444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Севастопольская страда (Часть 3) » Текст книги (страница 17)
Севастопольская страда (Часть 3)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:57

Текст книги "Севастопольская страда (Часть 3)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

– Вы... арестовать его хотите? – вскрикнула испуганно, заломив руки, Елизавета Михайловна. – За что? За что?

– Не арестовать, помилуйте, что вы! – И даже дотронулся до ее рук жандарм, как бы стараясь хоть этим ее успокоить. – Не арестовать, а только дать свои показания по этому делу, которые будут там записаны, понимаете? Свидетельские показания только!

– Свидетельские? – повторила она. – Но ведь он один не в состоянии будет, нет, он никуда не ходит один, а всегда со мною.

– С вами он может быть и теперь, прекрасно! И вы тоже дадите свои показания, мадам! И я уверен, что они для нас будут очень ценны!

– На дворе сейчас холодно, – сказала она беспомощно.

– Не очень холодно, уверяю вас... Наконец, закутайте его как-нибудь потеплее.

– Поедем, поедем, Лиза! – решительно выступил вперед Хлапонин. – Я готов.

– Разумеется, лучше вам сейчас же отделаться от этой обязанности, чем ждать и думать, что вам что-то такое угрожать может, – тоном совершенно дружеским уже советовал жандарм и вдруг спросил Хлапонина как бы между прочим: – Насчет Гараськи вы тоже ведь можете дать показание?

– Какого Гараськи? – удивленно поглядел на него Хлапонин.

– Ну, этого там, сообщника Чернобровкина, – беспечно сказал поручик.

– Гараську никакого не знаю, – подумав, ответил Хлапонин.

– Ну, вот видите, другого преступника вы даже и не знаете... тем лучше для вас. Одевайтесь – и едем в управление. Поговорите там с подполковником Раухом, показания ваши запишут, и всё...

III

Жандармское управление, куда в извозчичьей карете приехали вместе с поручиком Доможировым Хлапонины, помещалось в обширном, но почему-то очень неприглядном и даже обшарпанном снаружи двухэтажном каменном доме с антресолями и балконом вверху. Для того чтобы говорить с полковником Раухом, нужно было подняться во второй этаж.

Воздух в коридоре, по которому проходили Хлапонины вслед за Доможировым, был застоявшийся, затхлый – казенный; пахло сургучом, известкой и почему-то мышами.

Поручик попросил Елизавету Михайловну посидеть в небольшой комнате перед кабинетом Рауха, а Дмитрия Дмитриевича ввел в кабинет.

В кабинете, довольно большой комнате с четырьмя окнами на улицу, было только два стола, и за одним, большим, сидел сам подполковник, за другим, поменьше, военный чиновник со скромными бакенбардами в виде котлеток.

– Штабс-капитан Хлапонин! – представил Дмитрия Дмитриевича Доможиров.

Хлапонин стал навытяжку, как давно уже не приходилось ему ни перед кем стоять, и уже приготовился протянуть руку полковнику, но тот, сказав только: "А-а?! Это вы Хлапонин? Присядьте!" – пальцем указал ему на стул против себя.

Хлапонин, не успев еще удивиться, почему Раух не подал ему руки, уселся поудобнее на стул, так как чувствовал в этом настоятельную необходимость: ноги его были еще слабы, и легкую дрожь от усталости чувствовал он в коленях.

Доможиров подошел к чиновнику, взял у него какую-то синюю папку с бумагами и тут же передал Рауху, и в то время как тот безмолвно начал перелистывать бумаги в папке, Хлапонину не оставалось ничего больше, как разглядывать его самого.

Этот немец был лет сорока на вид и не мал ростом, но костляв, и руки его были, казалось, готовы рассыпаться на все составные части: кости, хрящи, сухожилия, вены... Лоб с желтыми лоснящимися взлизами, светлые волосы, жидкие, но аккуратно зачесанные справа налево, так что над левым ухом получалось даже что-то вроде буклей; усы обвисшие, притом лишенные малейшего оттенка добродушия; серые сухие глаза глядели как-то невнимательно, однако и явно недоброжелательно, как свойственно глядеть человеку, перед которым хорошо уже известный ему субъект предосудительного поведения.

– Перед приездом вашим сюда, в Москву, вы были в имении помещика Курской губернии Белгородского уезда Василия Матвеевича Хлапонина? смотря в бумаги, спросил Раух скрипучим, надтреснутым, очень неприятным голосом.

– Так точно, был, господин полковник, – по форме ответил Хлапонин, стараясь в то же время припомнить точно, сколько именно дней провел он у дяди.

Раух сделал знак чиновнику, и тот пересел к его столу, и бойко забегало его гусиное перо по большому листу голубоватой, прочного вида бумаги.

– В каких отношениях вы были к владельцу имения?

Хлапонин заметил, что поручик Доможиров, тоже подсевший к столу, записал карандашом в своей записной книжке что-то и ответил:

– Покойный Василий Матвеевич был мой родной дядя, по отцу.

– Я это знаю, – сухо сказал Раух и посмотрел на него неодобрительно. – Я вас спрашиваю об отношениях в смысле... житейском. О ваших личных отношениях к нему я хочу знать.

Хлапонин понял, что на этом строится какое-то обвинение против него самого, а уж не только против Терентия Чернобровкина и какого-то Гараськи, о котором не зря же упоминал поручик Доможиров.

– Отношения наши, когда я жил в Хлапонинке, натянутыми не были, ответил он подумав.

– Не были? Как же так не были? – негодующе поглядел на него Раух. Вы уехали от своего дяди, который вас сам пригласил к себе, на мужичьих лошадях! – При этом он сильно стукнул пальцами по бумагам в папке. Уехали и даже не простясь с хозяином – вашим родным дядей, а говорите, что отношения не были натянуты!

Дмитрий Дмитриевич почувствовал, как испарина покрыла вдруг его шею, хотя в кабинете Рауха было скорее прохладно, чем тепло.

– Так точно, господин полковник, уехал я, не простившись с ним... после того, как он накричал на меня за обедом, – сказал он, уже начиная терять кое-что из заготовленного запаса хладнокровия.

– Накричал за обедом! Чем же было вызвано это?

Раух глядел на него уничтожающе, и он перевел глаза на поручика Доможирова, у него ища защиты от такого наскока его же начальника.

– Это было вызвано тем... Я не совсем ясно помню, чем именно... Кажется тем, что я просил его вместо одного многосемейного... вместо него сдать в ополчение другого... – проговорил Хлапонин не совсем уже внятно.

– Вместо одного другого?.. Какое же вам было дело до этого?.. Ведь крестьяне были не ваши, а вашего дяди?

Хлапонин вполне ясно видел, что тот самый становой пристав Зарницын, который подписал присланную ему бумажку, гораздо раньше прислал сюда ли прямо, или в московское полицейское управление очень подтасованный им материал следствия, почему этот Раух взял тон, каким не принято говорить с простым свидетелем.

– Крестьяне были не мои, а моего дяди, господин полковник, это так... но тот, за кого я просил, ко мне обращался как многосемейный... не помогу ли я... то есть не упрошу ли своего дядю, чтобы заменил другим.

– Так-с, очень хорошо-с! – потер руки с довольным видом Раух и кивнул чиновнику, чтобы записал ответ Хлапонина. – Фамилия этого, за которого вы просили?

– Фамилия – Чернобровкин, имя – Терентий...

– Ну, вот видите как! – точно сам удивившись успеху своего допроса, обратился Раух к поручику Доможирову. – Итак, Терентий Чернобровкин! Отчество его?

– По отчеству – не знаю как, господин полковник.

– По отчеству он – Лаврентьев... Скажите, он к вам приходил и вы с ним говорили?

– Приходил, точно, и я говорил с ним, – повторил Хлапонин.

– Это было в отсутствие вашего дяди?

– Да, насколько помню, дядя уезжал куда-то... кажется, в Курск, припомнил Хлапонин.

– И этим отъездом своего дяди вы воспользовались, чтобы настроить против него этого самого вот негодяя Терентия Чернобровкина? – откинувшись на спинку кресла, почти выкрикнул Раух.

– Господин полковник! – изумленно проговорил Хлапонин и встал; он почувствовал, что испарина охватила его виски и лоб, а сердце начало беспорядочно биться.

– Сядьте! – приказал Раух трескуче.

– То, что я услышал от вас...

– Сядьте, я вам говорю! – и Раух показал пальцем на стул.

Хлапонин сел; стоять он все равно не мог бы больше, – он чувствовал сильную слабость не только в ногах, – во всем теле. Он даже оглянулся на дверь, за которой осталась Елизавета Михайловна, – не вошла ли она, услышав, что сказал этот голубой подполковник с немецкой фамилией.

– Восстановление же крестьян против их помещиков есть преступление политическое, – известно ли вам это? – тоном, не предполагающим даже и тени возражения, проскандировал Раух.

– Точно так, господин полковник, это мне известно, – пробормотал Хлапонин.

– Известно? Вот видите! А между тем вы... принимаете в отсутствие владельца имения у себя крестьян... (он посмотрел в бумаги) даже целыми семьями... и говорите с ними... О чем именно вы говорили с этим Терентием Чернобровкиным и его женой?

– Я не могу припомнить... этого разговора...

– Тогда я вам напомню-с! – Раух перевернул бумагу, посмотрел в нее и спросил: – Вы говорили, что имение должно было принадлежать после смерти вашего отца вам лично, но незаконно будто бы захвачено вашим дядей-опекуном? Это вы говорили?

– Я вспоминаю, что мы... говорили, как охотились вместе... когда я был еще кадетом, а он, Терентий, казачком у нас в доме, – с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич.

– Ага! Так что вы с ним, значит, старые приятели? – иронически спросил Раух и кивнул чиновнику. – Хорошего приятеля вы себе нашли!

– Могу ли я узнать, в чем же собственно обвиняется Терентий Чернобровкин, господин полковник? – спросил Хлапонин, почему-то несколько окрепнув.

– Задавать вопросы имею право только я вам, а не вы мне, – сухо ответил Раух, – вам же я советую чистосердечно сознаться в том, что вы, пользуясь приятельскими отношениями вашими, с отроческих еще лет, с этим самым Терентием Чернобровкиным, подбивали его на убийство своего дяди, чтобы имение перешло в ваши руки!

– Господин полковник! – снова поднялся Хлапонин.

– Сядьте! Попрошу вас сесть и отвечать мне сидя! – приказал Раух.

Но Хлапонин не сел. Он весь дрожал крупной дрожью... Он повернулся к двери и крикнул вдруг:

– Лиза!.. Лиза!

– Что такое? – изумился Раух и привстал над столом, но тут отворилась дверь и вошла Елизавета Михайловна.

От этой неожиданности все сидевшие за столом встали, а Хлапонин, шатаясь, пошел навстречу жене, приник к ней и зарыдал, как ребенок.

– Штабс-капитан Хлапонин контужен в Севастополе, господин полковник, контужен в голову, – шепотом ответил Доможиров на вопросительный взгляд, обращенный к нему Раухом. – Он один никуда не ходит, а только в сопровождении своей жены... Мне пришлось взять и ее тоже...

Жандармский унтер, дежуривший у дверей кабинета, не ожидал, что на крик оттуда ринется мимо него в дверь эта красивая, прилично одетая дама, и хотя он тоже вошел в кабинет своего начальника вслед за нею, но совершенно не знал, что ему делать, и остановился в выжидающей позе, выпятив грудь.

Елизавета Михайловна в первые мгновения совершенно не могла понять, что такое случилось тут, и, обняв приникшего к ней мужа, к которому привыкла уж за время его болезни относиться, как к своему ребенку, переводила изумленные глаза с знакомого поручика на незнакомого костлявого полковника, стараясь найти ответ хотя бы в выражении их лиц.

Она знала своего мужа после раны его и контузии как человека, слишком спокойно, болезненно безучастно относившегося ко всему, что творилось около него, и считала спасительным для него это спокойствие; она видела пробуждение в его памяти сильнейших из всех впечатлений жизни, – именно детских, и была за него рада; она переживала вместе с ним не менее радостное для нее возмущение его во время последней их беседы с Василием Матвеевичем; но таким потрясенным до глубины души она видела его вообще впервые, и ей показалось, что вот рухнуло сразу все воздвигнутое в нем ею с таким огромным, самоотверженным трудом, что за этим неожиданным для нее припадком слабости придет, может быть, полная ночь его рассудка, поэтому она спросила тихо, но строго, обращаясь к полковнику:

– Что такое сделали вы с моим мужем?

Высокая, с бледным и строгим лицом женщина, так неожиданно для Рауха ворвавшаяся в его кабинет, как бы спугнула царившую в нем карающую Немезиду*. Раух вышел из-за стола и сказал, поклонившись:

– Сударыня! Я не был осведомлен о том, что ваш муж настолько болен!.. Но в таком случае вы можете взять его домой, и мы допрос отложим до его выздоровления.

_______________

* Н е м е з и д а  – богиня возмездия у древних греков.

– Допрос, вы сказали? – изумилась Елизавета Михайловна. – Он разве обвиняется в чем-нибудь, мой муж?

– Если получены официальные касательно его бумаги, то, сударыня, мой долг выяснить все, чтобы не была допущена какая-нибудь грубая ошибка.

– Я прошу вас... господин полковник... прошу продолжать допрос! вдруг выпрямился и, сдерживая дрожь, бившую все тело, проговорил Дмитрий Дмитриевич.

– Потом, потом, не волнуйтесь! – отозвался на это Раух, слегка даже дотронувшись до его локтя, – мы это сделаем потом. Поезжайте домой к себе, отдохните, успокойтесь... Ведь мы не думаем же, что вы от нас куда-нибудь уедете, так как вам нет никакого смысла это делать. Гораздо лучше подумать, как очиститься от возводимых подозрений...

При этом Раух даже как будто хотел улыбнуться, но едва ли умел, улыбки и не вышло, – только слегка дернулись обвисшие усы.

В чем подозревается Дмитрий Дмитриевич, было уже ясно Елизавете Михайловне, но она так была поражена этим, что спросила, чтобы разубедиться:

– В чем же, наконец, его подозревают?

– Потом, потом!.. После. Кстати, должен сказать, сударыня, что мне придется говорить также и с вами-с.

Сказав это, Раух приветливо, насколько он мог, наклонил голову, точно сказал любезность.

Хлапонины вышли. Дмитрий Дмитриевич с трудом переставлял ноги. Сопровождал их по коридору и лестнице дежурный унтер-офицер; он же помог им подозвать извозчика.

– Я совершенно не понимаю, как это произошло со мной, – виновато говорил в тот день Волжинскому Хлапонин, когда Елизавета Михайловна передала своему брату, зачем вызывался ее муж в жандармское управление и чем пока закончился допрос. – Меня будто перевернуло всего, до того больно стало здесь, – он показал на сердце.

Волжинский, обычно веселый, озабоченно ходил по комнате, повторяя:

– Скверная история!.. Какая гнусная штука!

– Гнусная, да... Ведь я же говорил тебе, говорил, что мой дядя... даже после смерти своей способен выкинуть любую гнусность!

Он лежал на тахте, на голове его был холодный компресс, на груди тоже. Елизавета Михайловна перебирала свою дорожную аптечку, отыскивая в ней валерьяновые капли.

– А ты еще рвался непременно ехать в Севастополь! – с ласковым упреком говорил Хлапонину Волжинский. – Простых житейских отношений в Москве не вынес, – куда же было бы тебе идти на бастионы?

– На бастионы, ты говоришь?.. На бастионах, конечно, меня могли бы убить при моих же орудиях, да, могли бы... Но так оскорбить... так безнаказанно оскорбить... гнуснейшим подозрением каким-то... этого не могло бы там быть никогда! – горячо отозвался Хлапонин.

А в жандармском управлении по уходе Хлапониных произошел такой разговор.

– Красивая, однако, женщина, жена этого штабс-капитана! – сказал Раух, обращаясь к Доможирову. – Может быть, в этом и объяснение всего дела... Всегда ведь бывает так, что красивые женщины требуют красивой около себя обстановки, красивой жизни, большого положения, богатства, – а он что же ей мог дать? Штабс-капитан – это весьма немного для такой женщины... Вернее всего, что она-то именно и толкнула мужа своего на преступление, чтобы овладеть имением, хотя, правда, и небольшим, но все-таки благоустроенным, должно быть... Вот видите, в нем даже и пиявочник какой-то там был! Это указывает, что уж остальные-то доходные статьи состояли в полном порядке!

Доможиров выслушал своего начальника с виду внимательно, но возразил:

– Преступницы бывают всегда как-то театральны, между тем как эта... я в ней положительно ничего театрального не заметил.

– Ну, это уж просто, мне кажется, потому, что она произвела на вас, молодого человека, очень выгодное впечатление своею внешностью, – сделал попытку улыбнуться Раух, – что же касается меня, то вся эта сцена, какую они оба здесь разыграли, мне и показалась именно очень, очень театральной! Они, кажется мне, оба – опытные актеры, и он не столько болен, сколько понял безвыходность своего положения, вот что-с! Относительно же того, что он болен, – если только все еще болен, – это нам должны будут дать справку медики... Улики тяжкие – вот в чем вся его болезнь!

– Справку должно, конечно, потребовать у врачей, какие его лечили, согласился поручик, – а вот что касается улик, то мне они как-то не кажутся совсем тяжкими.

– Как же так не кажутся тяжкими? – удивленно глянул Раух на своего помощника, но тот не смутился.

– Начать даже хотя бы с самого преступника – Терентия Чернобровкина, – объяснил он, – ведь нам в сущности что же известно о нем из дела? Только то достоверно известно, что он бежал, а бежал он только как сдаваемый в ополчение, может быть, а не как еще и убийца вдобавок... Ведь не доказано же с очевидностью, что именно он убийца? Есть одно только предположение местной полицейской власти. Ведь они пишут в деле не утвердительно: "Есть вероятие подозревать в злодеянии Терентия Чернобровкина..." Не подлежит сомнению только то, что он бежал, остальное же только допускается с известной натяжкой...

Высказав это, поручик Доможиров увидел, что он озадачил своего начальника. Раух даже недовольно передернул усами, воззрившись на него, и пробормотал:

– Что вы это тут мне такое "подозреваемый"!..

Однако он, усевшись на свое место, деятельно начал перелистывать дело в синей папке, между тем Доможиров говорил осведомленно:

– Явных улик против Чернобровкина в деле не приведено... Нет их и против другого, который назван его соучастником, – парня Гараськи, который хотя никуда и не бежал, а сидит под замком, однако же не сознается, что они вдвоем убили... свидетелей же убийства не было.

– Ну да, ну да, еще бы! Еще бы они были дураки, чтобы убивать при свидетелях!.. Написать бы им, кстати, и записку, – дескать, мы убили!

Раух, говоря это, не поднимал, однако, головы от дела, стараясь найти в нем подтверждение легкомыслия своего помощника, но кончил тем, что должен был согласиться с ним: дело было действительно построено на одних только предположениях и "убежденности" местных полицейских чинов.

Тогда он принял глубокомысленную позу человека, глядящего в корень вещей, и начал поучающим тоном:

– Виноват в преступлении всегда бывает кто? Тот, для кого оно выгодно. Оспоримо ли это? Нет, это неоспоримо!.. Какую же выгоду для себя видел бежавший преступник? А выгоду явную... Новый помещик, – этот штабс-капитан, – конечно, должен был из благодарности и семье его дать вольную и денежную благодать ей отсыпать, а сам убийца полагает, разумеется, что унесут его ноги и от кнута и от каторги. Какая же теперь выгода самого штабс-капитана? Рисовалась она ему очевидной вполне. Ведь он не знал, что духовная его дядей написана на другого, а если, предположим, и знал даже, то надеялся, конечно, оспорить эту духовную в суде, в чем, пожалуй, и мог бы успеть, – ничего нет мудреного, примеры тому бывали.

– Он и сейчас-то больной еще человек, а месяц или даже больше назад... – начал было Доможиров, но Раух перебил его:

– Если он, по справке от медиков, окажется настолько больным, то прошу вас не забывать, что у него вполне здоровая жена, к допросу которой мы и приступим в ближайшее время. Так как дело это столько же уголовное, сколько и политическое, то оно имеет большое значение. Слишком много стало всяких этих покушений на помещиков со стороны их крепостных... но когда-а... когда крепостных этих толкает на убийство помещика о-фи-цер, только с этой именно целью приехавший к своему дяде, а больше с какою же? Что в имении зимой делать больному? То-о... то это обдумано не больной головой, а не менее здоровой, чем наши. И может быть... может быть, даже ре-во-лю-ционно настроенной, – вот что вам нужно знать!.. Ведь она, эта действительно красивая, – в чем я с вами не спорю, – женщина, сестра кого? – Волжинского, как вы сами узнали. А Волжинский кто таков? Адъюнкт-профессор по кафедре... кого же именно? Не Шевырева ли? Нет-с! Гранов-ского! Вот кого, гм, гм...

И Раух, подняв палец, поглядел на поручика Доможирова с безукоризненно выдержанным, вполне начальственным превосходством...

IV

Весь апрель, а также и большую половину мая пришлось Елизавете Михайловне отстаивать мужа, а также и себя от хитросплетений голубых мундиров. Не один раз вызывалась она в жандармское управление для дачи "свидетельских показаний", причем понимала, конечно, что Раух смотрит на нее, как на главную пружину всего этого дела, хотя и старается быть с нею отменно вежливым. Поднимался им вопрос и об ее брате – в смысле убеждений, которых он держится как ученик Грановского.

Видя направление, какое принимает допрос, Елизавета Михайловна сочла за лучшее умолчать о том, что именно говорил ее муж насчет своего желания отпустить хлапонинских крестьян на волю, притом наделив их землею, в случае если бы он оказался их владельцем. Конечно, в глазах Рауха не бескорыстие Дмитрия Дмитриевича показало бы упоминание об этом, а только свободомыслие, и ухудшило бы его положение и без того тяжелое.

Она выдвигала другое – именно, что домашнего духовного завещания, найденного в столе Василия Матвеевича, оспаривать муж отнюдь не собирается, если же куда и стремится из Москвы, то только в Крым, к своей батарее.

Волжинский, желая помочь сестре, свел ее к Грановскому. Тот, больной сам, выслушал ее с возмущением на жандармов, посоветовал обратиться к Погодину или к Шевыреву, которые имеют большой вес и на лучшем счету у начальства.

Погодин загорелся неподдельным желанием помочь и обратился к жандармскому генералу, с которым был хорошо знаком по клубу. То же самое сделал и Шевырев. Генерал потребовал все дело к себе на рассмотрение.

Между тем следствию там, в Хлапонинке, так и не удалось ничего выяснить сверх того, что было уже записано приставом в первый же день. Но, с одной стороны, парень Гараська упорствовал в отрицании своей вины, с другой – Терентий Чернобровкин разыскан так и не был, благодаря чему все-таки открытым оставался вопрос: только ли бежал он, или убил и бежал? А также и другой вопрос, вытекающий из этого: если он хотел только бежать от солдатчины, то зачем ему было еще и убивать своего барина, то есть идти на очень большой риск попасться на месте преступления и отвечать вдвойне?

Так что даже и подозрения против Терентия оказывались сшитыми не очень прочно и рвались при серьезном на них нажиме. Что же касается приятельских отношений между офицером и крепостным крестьянином, основанных притом же на годах отрочества их обоих, то они не были такой уже неслыханной редкостью, чтобы из них делать слишком смелые выводы, как это вздумалось становому приставу Зарницыну.

Отчасти само время, не проливавшее света на это дело, значительно сгладило все-таки первоначальную остроту положения Хлапониных, отчасти ходатайство за них влиятельных в ученом мире Москвы лиц подействовало на жандармского генерала, но, может быть, также искренний тон Дмитрия Дмитриевича, который сам объяснялся с генералом, или выгодная внешность Елизаветы Михайловны, его сопровождавшей к нему, или все это взятое вместе, – только генерал положил резолюцию, что "к отъезду штабс-капитана артиллерии Дмитрия Хлапонина из города Москвы в город Севастополь, к командуемой им батарее 17-й артилллерийской бригады, препятствий не встречается".

Это не значило, впрочем, что снята была с имени Хлапонина всякая тень подозрения; имя его продолжало оставаться по-прежнему пригвожденным к делу, обернутому в плотную казенную синюю папку, он же получил только возможность переменить московский адрес на севастопольский и вынужденное бездействие на обязанности по своей должности батарейного командира.

Жандармский генерал имел, конечно, в виду, что судебные дела могут тянуться гораздо дольше, чем войны между европейскими народами, и не поздно будет вернуться к этому делу после заключения мира.

Елизавету Михайловну, которая так много перенесла за эти два месяца, вознаградило все же то, что Дмитрий Дмитриевич как бы возмужал во второй раз в своей жизни, окреп, восстановился на волнениях сильных переживаний.

Необходимость защищать свою честь закаляла его с каждым днем, преображала на глазах у жены.

Походка его становилась все более уверенной и фронтовой, речь все более связной и плавной, взгляд все живее, мысль острее, интересы разнообразнее и шире...

Память возвратилась к нему почти в полном объеме, и не было уже тех мучительных для нее моментов, когда он пытался найти какое-нибудь необходимое слово, а оно не давалось, и он начинал слабо щелкать пальцами и смотрел по-детски растерянно.

То самое, что могла бы, по ее предположению, месяца два назад сделать с ним его батарея, сделало это дело в синей папке: как пришлось бы там, так пришлось и здесь воевать, отстаивать себя, вести борьбу.

Она с радостью отмечала то, что именно ему, ее Мите, пришла мысль обратиться с письмом к Пирогову, чтобы он подтвердил свой рецепт деревенской тишины, прописанный им в Симферополе контуженному в голову штабс-капитану Хлапонину. Пирогов не задержал ответ, и его письмо послужило объяснением, почему и как очутились они в Хлапонинке.

Эстафета, полученная когда-то от Василия Матвеевича и сохраненная случайно Елизаветой Михайловной, приложена была к письму Пирогова; таким образом в деле появились документы в пользу их обоих, а важность подобных документов была велика.

Простившись с Москвой, Хлапонины поехали на "долгих", то есть на обывательских, подводах, в силу слишком большого спроса на почтовых лошадей, но летние дороги были гладко укатаны, плотные от подножных кормов сивки-бурки бежали бойко, и в начале июня, как раз в день отбития штурма Севастополя, они приехали на последнюю почтовую станцию Дуванкой, откуда уже совсем немного оставалось до расположения семнадцатой артиллерийской бригады на Инкерманских высотах.

Как только Дмитрий Дмитриевич, представившись новым уже командирам бригады и полка, принял от своего временного заместителя поручика Бельзецкого батарею и этим снова вошел в ряды защитников Севастополя, он тут же поехал вместе с Елизаветой Михайловной в город.

Явилась совершенно непреодолимая потребность как можно скорее оглядеть радостными глазами, хотя бы несколько, так хорошо, так до боли знакомых улиц, что с ними сталось за восемь, да, за целых восемь месяцев, считая с октябрьской бомбардировки, когда пришлось спешно отсюда уехать.

Казалось даже, что и не восемь месяцев прошло, а половина жизни, город же богатырь упорно стоял все это долгое время и как будто говорил теперь всеми своими руинами и воронками на мостовых: "Ничего-с, все как и полагается быть-с! Ведь не яблоками с неприятелем перешвыриваемся, не конфетками-с, а снарядами из судовых орудий-с!.."

Именно эти, ставшие летучими, нахимовские слова вспоминались неоднократно то Хлапонину, то Елизавете Михайловне, когда они переправились через Большой рейд и шли по улицам.

Да, не яблоками, не конфетками, а снарядами самых больших калибров, и эти снаряды сделали за восемь месяцев свое серьезное дело, и Дмитрий Дмитриевич не был бы артиллеристом, если бы не признал за ними способности камня на камне не оставить тут за такой долгий срок. Однако он видел, что город оставался все-таки городом.

Конечно, понадобилось бы очень много работы, чтобы восстановить его, сделать таким же точно, каким был он в начале октября прошедшего года, но все основное в нем оставалось цело, имело прежний несокрушимый вид: адмиралтейство, Николаевская и Павловская батареи и другие форты, морская библиотека с ее красивой белой мраморной лестницей, почти все наиболее видные дома на Екатерининской улице и на Морской, дом Дворянского собрания – первый перевязочный пункт, двухэтажный дом недалеко от него, в котором жил Нахимов со своим штабом, и даже несколько церквей, несмотря на то, что они представляли прекрасные мишени, а бастионы и редуты доказали несокрушимость свою только что – дня два назад.

Большой удачей оказалось то, что Хлапонины приехали сюда как раз в день победы.

Как бы ни велики были потери от бомбардировки накануне штурма, но город перенес это стойко и даже... он имел веселый вид, несмотря на все разрушения. Он был похож на кулачного бойца, у которого сверху донизу разодрана рубаха, подбит и заплыл глаз, из носа льется и капает с подбородка кровь, он выплевывает разбитые кулаками зубы и в то же время весело подмигивает встречным уцелевшим глазом. Почему же? – Потому что его противник выплюнул еще больше зубов, чем он, подмигивать глазами не может, так как оба они подбиты и заплыли, нос у него сворочен набок, и с места поединка его уводят под руки, до того много потерял он сил.

Веселые были лица солдат, попадавшихся Хлапониным, как веселы были гребцы-матросы, перевозившие их на ялике через рейд, а убыль нескольких больших судов, затопленных еще в феврале при входе на рейд, им даже не бросилась в глаза.

Стояли линейные корабли и пароходы, весело дымили небольшие катеры, бороздя бухту, шныряли гички, двойки, тузики – все, как было раньше здесь до октябрьской канонады, а в городе благодаря яркому дню весело краснели черепичные крыши и белели стены домов.

И когда совсем молоденькая сестра милосердия, шедшая с саперным офицером от Дворянского собрания, обдала их голубым сиянием лучившихся глаз, они не удивились этому. Но вот у юной сестры с ярким золотым крестом на голубой ленте лицо стало вдруг удивленно радостным, она вскрикнула:

– Елизавета Михайловна! Вы? – и бросилась ей на шею. И Хлапонина тут же узнала Вареньку Зарубину.

– А я выхожу замуж!.. Через неделю свадьба!.. Разрешили! – торопливо вылила всю радость, переполнявшую ее, Варенька и только после этого, указав на поручика-сапера, добавила зардевшись:

– Вот мой жених!

Глава третья

ПОСЛЕ ШТУРМА

I

Первыми приветствовали боевой успех своих товарищей на бастионах в знаменитое утро 6/18 июня солдаты полков, расположенных на Инкерманских высотах и Мекензиевых горах. Радостное "ура" перекатывалось по лагерям в течение целого часа, в то время как напротив, на левом берегу Черной речки, в лагере интервентов царило молчание.

Война в Крыму заставила все-таки связать Севастополь с Москвой если не железной дорогой, то хотя бы телеграфной проволокой, и "телеграфическая депеша" о победном отражении штурма, посланная Горчаковым царю, достигла Петербурга на второй день, а 8 июня царь уже писал Горчакову:

"Да поможет и благословит вас бог окончательно сокрушить все предприятия наших врагов... Потери их должны быть огромные, и можно полагать, что они отобьют у них дух предприимчивости. Об оставлении Севастополя, надеюсь с божией помощью, речи не будет больше".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю