355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голубов » Снимем, товарищи, шапки! » Текст книги (страница 8)
Снимем, товарищи, шапки!
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:10

Текст книги "Снимем, товарищи, шапки!"


Автор книги: Сергей Голубов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Пленных и раненых «победители» собирают в подвалах форта Сикорского. Составляются списки. Идут непрерывные переклички. Постоянно кого-то недосчитываются. Начальники кричат, грозят. Вот исчезли двое. Куда? Как? Непостижимо. Но они еще ночью сговаривались. «А не трус ты?» – «Я в Красной Армии служу. Понятно?» Кого-то расстреливают во рвах около кирпичного завода. Расстреливают уже и за Бугом, в районе Тересполя, и в лагерях близ Острова Мазовецкого. Но об этом пленные еще не знают.

Люди в грязных и рваных гимнастерках, а то и просто в рубахах, сквозь дыры которых глядят обтянутые черной кожей острые ребра, строятся к выводу из цитадели. К ним пристраиваются женщины с детьми. Пленных окружает сдвоенный конвой в черных мундирах. Конвоем начальствует старший ефрейтор с медалью за Нарвик и холодно-равнодушным, тусклым взглядом бутылочного цвета глаз. Зовут ефрейтора Теодор Гунст. Он потомственный берлинский слесарь. И он и покойный отец его были когда-то социал-демократами. Но все это кончилось, прошло, испарилось из архива неверной памяти. Да, встречались в Германии и такие социал-демократы, для которых нация была превыше всего. Самый бурнопламенный звериный шовинизм то и дело выбивался из этих людей наружу. И в конце концов выбился. Всякий мало-мальски порядочный немецкий рабочий, имевший дело с Теодором Гунстом при фашизме, не колеблясь, говорит о нем: «Сволочь!» А сам Гунст, с кем бы и о чем бы ему ни пришлось толковать, тотчас приплетает к своей речи фюрера и верховного главнокомандующего – так «сволочь» титулует Гитлера, – и тогда все кругом умолкает.

Гунст выводит отряд пленных на Бугский мост. Детям трудно идти по шпалам. Бойцы подхватывают их и несут. Одни раненые поддерживают других. Несколько бойцов почти тащат на себе тяжелораненого высокого и широкоплечего человека с седой головой. Это – Юханцев. Обе руки его прострелены и крепко закручены проволокой за спиной. Лицо залито кровью. Рядом с ним – жена и дочь. «Сволочь» то и дело поглядывает на эту группу. Гунсту известно, что седоголовый был самым главным и самым опасным в крепости коммунистом. И хоть сейчас ему оставлена только одна-единственная возможность – брести на смерть, но Гунст хорошо знает, что такое большевики. Поэтому он полон предусмотрительности и настороженной злобы, и в тусклых глазах его явственно мерцает страшный огонек. Он вспоминает надписи на стенах крепости: «Умрем, а не уйдем!» – и думает: «Ага! Уходишь живым, а умрешь лишь ночью…»

Нет ничего удивительного, что о том же самом думает и Юханцев. Да, он говорил: «Умрем, а не уйдем!» И люди повторяли за ним, писали на стенах свою клятву и умирали, только бы не попасть в руки врага живыми. Юханцев страстно хотел для себя точно такого же конца. Но вместо этого слабеющие ноги все дальше и дальше уносят его от места, с которого он не должен был сойти. Юханцев чувствовал, как в мозгу его бьется пульс. Мысль его судорожно работала. Да, он идет на смерть. Но смерти предшествует плен. Комиссар Юханцев в плену… в плену! Пульс перестал биться в мозгу: мысли были додуманы. Юханцев повернулся к жене. Дорогое, нежное лицо, которое он так долго и сильно любил, было бело, как стеклянный абажур на ночной лампе, и так же просвечивал сквозь его бледность теплый блеск. Юханцеву показалось, что никогда, ни до женитьбы, ни после, он не любил своей Нади с такой полнотой чувства, как в эту последнюю минуту. Это дало ему силу рвануться к ней и поцеловать, устояв на ногах. Надежда Александровна смотрела на него с ужасом и радостью. «Она знает… знает…» – мелькнуло у него в голове. Еще быстрее он поцеловал дочь. Гунст что-то кричал сиплым угрожающим голосом. Юханцев стремительно шагнул к перилам моста, под которым, рябя на легком ветерке и сверкая серебряными гребешками волнующихся струй, тихо катился Буг, еще стремительнее перекинул через перила ногу, другую и камнем полетел вниз…

Ольга коротко крикнула, точно кто-то выстрелил из детского пистолета. Несколько бойцов с разбегу перемахнули через перила – за комиссаром. Гунст махал руками и командовал. Автоматчики били в воду, приканчивая бросившихся, да и по оставшимся на мосту – для острастки.

Глава седьмая

Июльские ночи в Москве еще коротки, но уже темны. В одну из таких ночей Лидия Васильевна, с противогазом и полевой сумкой мужа – ремни перекрещивались у нее на груди, – ходила взад и вперед возле ворот дома на Смоленском бульваре. Состоя в домовой пожарной команде, она уже не первый раз несла ночные дежурства и была сейчас на посту. Она ходила и думала о странном молчании Дики. Скоро месяц, как началась война. Ни одного письма! Самые тяжелые, самые страшные мысли приходили ей в голову и, при всем их кажущемся разнообразии, непременно складывались в одну из двух вариаций: убит? Ранен? Но и в этом случае известия непременно должны быть получены. Иногда Лидии Васильевне думалось даже и так: уж если нет известий, то, наверно, не убит и не ранен. Что же другое? Кто-то из знакомых подсказал: «А не попал ли он в окружение?»

С тех пор Лидия Васильевна стала думать еще и об окружении. К двум вариантам прибавился третий, и терзания соответственно умножились.

Она зашла под ворота и остановилась у ящика с песком. Гитлеровская авиация еще ни разу не налетала на Москву. Но надо было ждать налетов. Население подбиралось в пожарные команды и группы самозащиты, инструктировалось и готовилось встретить первую бомбежку. Редкий дом не выставил у ворот, на лестницах, на чердаках и на крышах ящиков с песком и кадок с водой для тушения «зажигалок», которым в скором времени предстояло огненным ливнем упасть на город. Стоя у ящика и раздумывая о своих тревогах, Лидия Васильевна смотрела на бульвар. Сначала он был совершенно пуст. Затем по левой его стороне, от Зубовской площади к Арбату, замелькали две человеческие фигуры. Один пешеход был поуже в плечах и с некоторой вихлявостью в походке, роста небольшого и чем-то смахивал на бабу в зипуне. Другой – здоровенный детина вполне богатырской стати. Они шли не спеша, переговаривались вполголоса и довольно внимательно разглядывали афиши и плакаты, расклеенные по стенам домов. Плакат, изображавший женщину под красным покрывалом, с выражением властной требовательности на лице и с листом присяги, крепко зажатым в повелительно протянутой руке, привлек к себе особенное внимание пешеходов. «Родина-мать зовет!» – читали они, качая головами. «Родина-мать зовет!» Трудно было не ответить голосом совести, не отозваться порывом верности на этот в самое сердце проникающий зов. Так по крайней мере казалось Лидии Васильевне, когда ей случалось видеть этот плакат. Потоптавшись, пешеходы двинулись дальше. Но, сделав несколько шагов, опять остановились. Лидия Васильевна слышала, как крепко и громко ругнулся здоровяк. Суровое лицо женщины под красным покрывалом, в ореоле из винтовок и штыков, снова смотрело на него со стены. Скверная брань здоровяка относилась к плакату.

– А ты не больно зорись, брат, – сказала, хрипя по-мужски, баба в зипуне, – и у стен уши бывают!

– Нет, уж теперь дудки, – отвечал здоровяк, – дудки!

– А я тебе говорю, не шуми! Душа действовать просит? Так ты возьми да безо всякого…

И он тут же показал, что значит «безо всякого»: ухватив плакат с угла, рванул его по всему полотнищу.

– Вишь? А в тебе никакой осторожности нет. Это я, Жмуркин, тебе говорю.

– Отстань, старый мерин…

Ни тот, ни другой не видели поблизости ни малейшей опасности. Просто один был потрусливей, а другой – понаглей. Жмуркин не помышлял об опасности. А она уже давно следовала за ним по пятам. Две серые шинели не отставали от ночных друзей с Зубовской площади. Патруль? Да, с винтовками. Дозорные приникали к подъездам, тонули в черных подворотнях, невидимыми тенями перебегали от окна к окну. Однако именно в ту минуту, когда плакат, сдернутый со стены, свис к земле бессильными клочьями, дозорные вдруг перестали прятаться и очутились прямо перед физиономиями друзей.

– Стой! Предъявите, граждане, документы!

Здоровяк почесал багровую рожу. Кому ни попадись он сейчас на глаза, всякий без колебания признал бы: вдребезги пьян, еле держится на ногах человек. Он качнулся вперед, потом – вбок и, устояв не без труда, затянул:

 
А и пить будим,
И гулять будим…
А и смерть придет —
Помирать будим…
 

Такое дело, товарищи солдаты, – война!

Он стоял, качаясь, и незаметно старался при этом выскользнуть своей могучей фигурой за грань холодной полосы прожекторного света.

– Пойдем, Вася, пойдем, – сказал Жмуркин, – бог с ними!

– Предъявите, граждане, документы!

 
А и пить будим,
И гулять будим…
 

– Держи одного, – сказал дозорный товарищу, – а я – другого. Видать птиц по полету!

– Эх ты, садова голова, – вдруг перестав ломаться и сразу повертывая на полный серьез, прогудел великан, – жалко мне тебя, ей-ей! За чем пойдешь, то и найдешь…

– Без разговоров!

– Что за разговоры!

Великан привычным и точным, как секундный ход часов, движением выхватил из кармана револьвер. Дозорные вскинули винтовки.

– Отстаньте-ка от нас лучше, ребята! – быстро проговорил Жмуркин.

Два выстрела взорвали мертвую тишь Смоленского бульвара. Великан лежал лицом вниз, царапая асфальт растопыренными пальцами выброшенных в стороны рук. Один из дозорных стоял у стены, в том самом месте, где слабо колыхались под ветром клочья рваного плаката, и, странно скосившись, медленно сползал наземь. Другой мчался к Арбату, стреляя из винтовки по вертко убегавшему Жмуркину. Бегун уходил не стреляя, вероятно, экономил заряды. Но, когда наперерез его ходу, из-за угла выскочили еще двое патрульных и навалились на него кучей, он перестал экономить заряды и выпустил пулю за пулей – все. Один из солдат упал. Жмуркина связали.

* * *

Ту самую ночь, когда в Москве, на Смоленском бульваре, разыгралось это происшествие, Карбышев, Наркевич и остатки мирополовского отряда, с которым свел их Романюта, просидели в глухой лесной чащобе, на речке Свислочи, окруженные со всех сторон гитлеровцами. Все выходы из леса были взяты неприятелем под контроль. В отряде не было решительно никакой материальной части, если не считать винтовок и пулемета. Патроны подходили к концу. И продовольствия не оставалось. Солдаты жадно глядели на лошадей. Но конный обоз был необходим под вывозку тяжелораненых. В эту ночь решалась судьба отряда.

Человек двести бойцов выстроились на опушке лесной поляны. В предрассветных сумерках лица этих людей, обдутые ветрами и обожженные солнцем, казались черными. Карбышев поздоровался. Ему ответили стройно, но не громко.

– Товарищи солдаты, – заговорил он, – мы пришли сюда лесными дорогами и просеками и ни разу не встретились с неприятелем. Впереди – Березина, а за ней – Днепр, Могилев, свои… Пройдено от границы раз в пять или в шесть больше пути, чем остается. Но вот хлынули дожди, лесные дороги испортились, мы забились в эту трущобу, а фашисты нас окружили. Отступать некуда, маневрировать негде…

Солдаты слушали и, не отрываясь, смотрели на генерала. Они ловили его смелый, звонкий голос, живые, энергичные движения и яркий огонь глаз.

– Есть способ – разойтись по двое, по трое, рассыпаться поодиночке. Но бросить целый обоз с ранеными мы не можем. Спасая себя, мы должны и о них подумать. Разве я не так говорю, бойцы?

Карбышев замолчал. И все двести человек молчали, продолжая смотреть на него. Они знали, что сейчас будет самое главное. Но в чем оно заключается, этого они не знали. В такие минуты человеку на холоде становится жарко, а солнечный луч не может его согреть.

– Товарищи солдаты! – сказал наконец Карбышев главное. – Кто хочет вместе со мною драться, прорываться к своим, пусть сделает два шага вперед!

И все двести человек, от первого до последнего, шагнули вперед, раз и два…

Сплошной бор, темный, таинственный и грозный, ствол к стволу, – могучая, на первый взгляд непреодолимая, стена, – поднимался отовсюду, закрывая стрелков Карбышева. С раннего утра гитлеровцы вели концентрированное наступление, стараясь выбить стрелков из леса. Поддерживал их густой минометный и артиллерийский огонь: у них было никак не меньше дивизиона артиллерии. Отдельным группам гитлеровцев удавалось проникнуть в лес, но назад они уже не возвращались. Прямые атаки отбивались огнем и контратаками. С ружьем в руках водил Карбышев своих стрелков в наступление. Длинные пулеметные очереди прокладывали наступающим путь. «Это – станковый…» Но вот затих пулемет. Каток опрокинут, ствол зарылся в землю. А патронов в автомате – всего три диска. И у бойцов – по обойме…

Двадцать пятого июля Карбышев атаковал гитлеровцев на участке в полкилометра по фронту, вырвался из леса, поджег какие-то склады, повернул на север, оседлал линию железной дороги и ушел за линию на восток.

* * *

Сердце бьется, словно на привязи, – где-то далеко-далеко. В голове одна мысль: выстоять под огнем и идти дальше. Шли уже без обоза с ранеными – он растаял, оседая по деревням, – шли, почти не скрываясь, вдоль лесных опушек, так быстро, что и догнать было бы не легко. То и дело натыкались на гитлеровские заслоны. Отвечать на огонь было нечем: просто шли сквозь преграды и повсюду на этих преградах оставляли самих себя. Отряд состоял теперь всего лишь из сотни людей. Но что это были за люди! Федя Чирков, как и положено разведчику, то пропадал, то снова появлялся, по двадцать раз переползал через поразительно прочные в этих местах, словно металлическим полотном укрытые шоссе, угрем переплывал речки, отыскивал глубокие канавы для ночлега. Кроме того, в нем начинал говорить сапер. «Эх, товарищ генерал, отрыть бы ступеньку, да и стрелять стоя… Только вот за патронами в булочную сходить!» Карбышев говорил Наркевичу:

– Молодец Чирков! Нашел канаву, хоть кровать ставь!

И добавлял, невольно отдаваясь привычному течению инженерных мыслей:

– Заметьте, Глеб: лучше сидеть в хорошо замаскированной канаве, чем в самом крепком, но незамаскированном убежище.

…Солнце закатывалось, и сумерки были красные. Федя пробирался сквозь колючий кустарник, выискивая укромный выход на широкую и судоходную в этих местах Березину. Ноги его скользили по коврикам рыжей травы. Камни, на которые он ступал, шатались, угрязая в хлюпком бездонье неоглядного болота. А Федя все кружил да кружил, жадно осматриваясь. И так докружился он в этот красный вечер до тех пор, пока не накрыла его мина. Гигантский фонтан грязи взвился над Федей. Огненная боль врезалась в живот, и от боли захолонуло, остановилось сердце. Чирков упал, заерзал по мокрой земле, судорожно подтягивая колени к подбородку, и потерял сознание…

Однако Федина душа не хотела уходить из страдающего тела. Чирков лежал на болоте до ночи. А ночью на него набрели, выходя к реке, свои. Своими оказались Карбышев, Наркевич и солдат – трое. К реке просачивались группами по нескольку человек. Такая-то группа и обнаружила Федю в кустах. Солдат взвалил раненого на спину и потащил. Никогда не был собой крупен или телом тяжел Чирков. Но люди в отряде совсем истощились силами, и даже легкий Федин вес гнул солдата к земле.

– Стой! – приказал Карбышев, снимая с себя ремни и подлаживая их к Феде под мышки. – Понесем в четыре руки!

– Товарищ генерал, – тихо сказал раненый, – оставьте меня. Мне умирать, а вам зачем пропадать?

– А я пропадать и не собираюсь, – усмехнулся Карбышев, – вы – солдат, я – тоже. Солдаты в бою друг друга не оставляют. Значит, спорить не о чем, друг Чирков.

И, взвалив Федю на спину, зашагал, одышливо переводя дух и встряхивая от времени до времени головой, чтобы сбросить со лба частые градины неудержимо набегавшего пота.

* * *

К Днепру вышли третьего августа, под утро, километрах в пятнадцати выше Могилева и остановились в тревожном недоумении перед последней переправой. Днепр не широк – метров сто двадцать, не больше, – но быстр в течении и суетлив в переливах. С берегов заглядывают в него высокие прямые сосны, и тишина берегов загадочна и страшна. Куда ни глянь, пусто. От этой странной пустоты холод перекатывается через сердце. Шестьдесят храбрецов стояли перед рекой, к которой они так долго и упорно стремились, не зная ни того, кто их встретит, ни того, что их ждет за ней. «Обстановка» была до крайности неясна…

Карбышев приказал вязать плоты – для раненых. Три бойца с офицером пустились вплавь через Днепр – разведать левую сторону. Песок хрустел под ногами людей, желтый, крупный, сыпкий, как хлеб в амбаре. Из дюн торчала суховатая травка. Чем ближе к лесу, тем она гуще, тем зеленей и ярче ее игольчатые стрелки. Солнце стоит над рекой, но близ леса прохладно. Из-под сосен тянет запахом сырости, парными ароматами живой древесной гнили. Лес – как погреб, открытый не сверху, а сбоку. Если бы он не был уже пройден, в него хотелось бы войти, чтобы узнать, что он в себе заключает. Но он пройден без препятствий, потому что пуст. «Что хорошо, то хорошо», – подумал Карбышев! И в тот же момент ясно различил между двумя ближайшими соснами на опушке гитлеровского солдата с автоматом в руках.

– К бою! – крикнул Карбышев.

Автомат застучал, будто градом забило по железной крыше. Бойцы, бросив вязку плотов, залегли за песчаными холмиками. Откуда гитлеровцы? Вместо ответа затакали пулеметы. С грохотом разорвалась мина, другая… Из леса десятками выбегали неприятельские солдаты. Их было не меньше батальона. Карбышев не ложился – что за смысл? Он уже столько раз видел эту самую смерть – многодельную хлопотунью, скорую и старательную, усердно справлявшую сейчас вокруг него свое древнее, как мир, дело. Вот упал Наркевич, раскинув по золотому песку свои седые волосы. Кровь текла у него из уха. Карбышев наклонился.

– Глеб…

Наркевич что-то говорил. Карбышев прислушался.

– Прощайте, мои милые, – говорил Наркевич, – прощайте, мои белесоватые!

Да, это она… Смерть. Карбышеву показалось, что он заметил фашиста, убившего Наркевича, – коротконогий, бегемотистый. Из нескольких миллионов фашистов, вторгшихся в СССР, именно этот был тем, которому предстояло убить Наркевича. От этой нелепой мысли в голове Карбышева зажглось такое отчаяние, а в груди – такой гнев, что он разрядил револьвер, почти не целясь, и все-таки опрокинул коротконогого. Но тут же случилось и другое: где-то совсем близко разорвался снаряд. Вместе с грохотом разрыва огромные белые лампы начали вспыхивать в воздухе. «Ранен? Контужен?…» Между тем неизвестно откуда взявшийся автобус взревел, и малиновая грудь его жарко дохнула в лицо Карбышева. «Контужен?» Он быстро свел носки и еще быстрее раздвинул их, чтобы оттолкнуться от приподнятого края колеи и выпрыгнуть из-под автобуса. «Как? И это все?» – с изумлением думал он, отталкиваясь, скользя и срываясь под радиатор. Где же чемодан? Спасательный круг, чемодан – все равно… Карбышев уже плыл через Днепр. Громкий голос сказал рядом: «Ну и глыбь!» Дмитрий Михайлович открыл глаза, чтобы взглянуть на того, кто сказал, но увидел не его, а нескольких гитлеровцев, что-то с ним делавших, и среди них того коротконогого, который убил Наркевича и которого он только что убил сам.

Глава восьмая

Брест оборонялся двадцать восемь дней. Конец обороны осажденной крепости почти всегда совпадает с ее «капитуляцией», с ее «падением». Но применительно к Бресту невозможно говорить ни о чем подобном. Оборона этой крепости прекратилась потому, что некому было больше защищать ее. Брест не «капитулировал» и не «пал» – он истек кровью. Когда гитлеровцы вошли в цитадель, она еще не была мертвой. Ее стены продолжали жить, – стреляли, так как не все, далеко еще не все очаги сопротивления к этому времени потухли. Безыменный солдат нацарапал на внутренней стене каземата в северо-западном углу цитадели: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!» И поставил дату: двадцатое июля. Итак, лишь двадцатого гитлеровцы окончательно осилили Брест – овладели его трупом. Есть в истории военных подвигов золотая полоса славы, которой озаряется народ, мужественно отстаивающий право своей родины на честь и свободу. Была геройская оборона Смоленска (1609–1611 годы); на весь свет прогремел Севастополь (1854–1855 годы). В грозную эпоху последней великой войны блеском такого же точно подвига увенчался Брест-Литовск.

Каждый из двадцати восьми дней бугской страды тяжко ударил по слабенькой полководческой репутации генерала фон Дрейлинга. И репутация не выдержала этих ударов, развалилась. Дрейлинга отрешили от командования дивизией и вызвали в Берлин. Он ехал туда в убийственно скверном настроении. Он глядел из окна вагона на мелькавшие мимо старинные восточногерманские городки и не замечал их. Да и были они удивительно, до смешного похожи друг на друга: узкие высокие здания с крутыми красными крышами; длинный белый Дом [8]8
  Собор.


[Закрыть]
с башней без окон; летнее солнце, ярко плещущееся на медных шпицах и бронзовых петухах средневековых колоколен… Отряды подростков из молодежного союза маршировали у вокзалов – раз, два, три! Фашистская песня о Хорсте Весселе неотрывно преследовала Дрейлинга.

Под ее звуки фон Дрейлинг прибыл в Берлин и вышел на перрон, с обеих сторон заставленный серыми голландскими вагонами-ледниками. От страха за будущее и сам он был в эту минуту так же сер и мертвенно холоден, как любой из этих вагонов.

* * *

Потянулись странные дни трусливых ожиданий и тревожной неопределенности. Тотчас по приезде фон Дрейлинг побывал во всех канцеляриях и постучался в двери всех штабных кабинетов, доступных для людей его сравнительно невысокого ранга. Но из этого ровно ничего не вышло. Он не слышал прямых обвинений в брестской неудаче, но вместе с тем ничего не узнал ни о действительной причине своего отзыва из армии, ни о том, что ему предстоит делать дальше. С ним почти не разговаривали, перебрасывая его, как мячик, с одной штабной лестницы на другую. Самое страшное в жизни – неизвестность. Фон Дрейлинг очень болезненно испытывал это на себе. Как-то, выйдя из метро на Бель-Алльянс-плац, он взглянул на чистое, ясное небо, и горькие слезы обиды градом полились из его глаз. «Все, что угодно, – думал он, – арест, суд, разжалование, – все, что угодно, но не эта пытка молчания…» В ранние дни юности он любил помечтать о Германии – о родине своих предков. Она представлялась ему не иначе, как с кайзером посреди блестящего собрания горностаевых мантий, доломанов с бранденбурами, касок с плюмажем и расшитых мундиров. Но в этой Германии, которая приютила его теперь, не было решительно ничего общего с благородно-рыцарственными картинами полудетских грез – подлая акробатика на головах и спинах честных тружеников и порядочных людей. К отчаянию фон Дрейлинга. начинала примешиваться злоба, а это всегда поднимает дух. Он огляделся и, закурив сигарету, направился через площадь к ближайшему кино.

Вдруг какой-то человек неожиданно вырос перед ним и загородил собой путь. Высокая фуражка позволяла видеть, как странно скошен назад лоб этого человека. Крепкие, тяжелые челюсти выступали под ушами. Темные глазки зорко выглядывали из-под лысых бровей. Нос человека был крив, словно перебит посередине. Неизвестный был в эсэсовской форме с витыми майорскими погонами без звездочек. Дрейлинг вздрогнул.

– Хайль Гитлер! – сказал кривоносый штурмбанфюрер. – Здорово, господин «лакштифель». [9]9
  «Лакированный сапог» (нем.)– прозвище немецких офицеров.


[Закрыть]
Почему вы околачиваетесь в Берлине, когда все строевые генералы колотят русских? Что случилось?

– Господин Эйнеке! О!..

Эйнеке улыбнулся и так сморщил лоб, что кожа на его голове, и волосы, и фуражка – все вместе задвигалось вперед и назад.

Дрейлинг познакомился с Эйнеке еще в России и уже тогда подозревал в нем шпиона. Здесь, в Германии, задолго до войны, кто-то говорил, будто Эйнеке занимает чрезвычайно «серьезную» должность в Берлинской контрразведке. Но у Дрейлинга не было совершенно никакого желания искать встреч с этим сомнительным человеком. Как ни туго приходилось Дрейлингу в Германии, он никогда не помышлял о поисках поддержки у Эйнеке. За последние две недели он даже и не вспомнил о нем ни разу. Но теперь сам Эйнеке стоял перед ним в натуральнейшем виде и говорил:

– Слушайте, старый приятель! Где вы живете? Отель «Эспланаде»? Отлично. Если вы никого не ждете сегодня, я буду вашим гостем. Выпьем коньяку и потолкуем. Никого не ждете?

– Нет, – пробормотал Дрейлинг, – я очень рад…

– По правде сказать – не заметно.

Дрейлинг остолбенел перед натиском такой прозорливости. Впрочем, это было всегда свойственно Эйнеке: видеть людей насквозь.

– Уверяю вас, – покорно сказал Дрейлинг, – что я чрезвычайно рад принять вас как гостя. Уверяю…

– Тем лучше… Да и может ли быть иначе, когда моя скромная личность имеет счастье пользоваться особым вниманием и доверием самого имперского министра пропаганды и гаулейтера Берлина доктора Йозефа Геббельса? А? Еще бы вам не радоваться такому гостю, как я… Идем!

Он щелкнул языком и быстро зашевелил кожей на голове.

* * *

Встреча с Эйнеке и вечер, проведенный с ним в отеле «Эспланаде», решили судьбу фон Дрейлинга. Как решили? Невероятнейшим образом. Жестокость, сухость, грубость души Эйнеке были давно и хорошо известны Дрейлингу. Себя он считал совсем не таким и в недостатке именно этих свойств видел главную причину своих неудач в Германии. Да, это не прежняя Россия, где телячье прекраснодушие ценилось на вес золота и оплачивалось чинами, орденами и высокими окладами. Но ведь только такие неприятные люди, как Эйнеке – черствые и расчетливые, – способны правильно обсудить положение и трезво посоветовать. Это по-настоящему деловые люди. Словом, Дрейлинг не выдержал и рассказал гостю со всей откровенностью историю своего отзыва из армии и бессмысленного прозябания в Берлине.

В это время германский генеральный штаб уже очень хорошо знал, что блицкриг, победоносная развязка которого была запланирована на середину июля, не вытанцовывается. Сомневаться в этом после Ельни было невозможно. Но еще невозможнее было разговаривать на эту тему. Поэтому, когда Эйнеке вдруг сказал что-то о провале блицкрига, Дрейлинг почувствовал себя особенно гадко под острым взглядом его кошачьих глаз, которые, казалось, должны были бы видеть даже и в темноте. «Зачем он говорит мне это, зачем? И что за черт дернул меня с ним откровенничать?…» Между тем Эйнеке лишь подбирался к главному.

– Вот причина, по которой вам больше нечего делать в армии, Дрейлинг… Вы плохой генерал на фронте. Но вы можете быть превосходным генералом в тылу. Каждый из нас обязан служить фюреру наилучшим из способов, которые нам доступны. Вы слышали что-нибудь о генерал-лейтенанте полиции Вернере фон Альвенслебен?

– Да… Или нет…

– Все равно. О нем рассказывают, что, будучи в молодые годы адъютантом кайзера, он получил от него чин за верное, ко времени вспомянутое старое словцо: «Gegen Demokraten helfen nur Soldaten». [10]10
  Против демократов помогают только солдаты (нем.).


[Закрыть]
Сейчас он генерал-лейтенант полиции, и фюрер видит в нем своего лучшего слугу. Вам надо служить в полиции, Дрейлинг!

Это было столь неожиданно, что Дрейлинг чуть не вывалился из кресла на ковер.

– Я могу вам это устроить, – говорил Эйнеке, – но… я не знаю, что лучше: полиция или войска СС? На днях в Берлин из своего замка на Пюклере, около Котбуса, возвращается граф Бредероде…

– Что?

– Да, тот, который в четырнадцатом году взорвал артиллерийские склады в русском Бресте. Если не ошибаюсь, вы именно тогда служили комендантским адъютантом в Бресте? Видите, как все превосходно складывается! Ха-ха-ха!..

Мысли Дрейлинга прыгали: «Бредероде… Диверсант Бредероде… Кольцо на виселицу для него, которое я заказал тогда солдату-слесарю… Только из-за бегства шпиона Бредероде оно осталось без… Бог, моя сила!»

– В один из первых дней по возвращении графа, – говорил Эйнеке, – я буду у него с докладом. Можете положиться на меня, старина!

Быстрые кивки и повороты головы, огненные лисьи глаза, бегающие по сторонам. «Зверь, – думал Дрейлинг, с ужасом разглядывая Эйнеке, будто никогда до сих пор его не видел, – зверь…» И Эйнеке думал, рассматривая толстяка, жалко сгорбившегося перед ним в кресле: «Генерал? Нет. Вяленый судак, а не генерал».

* * *

Через несколько дней генерал-майор фон Дрейлинг был вызван на Принц-Альбрехт-штрассе, в штаб гестапо. Можно было гадать, чем все это кончится. Дивизия СС «Викинг»? Дивизия СС «Мертвая голова»? Дивизия СС «Дас Райх»? Все это было бы возможно, и в конце концов именно об этом думал Эйнеке, затеяв кутерьму. Но ведь Эйнеке понятия не имеет о том брестском железном кольце…

Зеленые мундиры гестапо – на лестницах, в коридорах и в комнатах. Дверь в кабинет графа Бредероде открывается. Бредероде бросает папиросу в пепельницу и встает. Это высокий, худой человек с узким, точно из серого известняка наскоро высеченным, асимметричным лицом. Верхняя губа у него длинна до отвращения. На нем – рыцарский орден железного креста на черно-бело-красной ленточке. Позади – портрет фюрера с открытой головой, в коричневой шинели, которую раздувает ветер. И, конечно, – клок шерсти на лбу. В кабинете еще несколько лиц. Они стоят кружком в углу: оберштурмбанфюрер СС, он же начальник службы безопасности, в городе X; генерал-лейтенант полиции и группенфюрер СС, он же начальник полицейских отрядов оккупации; заместитель начальника гестапо в городе Y; заведующий организацией тыла и мерами безопасности. «Бог – моя сила!» Впрочем, все эти лица, откланиваясь, быстро вышли из кабинета. Бредероде поднял на Дрейлинга глаза, похожие на кусочки лакированной жести, и заговорил на изысканно правильном верхненемецком языке, но так, как если бы песок хрустел у него на зубах:

– Мы с вами старые друзья. Было время, когда вы меня чуть не повесили, – помните, да? Но я не доставил вам тогда этого удовольствия. Справедливость требует, чтобы и я теперь не имел удовольствия повесить вас.

Дрейлинг слушал эти слова, почти не понимая их смысла, но всем существом отвечая на то ужасное, что в них заключалось. Лицо его было бело, как потолок, а нос зеленоват.

– Ха-ха-ха! – засмеялся Бредероде, скрипя на зубах песком. – Я готов. Но при условии… Прошу вас сесть и курить. Не хотите? Как угодно. Условие таково. Одновременно с вами в старом русском Бресте служил капитан Карбышев. Теперь он генерал-лейтенант советских инженерных войск. Обстоятельства сложились для этого вашего «товарища» нехорошо. Третьего августа, при переходе через Днепр у Могилева, он был сильно контужен и захвачен нами в плен. До сих пор мы держали его в Замостском лагере для военнопленных. Однако дальнейшее пребывание Карбышева в Замостье не имеет смысла. Этот русский ученый представляет для нас значительный интерес. Нам известна его книга о заграждениях, а также идея использования всех взрывных средств перед наступающим противником. Фюрер желает, чтобы он стал нашим. Der hüpfende Punkt! [11]11
  Злоба дня! (нем.).


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю