Текст книги "Севастопольская страда (Часть 3)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Раз-го-ворчистый какой, сукин сын, пушку ему непременно давай!.. Чтобы ты у меня всех их мне назвал, какие за бабу вступались!
Становой кричал на старосту и кричал на народ, чтобы отошел дальше, что здесь не представление и смотреть нечего, однако народ не отходил от дома, только переминался, а староста мямлил явно сознательно:
– Нешто я их всех запомнил, ваше благородие?.. И больше даже, так сказать надоть, – бабы там усердствовали за свою сестру, и тяжела-то, и детишек содом...
Колокольчик соловой тройки, вкатившей в усадьбу, поднял упавшее было настроение станового: прискакал его письмоводитель и привез врача, за которым ездил; можно было, наконец, заняться составлением протокола по всей форме, затем наружным осмотром тела покойного, а потом и вскрытием как тела, так и письменного стола в кабинете.
IV
В протокол внесли, что ни кровоподтеков, ни ран на теле не оказалось, легкие же были переполнены водой, как обычно у всех утопленников, но в столе нашлась довольно толстая и переплетенная записная тетрадь, давшая много ценных сведений любознательному становому.
Тут было и описание "четырехконной русско-американской молотилки", взятое, как о том говорила ссылка, из третьего тома "Трудов императорского Вольно-экономического общества" за 1854 год; и чертежи "практической зимней и летней маслобойки тверского помещика, статского советника Коха"; и разные выписки из "Энциклопедического лечебника домашних животных и дворовых птиц".
Особенно обстоятельная была выписка о кровопускании, так что заботящийся о своем просвещении становой пристав узнал, что кровопускание нужно делать: "у лошадей – из шпорных вен, подкожных локтевых, путовых или средней хвостовой вены; у рогатого скота – из подкожных брюшных или молочных вен; у овец – из шейных, личных, локтевых и бедренных вен..."
Вслед за "пользой кровопускания" много страниц записной тетради было отведено пиявкам и способам искусственного разведения их.
Иные слабохарактерные натуры если и ведут записки свои, то делают это урывками, неразборчивым почерком, не дописывая слов, – вообще небрежно. Совсем не то видел пристав Зарницын в записной тетради своего бывшего друга. Там царили обстоятельность, аккуратность, предусмотрительность, как будто записки эти делались не для себя лично, в помощь памяти, которая не всегда бывает свежа и услужлива, а в назидание потомству или по крайней мере как руководство для деятельных сельских хозяев; поэтому почерк был отчетливый, все слова дописаны; если прилагались чертежи, то и они делались не без изящества, – по линеечке и даже с растушевкой.
Большое место в записках отводилось практике судебных процессов, что было вполне объяснимо для пристава: ему известно было, что не одну собачку съел его друг в этих головоломных делах и делишках, так что уж никакой тверской помещик Кох с его маслобойками ему и в подметки не годился бы!.. Без утайки проставлены были в этом отделе записок также и денежные суммы, истраченные на ведение процессов с соседями, так что пристав мог достаточно обогатить свой житейский опыт в этом именно направлении: деньги – вещь щекотливая, и не всегда, говоря о них, бывают откровенны с друзьями даже и наилучшие друзья.
Но все-таки среди разнообразного материала, внесенного помещиком Хлапониным в свою записную тетрадь, с наибольшим усердием, с наивысшей затратой мысли заполнялись страницы, отведенные такому бесспорно важному вопросу, как любовь и брак. Василий Матвеевич признавался неоднократно в своих записках, что всю свою жизнь был в плену той или иной любви, но к браку относился, как к священному таинству, потому что был верным и преданным сыном церкви; перед самым даже словом "брак" он, по его словам, трепетал, таким исключительно многозначительным представлялось ему всегда, с самых молодых лет, это слово, и ради будущего брака своего он собственно и жил. Только в более молодые и в средние годы невеста рисовалась ему, кроме всех своих личных совершенств, еще и с подходящим приданым, необходимым и для положения в обществе и для наилучшего воспитания детей; а подходя к старости, он готов уже был помириться на невесте с одними только личными совершенствами, что же касалось приданого, то за большим состоянием ее он уже не гнался: личные совершенства он стал решительно предпочитать. И вот именно тут-то, в конце этого отдела записок Василия Матвеевича, начало мелькать перед Зарницыным здесь и там имя жены племянника покойного владельца Хлапонинки Елизаветы Михайловны.
Так, полностью, она, впрочем, называлась в записках до своего приезда в имение, а после уже совсем интимно и коротко: Лиза. К племяннику не обнаруживалось никаких особенно заметных родственных чувств, а об его жене говорилось в восторженных выражениях: и красавица, и умна, и воспитанна, и спокойный характер, и "как-то даже вчуже становится жалко ее: досталась кому же?.. – Мите!.. Разве он ее стоит?.. Если даже не принимать в резон его контузии теперешней, от которой он едва ли когда-нибудь совершенно поправится, прежде-то, раньше, до Крымской войны, когда был он здоров, как бык, разве он ее стоил? Вот уж истинно дуракам счастье!.."
Приводились вкратце разговоры, какие он вел с нею, когда случалось, оставаться им наедине; этим разговорам он, видимо, придавал большое значение.
Потом вдруг появилась в тетради запись о Терентии Чернобровкине: приходил без него, когда он уезжал в Курск по делам, сначала один, потом с женой и говорил с племянником об имении, хочет ли он, племянник Митя, хлопотать о том, чтобы все имение перешло к нему, или желает полюбовного раздела со своим дядей, который (будто бы!) "обобрал" его, оставшись его опекуном. Приводилось даже и то, что все крестьяне уверены, что он, Митя, затем и приехал, чтобы отобрать имение, а в случае если дело окончится полюбовным разделом, все заранее заявляют, что хотят перейти к Мите, потому что помнят его отца, который-де их не притеснял так, как он, Василий Матвеевич...
Прочитав это, становой ударил себя по лбу ладонью: вот оно!.. Истинный виновник преступления, так сказать, идейный вдохновитель его сделался для него ясен. Он представил его таким, каким видел его здесь же, в Хлапонинке, представил и его жену, – предположение сразу облеклось в живые образы, – живые образы заходили и заговорили в его мозгу, и когда прочитал он затем в тетради о ссоре за обедом из-за этого самого Терентия Чернобровкина, "который есть и будет первостатейный мерзавец", а потом прочитал об уходе гостей из его дома тайком, рано утром, прямо на деревню, к тому же Терентию, который приготовил им простые розвальни и мужицких лошаденок для отправки на почтовую станцию, он уже не мог и читать дальше, – даже и незачем уж было читать дальше: все было совершенно ясным.
Главный преступник "заказал" преступление, по всей видимости разработав и план его, потом уехал, чтобы остаться в тени, а тот, кому было заказано, Терентий Чернобровкин, сговорившись с этим "недоделком" Гараськой, подстерег владельца Хлапонинки в таком на отшибе стоящем строеньице, как пиявочник, и там они вдвоем его прикончили... Главный из двух, совершивших убийство, этот самый Терентий, бежал, так как он поумнее, а недоделок, дурак Гараська, остался, рассчитывая отвертеться. Но не отвертится, конечно!
Степанида немедленно предстала перед приставом по его зычному зову, и письмоводитель, юркий человечек с острыми непоседливыми глазками и смешливыми тонкими бритыми губами, принялся излагать на бумаге то, что она раньше рассказывала Василию Матвеевичу о свидании в этом доме друзей раненого офицера и мужика Терентия, и об их задушевной беседе насчет имения.
Становой, разумеется, предупредил ее, что имения этого не видать офицеру Хлапонину, как своих ушей, и язык Степаниды развязался. Все досужие догадочки свои она теперь выкладывала начистоту, как будто они просто возникли в ее памяти под вопросами станового.
Становой же время от времени восклицал поощрительно:
– Ну, вот видишь, Степанида! Вот это самое оно и есть, а ты мне поначалу бухаешь вдруг: "Не иначе как разбойники!"
– Да ведь кто же их знал-то: кабыть, глядится, хорошие господа, оправдывалась Степанида.
– А я тебе что сказал, а? Я тебе сказал: "Разбойники эти здесь!" Так оно и выходит! Продолжай, рассказывай, все говори!
Степаниде льстило, что ее слушают, переспрашивают, записывают, что она говорит. Степанида старалась не пропустить ничего, чтобы выставить себя усердной и разумной слугой, а это только и можно было сделать, всячески выхваляя покойного барина и опорочивая главным образом молодую приезжую барыньку, с которой больше ей приходилось иметь дело, чем с ее мужем, раненым офицером. Цепь улик против уехавшей в Москву четы Хлапониных вырастала под вопросами пристава, адрес же брата Елизаветы Михайловны нашелся в тетради; он был изображен крупными буквами, волнообразно подчеркнут и обведен каймой, как будто Василий Матвеевич заранее указывал следствию, в какую сторону должно было оно обратить свои пытливые взоры.
При более тщательном осмотре содержимого письменного стола нашлась и духовная, правда домашняя, но написанная по установленной форме: "Находясь в здравом уме и твердой памяти, я, нижеподписавшийся..." и прочее.
Чернила, какими было написано это завещание, оказались вполне свежие, а число совпадало с числом отъезда из Хлапонинки Елизаветы Михайловны и ее мужа, так что очень важная бумага эта писалась под горячую руку человеком, считавшим себя несправедливо оскорбленным в своих лучших родственных и еще более нежных чувствах, как бы покинутым, как бы ввергнутым насильно в постылую пучину одиночества, из которого ему уже мерещился некий сияющий выход, человеком, для которого одиночество и смерть были почти одно и то же. Конверт, в котором лежало завещание, не был даже и запечатан.
Естественно было человеку в таком состоянии подумать о судьбе своих детей, которых он наплодил хотя и "незаконно", но ведь в конечном-то счете совершенно таким же точно образом, как если бы был с их матерями в законном браке; в то же самое время хотелось ему, конечно, под свежим впечатлением обиды отрезать путь к Хлапонинке своему племяннику, который хотя и контужен, так сказать, окалечен самим богом, однако осмелился проявить заносчивость, дерзость, гордость и другие пороки.
Хлапонинка по бумаге, написанной в этот взволнованный день, отходила после смерти завещателя к старшему и наиболее любимому им из детей его первой семьи – Константину Петровичу Реусову, наличный же капитал его, хранившийся в государственном банке, был поделен между второй семьей и третьей неравномерно: более многодетной второй семье – больше, третьей меньше...
Когда пришло время обеда, становой пристав Зарницын имел вид человека, вполне заработавшею не один, а сорок обедов.
Глава вторая
ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ
I
Трехмесячный отпуск, данный Дмитрию Дмитриевичу Хлапонину для восстановления здоровья, кончался в марте, и нужно уже было или ехать в Севастополь, или хлопотать, чтобы отпуск продлили еще хотя бы на месяц.
Но как-то совершенно помимо медицины и медиков Елизавета Михайловна получила уверенность, что если что и способно будет окончательно восстановить прежний духовный облик ее мужа, то это – возвращение его к своей батарее, в круг людей, с которыми, хорошо ли, плохо ли, прожил он свою жизнь, начиная с поступления в кадетский корпус.
Ту явную для всех неловкость, которую он ощущал и проявил, соприкасаясь с чужими ему интересами, она объясняла не затрудненною только работой мозга, а больше тем, что он попал в малознакомую ему вообще штатскую обстановку; батарея его там, в Севастополе, должна была довершить его лечение.
Но в то же время вполне очевидно было Елизавете Михайловне, что это за страшно ядовитое лекарство – батарея в Севастополе!.. С таким огромным трудом спасшая мужа от смерти, она могла лишиться его, может быть, в первый же день, как только он примет вновь свою батарею.
Не раз и не два возникала в ее памяти ужасная картина канонады в октябре: потрясающий гул и грохот, беспросветный дым, ядра, летевшие в госпиталь, сотни жестоко изувеченных солдат и офицеров и, наконец, эти кровавые носилки, с которых тускло глянули на нее лишенные малейших проблесков мысли глаза мужа...
И все это вот-вот могло повториться вновь, только с другим уже концом. Когда она думала об этом, ей неотвязно приходил на мысль шиллеровский "Кубок" и тоскливо звенели в душе последние его строчки:
Приходит, уходит волна быстротечно,
А юноши нет и не будет уж вечно!
Она узнала, правда, в Москве, что семнадцатая артиллерийская бригада, в которой служил муж, вместе с семнадцатой пехотной дивизией стоит в резерве на Инкерманских высотах, но никто, конечно, не мог бы сказать ей, долго ли она будет стоять там и не пошлют ли ее на какой-нибудь бастион как раз перед их приездом в Севастополь.
Когда получился на адрес ее брата, Волжинского, казенный серый пакет с крупными сургучными печатями, принесший известие о смерти Василия Матвеевича, он, конечно, не мог не дать нового направления ее мыслям: он как бы приносил разрешение на отсрочку отпуска, на задержку отъезда туда, в грохочущий, огненный Севастополь, потому что рядом с Севастополем становилась теперь вдруг деревня Хлапонинка.
– Во всяком случае надо написать письмо туда, – что там такое случилось, отчего умер скоропостижно Василий Матвеич, – говорила Елизавета Михайловна мужу вечером в этот день.
– Написать письмо?.. Кому же туда писать письма? – равнодушно, не повышая голоса, спросил Дмитрий Дмитриевич.
Это равнодушие к смерти дяди и к возможности наследовать от него свою родовую Хлапонинку было неприятно Елизавете Михайловне прежде всего тем, что являлось как бы очевидным последствием незалеченной еще, неизбытой контузии.
– Как же так "кому писать"!.. Как будто уж действительно некому там будет прочитать нашего письма и на него что-нибудь ответить, – сказала она недовольно.
– Гм... Кому же все-таки? – так же равнодушно снова спросил он.
– Можно написать конторщику или бурмистру Акиму... Наконец, даже и Степаниде.
– Воспаление в легких, должно быть, – подумав, медленно отозвался Хлапонин. – А иначе от чего же еще мог он помереть так скоро?
– Ну, хорошо, допустим, что воспаление в легких... Но ведь, может быть, тебе и в самом доле придется хлопотать насчет ввода во владение Хлапонинкой, как же тогда?
– Если бы вводиться, то пристав так бы и написал, я думаю.
– А может быть, это просто само собой разумеется, поэтому-то он и не писал. Почем же мы с тобой знаем? – возразила она.
Дмитрий Дмитриевич посмотрел на жену долгим и несколько как будто удивленным ее суетностью взглядом и сказал совершенно для нее неожиданно:
– Что же там вводиться?.. Вводиться!.. Я ведь их все равно отпустил бы, если бы даже, допустим, я и ввелся.
– Как отпустил бы? Всех? – изумилась она.
– А что же?.. Людьми торговать нам?
– Почему же именно торговать? Что ты говоришь такое?
По привычке она протянула руку к его лбу, пощупала, не горяч ли; лоб был холодный.
– А раз людей отпустить, надо им и землю, – как же иначе? – продолжал он нить своей мысли, точно боясь, что она оборвется и он не поймает ее концов, если ответит на вопрос жены.
Она же тем временем припомнила, как он, ее странный Митя, сказал Терентию Чернобровкину, когда уезжал из Хлапонинки: "Я не умею быть помещиком!" – и смотрела на него, улыбаясь по-матерински.
– Ну, хорошо, хорошо! Людей отпустить на волю, землю им отдать, но ведь для этого все равно надо хоть на время стать владельцем Хлапонинки!
– А тебе разве так хочется этого? – вдруг спросил он, совершенно серьезно и даже как будто укоризненно на нее глядя.
Она обняла его.
– Милый, я тебя ведь вполне понимаю, конечно! Тебе все это кажется таким трудом непосильным, что ты заранее готов от всего отказаться... Если бы нашелся у тебя еще один дядя и отказал бы тебе, допустим, дом в Москве на Мясницкой, ты тоже сказал бы, конечно: "Да, вот изволь тут еще с домом возиться... А вдруг в нем полы уж гнилые, – чини тут полы... А может, печи дымят, или его весь снаружи штукатурить и белить надо..."
Он молчал на это, она же провела мягкой и теплой рукой по его волосам, неумеренно отросшим за последнее время, и добавила:
– Это ведь у тебя от твоей контузии: каждое дело вообще кажется тебе еще очень тяжелым. Вот так же точно и с батареей твоей будет, когда приедем в Севастополь.
– Нет, батарея – там ничего тяжелого нет, – тут же отозвался он. Там все просто очень. И дом в Москве, это – совсем не то, что имение.
– Ну, вот, – вот и хорошо! В чем же дело тогда? – улыбнулась она. Продадим давай имение и купим себе дом в Москве!
Он посмотрел на нее еще серьезней, чем недавно.
– То есть усадьбу, одну усадьбу продадим, ты хочешь сказать? Гм... усадьбу... Это бы можно, разумеется, а кто же ее купит у нас, одну усадьбу?.. И сколько же дать за нее могут? Гроши ведь, одни гроши... Дом плохой, старый. Кому он нужен там?
В это время к ним в комнату вошел Волжинский, и к нему обратилась Елизавета Михайловна:
– Ну, напрасно нас начал ты сегодня помещиками звать!
– А что? Разве уж именье тю-тю? – удивился и обеспокоился Волжинский. – Другие наследники нашлись, а?
– Нет, не то... Другие или нет, еще пока неизвестно, но ты подумай только: ведь крестьян всех надо будет отпустить на волю, не так ли?
– Д-да-а, конечно, не мешало бы!.. Хотя можно бы ведь сначала просто перевести с барщины на оброк, как это кое-кто делает.
– Это ты, западник, так думаешь? – вдруг запальчиво с виду спросил его Хлапонин, и Волжинский заходил по комнате, сильно стуча каблуками.
– Конечно, – сказал он, остановясь, – отпустить необходимо, это так! Дико и глупо, что и говорить, только мне-то, мне-то как расстаться с мыслью, что у меня зятек помещиком стал! Эх, не понимают люди, в чем смысл жизни!.. Отпустить же, раскрепостить рабов надо, об этом нет спора, иначе ты будешь не европеец... Ведь ты, например, и контужен только потому, что у нас еще крепостное право, а не будь его...
– Ну, вот видишь, сам повторяешь, что Митя, – перебила Елизавета Михайловна, – но ведь не с пустыми же руками крестьян наших на волю пустить, надо же им и землю дать, а?
– Огородную? – быстро спросил Волжинский.
– Какую землю, Митя? – спросила мужа Елизавета Михайловна, чуть сдерживая улыбку.
– И как же они без полевой? Откуда же хлеб будет? – угрюмо спросил в свою очередь Хлапонин.
– Откуда? Арендовать будут, конечно, твою землю, – повернувшись на каблуке, ответил Волжинский. – Разумеется, по божеским ценам, а не по каким-нибудь арапским.
Хлапонин посмотрел на него пристально, решил, что он просто-напросто шутит, и махнул в его сторону рукой.
А Елизавета Михайловна обратилась к брату с веселой усмешкой:
– И вот, представь теперь, что у нас получается от всего нашего богатого наследства! Одна-единственная усадьбишка, которая – ну, что может стоить? Дом старый, крыша на нем камышовая, сад... Не знаю, право, много ль он дает яблок... Вообще совсем грошовое оказалось наше наследство! Ну, кто в такой глуши может купить у нас эту усадьбу? Кому она там нужна?
Волжинский пытливо глядел на сестру, стараясь понять, что произошло в этой комнате без него, и не сговорились ли просто супруги его поморочить несколько, но, переведя взгляд на зятя, убедился, что он совершенно серьезен, и сказал ему:
– У декабристов было такое убеждение, – хотя у самых только крайних, – освобождать – так уж с землей, а не от земли, но все-таки, мне кажется, Митя, что ты, пожалуй, забегаешь вперед...
– Нет, это ты забегаешь вперед, – медленно, однако веско проговорил Хлапонин.
– Я забегаю? Каким это образом?
– Да очень простым... Прежде всего ты не знаешь моего дядюшки... Он ведь и после смерти своей даже...
– Способен на всякую гадость, ты хочешь сказать? – весело уже перебил Волжинский.
– И способен, вполне способен, – серьезно ответил Хлапонин.
Елизавета Михайловна не возобновляла уже больше разговоров о наследстве ни в этот день, ни в следующее утро, видя, что они неприятны мужу; но письма все-таки решила написать: одно – ключнице Степаниде, в надежде что на него постарается ответить конторщик Петя, чтобы показать, какой у него кудрявый почерк, а другое самому становому приставу Зарницыну, с которым познакомились они на праздниках... Она полагала, что если пристав счел нужным прислать в казенном пакете извещение о смерти Василия Матвеевича, то, конечно, он лучше других знал и то, оставил ли покойный духовное завещание и как им придется поступить, если не оставил.
Их московский адрес пристав, конечно, нашел среди записей Василия Матвеевича, и в этом вопросе осведомленности его она не удивлялась. Однако написать ему письмо ей так и не пришлось.
Незачем было писать: она узнала все, что хотела узнать, на следующий день, притом в Москве, от молодого офицера в голубом мундире, который посетил ее мужа, не будучи с ним лично знаком, просто по обязанностям своей службы.
II
Жандармский поручик Доможиров, войдя в прихожую и встреченный камердинером Волжинского Дементием, прежде всего осведомился у него, здесь ли проживает артиллерии штабс-капитан Хлапонин, потом начал неторопливо раздеваться. Фамилию свою он сказал вполне отчетливо, и Дементий так же отчетливо повторил ее, хотя и вполголоса, Елизавете Михайловне.
Конечно, Хлапонина подумала, что это – какой-нибудь бывший сослуживец ее мужа, перешедший из артиллерии в корпус жандармов, и тут же повела его в комнату к Дмитрию Дмитриевичу, а сама следила глазами за мужем, вспомнит ли он сразу этого Доможирова.
Увидела, что не вспомнил: заметила, что даже как-то озадачен его появлением; поручик же Доможиров оказался очень вежлив, воспитан и, главное, внимателен к нему.
Сказал, что рад видеть защитника Севастополя, тем более раненого или если даже и контуженного, то с тяжелой формой контузии; добавил, что в обязанности его входит заботиться о проживающих в Москве пострадавших на войне офицерах.
Он даже спросил, не нуждаются ли они в пособии от казны, хватает ли им жалованья на жизнь в Москве и на лечение, чем расположил Елизавету Михайловну в свою пользу. Ей даже почудилась в его словах и манере говорить как бы некоторая зависть к ее мужу, побывавшему там, в Севастополе, в самом жестоком огне артиллерийского боя.
В талии он был гибок, – в нем чувствовался хороший танцор; несколько крупноватые черты лица были как бы вывеской его природного добродушия; глаза же он то и дело щурил: должно быть, они были очень чувствительны к резкому свету ясного морозного дня, и цвета их не могла различить Елизавета Михайловна, только догадывалась, что должны быть серыми, под цвет светлых волос, стоявших ежиком.
Что же касалось мужа, то она замечала, что визитер этот очень ему неприятен; на его вопросы он отвечал односложно и часто взглядывал на нее вопросительно. Эти вопросительные взгляды мужа она понимала так: "Не знаешь ли ты, что ему от нас нужно?" Этого она не знала и едва заметно недоумевающе пожимала плечами.
– Скажите, ведь вы, должно быть, живете здесь у своих родственников? – полюбопытствовал голубой поручик, обращаясь непосредственно к ней.
– Да, у моего брата, адъюнкт-профессора, – ответила она, стараясь понять и не понимая все-таки такого невинного, впрочем, любопытства.
– Да-да, адъюнкт-профессора Волжинского, – подхватил он, как будто только что припомнив это, и улыбнулся бегло.
Улыбался он часто, но именно как-то бегло, на один миг, что отмечала про себя Елизавета Михайловна, как будто улыбка прилетала всякий раз к нему откуда-то издали и, чуть только усевшись на его толстоватые губы, тут же вспархивала прочь.
– Вы, что же, к своему брату сюда прямо из Севастополя? – спросил он, обращаясь при этом не к ней, а к ее мужу.
– Нет, не прямо сюда, не прямо... Мы заезжали по дороге... в одно имение в Курской губернии, – медленно и совсем уже нелюбезно ответил Дмитрий Дмитриевич и так выразительно посмотрел на жену, что даже и голубой визитер мог бы перевести его взгляд приблизительно так: "Не можешь ли ты как-нибудь его спровадить?"
– Ах, вот вы как? В именин сначала отдыхали! И тоже у своих родственников? – непринужденно спросил между тем голубой.
– У моего родного дяди, – постучав пальцами по столу, ответил Хлапонин.
– Вот видите-с! Родственные заботы о вас, уход примерный с его стороны – это вам помогло, конечно, – тут же участливо отозвался поручик и добавил, казалось бы, совершенно беспечно: – Он как же дядя вам – с материнской стороны или по отцу?
– Хлапонин была его фамилия... так же, как и моя, – недовольно ответил Дмитрий Дмитриевич, но Доможиров поднял удивленно брови, еле заметные впрочем (усы у него тоже плохо росли), и Елизавета Михайловна разглядела, наконец, что глаза у него какие-то темно-свинцовые.
– Была, вы сказали? Как же так была? – и теперь улыбнулся продолжительнее, чем обычно, как будто желая этим выразить, что понимает его обмолвку и относит ее за счет контузии.
– Да вот оказалось так, что именно была... Пристав становой прислал оттуда письмо... Умер будто бы дядя, – с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич, а Елизавета Михайловна добавила:
– По-видимому, от воспаления в легких, потому что скоропостижно как-то умер.
– Ах, так вот оно что-о! – протянул сожалеющим тоном жандарм. – Умер, бедный, и вы даже не знаете, от какой болезни!.. А пристав разве не написал вам этого в письме?
– Нельзя и письмом назвать эту бумажку, какую он нам прислал, ответила за мужа Елизавета Михайловна. – Это было, как бы сказать, полицейское извещение о смерти, и только.
– Ну да, ну да, должностная бумажка, – понимающе кивнул головой поручик. – Должно быть, он думал, что подробности напишет кто-нибудь из дворни?
– Очевидно, именно так, но ведь никто из дворни там нашего московского адреса не знает, – сказала Елизавета Михайловна.
– Что же так? – удивился поручик. – Ведь дядюшка ваш, я думаю, по-родственному сам вас и провожал на станцию? – по-прежнему как-то беспечно и пусто и ненужно спросил Доможиров и поглядел тут же на ногти своей левой руки.
Этого пустого с виду вопроса все о том же дяде, а кроме того пристального внимания к своим ногтям со стороны молодого жандарма достаточно было для Елизаветы Михайловны, чтобы она поняла вдруг, что визитер их имеет и еще какие-то задние мысли, а не только заботу об ее муже, пострадавшем при защите Севастополя; в то же время она заметила, что и муж ее становится все более нетерпелив и беспомощен.
– Дядя не провожал нас на станцию, – вдруг ответил он, в упор глядя на поручика.
– Не провожал даже? Вот видите как! Должно быть, уж и тогда чувствовал себя нездоровым, – как бы внезапно догадался жандарм.
Дмитрий Дмитриевич беспомощно поглядел на жену по усвоенной в последние месяцы привычке прибегать к ее помощи во всех затруднительных и раздражающих случаях, и жандарм перехватил этот взгляд и сам обратился к Елизавете Михайловне самым вежливым тоном и с самой сладкой улыбкой:
– Не могу ли я попросить у вас стакан чаю, мадам?
Это обращение его вышло до того неожиданным, что Елизавета Михайловна начала даже извиняться, что не догадалась сделать этого сама, и вышла из комнаты, а жандарм, оставшись наедине с Хлапониным, как он и хотел, вынул небольшую записную книжечку из бокового кармана мундира и, заглянув в нее бегло, спросил вдруг:
– Скажите, господин капитан, вы ведь знали там, у вашего дяди, крепостного крестьянина Терентия Чернобровкина?
– Терентия? Как же не знал? Знал и давно знаю, – невольно оживившись при таком повороте разговора, ответил Хлапонин и теперь уже смотрел на жандарма неотрывно, ожидая объяснений.
– Давно его знаете, вы говорите? А как именно давно? – спросил жандарм.
– Это что же такое? Допрос, что ли? – очень удивился Хлапонин и встревоженно перевел глаза на дверь, в которую вышла жена.
– Нет, какой же допрос, – отозвался жандарм, впрочем, не улыбаясь. Беседа у вас же на квартире разве называется допросом? – И добавил как будто между прочим: – Скажите, этот Чернобровкин здесь теперь, с вами, в Москве?
Дмитрий Дмитриевич отшатнулся на спинку стула, поглядел на дверь, но овладев собою, спросил сам и даже с любопытством:
– А разве его нет в Хлапонинке? Куда же он делся?
Голубой поручик теперь уже не щурил глаза, – напротив, он и не мигал даже, он смотрел неподвижно, уставясь в глаза Хлапонина.
– Чернобровкин бежал, как вам хорошо это известно, – сказал он с оттенком презрения к нему, не умеющему как следует притворяться.
Этот неподвижный жандармский взгляд с оттенком презрения вздернул Хлапонина. Он теперь уже не взглянул на дверь. Он нашел в себе самом силы противостать голубому.
– Мне известно, вы говорите, господин поручик? Нет, мне неизвестно, что он бежал... А что он был назначен в ополчение, это я знал и даже с дядей говорил об этом. Но чтобы бежал он... Когда же это бежал?
– Совершив свое злодейское преступление, конечно, он должен был бежать, как же иначе? – сказал поручик, все так же не щуря уж глаз.
Как раз в это время Дементий, который мало был похож на камердинера, а больше на "кухонного мужика", внес на подносе стакан чаю, вазочку сахару и сухари, а следом за ним вошла и Елизавета Михайловна.
– Слышишь, Лиза, Терентий, оказывается, бежал! – тут же обратился к ней Хлапонин. – И... что такое еще он сделал? Да, злодейское преступление какое-то сделал, потом бежал.
Дементий ушел, а Елизавета Михайловна не села на свое прежнее место, очень пораженная тем, что услышала о Терентии. Только теперь поняла она, зачем именно пришел к ним этот жандармский поручик, и тут же связала смерть Василия Матвеевича со словами "злодейское преступление".
– Уж не убил ли он Василия Матвеевича, а? – спросила она встревоженно и мужа и одновременно поручика в голубом мундире.
А поручик Доможиров, не прикасаясь к стакану, переводил заострившиеся глаза с нее на ее мужа, стараясь не пропустить ни одной черточки на их изумленных лицах. И это была решающая для них минута.
Он пришел с готовым уже обвинением против них обоих, создавшимся отчасти там, в Хлапонинке, у станового пристава Зарницына, но в большей части уже здесь, в жандармском управлении, а между тем не поддельно изумил и этого контуженного штабс-капитана и его красивую спокойной красотой жену.
До чая он не дотронулся, он продолжал наблюдать их обоих, постепенно теряя то одно, то другое из своей предвзятой уверенности в том, что они сообщники Терентия Чернобровкина. Он даже сказал, поднимаясь:
– Очень прошу прощения за беспокойство, какое я вам принес, но, знаете ли, служба, я действую по приказанию своего начальства... И я бы посоветовал вам вот что: если только позволит вам состояние здоровья, господин капитан, не проедетесь ли вы со мной в наше жандармское управление?