю.

Очень торжественным тоном своим Мареуточкин, может быть, говорил бы еще долго, но в это время по матово блестящим рельсам гремя подходили сцепленные два вагона трамвая.

– Мой, – первый, – сказала Груздева и поднялась.

– Спешите садиться, – несколько недовольным сделал лицо Мареуточкин и потупил глаза. – Но все-таки над моим вопросом вы…

– Подумаю, – поспешила ответить Груздева и улыбнулась.

В запасе человеческих улыбок – огромном все-таки запасе – есть несколько таких, которые нежнее всяких нежных слов, проникновенней самых умных мыслей и даже точнее всех самых точных выкладок и расчетов. Одною из таких именно улыбок и одарила на крытой площадке московского вокзала в шесть часов утра семнадцатого сентября заведующая детским очагом Марья Аркадьевна Груздева инженера-строителя Андрея Максимовича Мареуточкина. Она не то, чтобы что-нибудь обещала, это сложная улыбка, однако она ведь не отталкивала, нет, вот в том-то и дело: напротив, она притягивала явно и сильно.

Улыбнувшись именно так длинно и сложно, Груздева сказала, как принято говорить всеми:

– Поживем, увидим.

Но Мареуточкину зачем же были такие неопределенные слова, когда он видел явный смысл утверждающей улыбки.

Он, как перышко, поднял свою корзину с грушами левой рукой, запихнув свой небольшой чемодан с бельем под мышку, правой, наиболее способной к большому размаху, как-то непостижимо быстро захватил все ее вещи и сказал решительно и молодо:

– Идемте! Посажу вас в вагон. Значит, к вам на первом номере… Есть! Адрес вашего очага я записал, – да хотя бы и не записывал, забыть бы не мог. Все в порядке.

И, сложив на задней площадке вагона ее вещи, он почтительно снял перед нею кепку и преданно поцеловал ее несколько крупную, но мягкую и белую руку, и потом всего два-три мгновения жадно следил за окутавшим ее голову белым вязаным платком.

Потом исчез за поворотом вагон. Потом неожиданно со всех сторон ворвался в уши могучий шум просыпающегося к своей обычной жизни великого города. Потом показался, неуклонно приближаясь, трехвагонный состав с четкой цифрой «6» спереди, на круглой белой табличке, – его трамвай, который через каких-нибудь двенадцать – пятнадцать минут привезет его, нового теперь уже, строителя своего будущего, инженера Мареуточкина, в старую квартиру на третьем этаже, к старой и некрасивой и ненужной Анне Васильевне, его ошибке, которую надо исправить так же стиснув зубы, как исправляет она, школьная учительница, грубые ошибки своих учеников в синтаксисе, словах и, наконец, в знаках препинания.

Июль 1934 г.

Крым, Алушта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю