Текст книги "Снимем, товарищи, шапки!"
Автор книги: Сергей Голубов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Сергей Николаевич Голубов
Снимем, товарищи, шапки!
К читателям этой книги
В числе написанных мною романов есть один очень большой. Он вышел в свет первым изданием в 1953 году и называется «Когда крепости не сдаются». Главный герой этого романа – действительно существовавший человек. Это генерал-лейтенант советских инженерных войск Дмитрий Михайлович Карбышев.
Карбышев был офицером русской армии еще до войны 1904–1905 гг. Он участвовал и в первой мировой войне 1914–1917 гг., а потом, уже в качестве командира Красной Армии, был деятельным участником войны гражданской. Когда перед нашей Родиной встала задача мирного строительства, Карбышев начал вести большую научно-педагогическую работу, состоя профессором нескольких военных академий. В течение многих лет он читал лекции и писал книги, посвящая их военно-инженерной теме. И Великая Отечественная война впоследствии тоже не прошла мимо Карбышева – погубила его и возвеличила.
Дмитрий Михайлович Карбышев – герой моего романа о несдающихся крепостях. Но как для меня, так и для вас, мои читатели, он должен быть не просто героем романа, а еще и чем-то вроде стеклышка в волшебном фонаре, сквозь которое можно видеть множество громадных событий. Великая Отечественная война застала генерала Карбышева на западной границе нашего государства.
О том, что случилось с ним дальше – как он очутился в плену у фашистов, как продолжал бороться с фашизмом в гитлеровских концлагерях и как покрыл себя неувядаемой славой, – обо всем вы прочитаете в этой книге.
Она представляет собой последние главы романа «Когда крепости не сдаются», кое в чем значительно переделанные. То главное, что есть в романе – его зерно и основа, – заключено в этих главах. Что же это за зерно?
Карбышев говорил: «Обороняются не стены, а люди. Стены только помогают людям обороняться. И поэтому советскую крепость можно уничтожить, а взять нельзя».
В романе дважды подтверждается правильность этой мысли. Две крепости не сдаются в романе: сам Карбышев и Брест. Славой геройской обороны Бреста как бы освещается мрак первых дней и недель войны.
Светлыми образами Тельмана и германских коммунистов, загнанных гитлеровцами в тюрьмы и концлагеря, рассеивается тьма той морозной ночи, когда Карбышев совершил свой последний подвиг. Внешняя линия действий, происходящих в романе, – борьба за мир посредством войны. Внутренняя линия – борьба с войной за дело мира. Все это становится вполне очевидным в последних главах романа.
Потому-то и родилась у меня мысль превратить эту часть его в отдельную повесть, с тем, чтобы смысловое зерно большого произведения стало доступно и читателям маленькой повести.
«Время преходяще, искусство долговечно», – сказал когда-то великий немецкий поэт Гёте.
Прошу вас, друзья мои, прочитав эту повесть, подумайте над тем, что сделал для своей родины Д. М. Карбышев и не заслужил ли он, кроме памятника на месте своей гибели в далекой Австрии, еще и другого памятника – в сердцах человеческих. И не в том ли заключается одна из существенных задач искусства, чтобы с помощью прошлого, сохраненного им от забвения, глубже и шире овладевать новым?
История дает направление искусству и как бы входит через него в нашу жизнь. Ни понять нашу жизнь, ни разъяснить ее вне связи с прошлым невозможно, ибо она, с одной стороны, исходная точка движения в будущее, а с другой – естественное, неизбежное следствие прошлого.
Оторвав современность от ее исторических корней, можно сколько угодно писать о сегодняшнем дне и все-таки не добраться до подлинной сути того, что в нем происходит, – не обнажить его сердца, не раскрыть его души. И наоборот – можно писать о том, что было вчера, а сегодня в своем физическом виде уже не существует, но все еще входит, как живой сок земли, в молодое, цветущее, бурно растущее тело нашего будущего. Да и что такое вообще настоящее, как не ступенька в великом переходе от прошлого к будущему!
Глава первая
Наркевич руководил научно-исследовательским отделом в одной из московских проектировочных организаций полувоенного типа. Карбышев был частым гостем НИО.
Добравшись до кабинета Наркевича, он бросал на подоконник свой громадный, туго набитый, похожий на кожаную подушку портфель и говорил:
– А все-таки скверный тут у вас воздух! Что-то условное, невкусное, непитательное, как сахарин…
– Ну уж это вы чересчур! – недовольно морщась, возражал Наркевич.
Теперешний Наркевич совсем не походил на прежнего, каким знал его Карбышев двадцать лет назад. Лицо из бледного стало сероватым; черные, как дым, волосы – сивыми; надтреснутый голос превратился в плотный баритон и по-детски узенькие плечи развернулись в длинное коромысло.
Но как был он смолоду упорен, настойчив и в суждениях своих суховат, таким и остался. И по-прежнему не хватало простора для творческой мысли в его умной, смелой и честной голове. Отношения Наркевича с Карбышевым складывались так, что разногласий между ними не было и не могло быть; только вел вперед Карбышев, а Наркевич лишь следовал с остановками; Карбышев открывал, а Наркевич догонял и придерживал.
Между тем время не шло, а бежало, и механика скорости, с которой оно совершало свой бег, казалась непостижимой. Дряхлое, безобразное исчезало, как сон, со старых улиц Москвы. Новое буйно поднималось на них в железобетоне и стекле гигантских сооружений, в сверкающем мраморе облицовок, в небывалой ширине тщательно выпрямленных трасс. И Карбышев и Наркевич – оба видели это. Вот они глядят из НИО в окно, как бы ожидая подсказки от того, что происходит снаружи. Но там нет ничего интересного. День хоть и майский, а серенький; в воздухе парит; пахнет близким дождем. По контрасту с этой обыкновенностью Наркевич вспоминает последние концерты Барсовой и Козловского. Наркевич знает толк в музыке, и ему приятно вспомнить, как пела вместе с Барсовой и Козловским жизнь и как в ее чистом голосе звенело счастье. На концерт Поля Робсона Наркевич не попал, но, когда Мариан Андерсон выступала в Большом зале Консерватории, [1]1
Концерты П. Робсона и М. Андерсон состоялись в Москве зимой 1934/35 г.
[Закрыть]он сидел и слушал, застыв в немом очаровании. И сейчас он слушает, как за окном шумит Москва, но все еще слышит негритянскую песенку Андерсон…
Парит… Пахнет дождем… Все? Нет. Шумит Москва. Это шум самой стремительной жизни на всем земном шаре. За Москвой идет страна, недавно завершившая гигантский тур великого пятилетнего труда. Вдруг что-то поднимает Карбышева со стула и ставит на ноги.
– Люблю новенькое. А вы чем можете похвастать?
Карбышев быстро заходил, почти забегал по маленькому кабинету, с жадным нетерпением потирая руки. Сегодня он пришел за последними расчетами по движению танка.
– Чем можете похвастать, Глеб?
– Расчеты сделаны. Да, танк не пройдет ни через болота, ни через срубленный, но невыкорчеванный лес, ни через отлогости крутизной больше сорока градусов, ни через отвесные эскарпы высотой больше, чем сам танк…
Наркевич закурил папиросу, отошел от окна и, повернувшись спиной к звонкой майской улице, собрался доказательно представить расчет, когда Карбышев остановился прямо перед ним.
– Слушайте, Глеб! – взволнованно сказал он. – Почему мы так медленно работаем?
– Я не думаю…
– А я думаю. Только об этом и думаю. Вот уже скоро полгода, как Гитлер уселся на загорбок немецкого народа. И рейхстаг сгорел. И Япония вышла из Лиги наций. А мы… Читали вы в газетах последнюю речь Гитлера?
– Да…
– Что же это такое, Глеб? Что такое фашизм?
Наркевич отлично знал, что такое фашизм. И удивился элементарности вопроса. Он положил свою только что закуренную папиросу на стол мундштуком к ребру, куркой – кнаружи.
– Фашизм? – риторически и несколько докторально повторил он. – Это – самое сильное орудие мировой реакции… самый хищнический и разбойничий отряд империализма. Именно потому империалисты Запада всячески помогают росту фашизма. В его стремлении к мировому господству они видят вернейшее средство удушения революции…
До сих пор Карбышев приходил в НИО к Наркевичу всегда лишь за новеньким. И сегодня тоже должно было быть так. А получилось иначе. Получилось так, как будто между фашизмом в Германии и расчетами движения танка по труднопроходимой местности существует самая прямая и самая глубокая связь. И Карбышев открыл эту связь сегодня, а Наркевич, как и обычно, пустился за ним следом – объяснять и растолковывать…
* * *
Одни умирали, другие болели; все без исключения старели, седели, лысели; но доктор Османьянц оставался прежним. Как и два десятка лет назад, он был в меру лыс, в меру сед, поворотлив в мыслях, остер на язык и светился «склеротическими» улыбками. Декабрьское солнце еще не скатилось с чистого неба, и золотые лучи его весело разбегались, скользя по серебряной земле, когда Нерсес Михайлович пришел на Смоленский бульвар с немецким журналом «Вермахт» в кармане. Сунул журнал Карбышеву: «Полюбопытствуйте!» – и сейчас же приступил к Лидии Васильевне с расспросами и сентенциями по поводу здоровья.
– Старик Кант говорил своему слуге Лампе, что готов умереть от чего угодно, но только не от медицины, – как вам это нравится, моя дорогая?
Карбышев быстро перелистал журнал и сразу наткнулся на рецензионную статью о своей вышедшей в прошлом году книге: «Разрушения и заграждения». Автор статьи всесторонне оценивал книгу, но особое внимание уделял вопросу об устройстве полосы предполья. Идея устройства такой полосы впервые ставилась и разрабатывалась Карбышевым в его книге с необходимой полнотой. Несколько французских и немецких журнальных статей, на которые книга ссылалась, лишь подбирались к этому вопросу. Резенция в «Вермахте» отдавала должное как самой идее, так и самостоятельному характеру ее широкой разработки советским военным инженером.
– Хотел обрадовать, – говорил доктор, – а с вас как с гуся вода.
– Федот, да не тот, – усмехнулся Карбышев.
– Похвалили не там, где хотелось бы? Мало чести? Нельзя так, Дмитрий Михайлович, нельзя! Мир заражается от нас новым здоровьем. А вы зачем пишете ваши книги?
– Пишу из потребности быть полезным. И еще из другой потребности – разгрузить мысль.
– Как это – разгрузить?
– Очень просто. Нельзя же без конца таскать с собой по свету битком набитый чемодан. Когда-нибудь, где-нибудь надо выложить из него содержимое: «Вот, смотрите…»
– Прекрасно. Но…
– Нерсес Михайлович, – позвала из столовой Лидия Васильевна, – идите пить чай…
– Моментально…
Османьянц и Карбышев вышли к столу, продолжая разговаривать, но почему-то уже не о статье в журнале «Вермахт», а о закладке нового здания Академии Фрунзе на Девичьем поле.
– Эх, Михаил Васильевич! – грустно произнес доктор заветное имя, и тишина повисла над столом.
* * *
Реджи смертельно надоел всем в доме. Слов нет, он был очень красивый и породистый пес. Но было совершенно ясно: Реджи глуп. Доберман расхаживал по комнатам широкой походкой, быстрый и нервный, непослушный и шальной. У него были прозрачные коричневые глаза; стриженые уши стояли торчком. Он отлично видел и слышал, но вел себя так, будто не видел и не слышал ровно ничего. Когда ему хотелось играть, он становился окончательно безмозглым: кусался, грыз и рвал в клочки все, что попадало на зубы. Днем спал, а ночью выл от бессонницы. Если же не выл, то непременно занимался какой-нибудь разрушительной работой. Реджи был неудачный член семьи – тот самый красавец, о котором сказано: в семье не без урода.
Однажды утром Карбышев побрился, умылся, выпил чашку кофе и пошел в кабинет натягивать сапоги. Он нагнулся и, не глядя, опустил руку к тому месту у дивана, где полагалось находиться в это время дня свеженачищенным, ярко блестевшим сапогам. Однако из привычного движения на этот раз ничего не получилось. Он повторил жест – опять ничего. Карбышев с удивлением заглянул под диван. Сапоги стояли на месте, но голенищ у них не было. Вместо голенищ на полу валялись рваные огрызки нагуталиненной кожи. Со стула свесилась кожаная куртка. Полы у куртки тоже не было – ее огрызки живописно дополняли картину разрушения. Сомневаться не приходилось: это была ночная работа идиота Реджи.
– Черльт возьми! – крикнул Карбышев. – Каков негодяй!
Лидия Васильевна всплеснула руками:
– Я слышала, как он чавкал всю ночь! сегодня же разбойника вон!
– Нет, не вон, – раздался звонкий голос Ляли, – не вон! Реджи – глупый… Он не виноват… Я не позволю – вон!
Она стояла на пороге кабинета, розовая от гнева. Темные глаза по-отцовски горели, и тень от длинных ресниц прыгала на смуглых щеках.
– Не позволю!..
– Как ты смеешь кричать?
Прием, которым Карбышев наказывал детей, был один: молчание. Он переставал говорить с виноватым. В зависимости от проступка молчание продолжалось день или два. На этот раз оно длилось месяц. Все попытки и старания Лидии Васильевны разгустить, «рассиропить» атмосферу тяжести и неблагополучия, наполнявшую дом, ни к чему не вели. Отец был хмур, сух и как бы не видел Елены. И она сторонилась, уходила в себя, демонстративно обращалась только к матери. Ее брови сердито сходились у переносья. Нос морщился, как перед слезами, а красные узкие губы дрожали в усмешке. «Ну и характеры! – думала Лидия Васильевна. – Оба хороши!» И с грустной тревогой в глазах посматривала то на одного, то на другого.
* * *
В комсомол Елену Карбышеву принимали на открытом собрании школьной организации. Народу собралось столько, что у Елены в глазах зарябило. Члены комитета сидели, а она стояла, как свеча.
– Устав знаешь?
– Расскажи-ка свою биографию!
– Почему вступаешь в комсомол?
– Кто советовал вступить?
– Отец, – отвечала Елена на последний вопрос и, вспомнив при этом свою нелепую ссору с отцом, зажмурила от стыда глаза.
«Если бы они знали!» – с тоской подумала она…
Из комитета дело перешло в бюро райкома комсомола, и здесь было так страшно, что, когда Елена отвечала на вопросы, у нее, как у пьяной, заплетался язык. Много раз представляла она себе торжественную минуту получения билета. Она не знала, как именно это бывает, и фантазия ее не рисовала никаких картин. Но, что получение билета должно происходить очень торжественно, так, чтобы запомнилось на всю жизнь, в этом она не сомневалась. И потому была несколько удивлена, когда все произошло самым обыкновенным образом. «Получите и распишитесь!» Правда, и это запомнилось. Только не так, как бы того хотелось. Зато вот что было прекрасно: с комсомольским билетом в кармане стало легче учиться – не потому, что способностей прибавилось или учебы убавилось, а по какой-то странной, необъяснимой причине. Стала Елена комсомолкой в мае, перед экзаменами. И экзамены сдавались на славу один за другим…
Дмитрий Михайлович спрашивал жену:
– Мать, как Аленка? Сдает?
– Сдает, – со вздохом отвечала Лидия Васильевна, – только что я за передаточная станция?
– Хорошо сдает?
– На пятерки…
Накануне одного из особенно трудных для Елены дней Лидия Васильевна по неотложному хозяйственному делу уехала на дачу. Утром, часов в восемь, Дмитрий Михайлович ушел из дому не позавтракав. Вечером, после экзамена, Елена вернулась первая, с торжеством в душе и сияющим от счастья личиком. Следом за ней появился усталый и сумрачный отец. Ляля взяла у него из рук портфель, тяжелый, как мешок с кирпичом, и отнесла в кабинет. Затем остановилась на пороге ванной комнаты, где плескался отец.
– Папа, ты что-нибудь ел сегодня?
Он вздрогнул и оглянулся с таким странным и неловким видом, точно в первый раз видел тоненькую фигурку дочери.
– Нет, ничего не ел, цыпленок… Как твой экзамен?
– Пять… Иди к столу, папа. Я сейчас разогрею котлеты…
Они ужинали вместе и разговаривали, как будто ссоры и не было. Но ссора все-таки была, долгая и упорная. И кончиться на этот раз простым застольным разговором она никак не могла.
– Вот я и в комсомоле, папа. Ты рад?
– Очень. Я ведь еще и не поздравил тебя. Поди ко мне, Аленка…
Она подошла и стала между колен, как становилась всегда раньше, когда была маленькой. Он поцеловал ее и погладил по лицу сухой и быстрой рукой совершенно так же, как делал это давно-давно.
– Папа, а ты?
– Что?
– Когда ты в партию?
Он помолчал и снова погладил ее по лицу.
– Я? Мне рано, Аленка!
– Как – рано? Почему? – спросила она озабоченно, как будто даже слегка пугаясь чего-то. – Что ты хочешь сказать?
– Конечно, рано, – повторил он тихо, – уж коли мы с тобой ссоримся, как… младенцы, значит, рано. Так ведь?
Ляля энергично качнула головой. Она не была согласна с отцом. Но и спорить не стала…Мы говорим: «совпадение». Словечко это часто служит нам как бы прикрытием для нежелания вникнуть, для лени и равнодушия, для неумения устанавливать между явлениями внутреннюю связь. Что-то очень изменилось в отношениях между дочерью и отцом к лучшему и совпало это изменение с их последней ссорой. Когда Реджи отдавали на исправление в собачий питомник, Елена не только не шумела и не протестовала, но сама надела на него ошейник и сама вывела его со двора. И это вовсе не было уступкой младшего старшим. Елена знала, что никогда больше отец не поссорится с ней и не накажет ее своим тяжким молчанием, что это для них обоих стало теперь невозможным. Радость, с которой она думала об этом, была каким-то новым для нее, очень серьезным чувством. «Папа, я тебя люблю!» Ребячья теплота этих слов не остыла. Но глубоко под ними ощущались подлинная близость, настоящее разумение и действительный смысл любви. Видя, как отец систематически, кропотливо, с огоньком изучает историю партии, Елена думала: «Рано? Или пора?» И говорила:
– Папа, я тебя люблю!
* * *
Весной Елена кончила десятилетку полной отличницей и ходила по дому радостная и довольная. Бумаги ее уже были сданы в Московский авиационный институт. Она с нетерпением ждала извещения о приеме. Затем предполагалась семейная поездка в Сочи. Когда Елена пробегала мимо отца, он поднимал голову и, как бы вдыхая запах свежести и холодноватой чистоты, которым дышало ее светлое платье, внимательно смотрел на нее. Раза два он сказал при этом:
– Вот беда, Аленка! Будь ты мальчишкой, отправил бы я тебя в инженерную академию. А так – что же?
– Что же? – смеясь, переспросила Елена.
– Да ведь я-то не виноват, что ты не сын, а дочь!
Елена смутно догадывалась: отец что-то замыслил. Но туманная недосказанность его реплик ее мало беспокоила. Она давно привыкла к этим странностям. И знала, что самые трудные из отцовских загадок в конце концов разгадываются очень просто. Лидия Васильевна ахала:
– И почему в МАИ так тянут? Уж поскорее бы…
Всегда так: чем дольше и напряженнее ждут люди, тем внезапнее приходит к ним ожидаемое. Ответ из МАИ пришел в такую минуту, когда о нем и думать забыли. Но главное-то заключалось не в том. Институт сообщал, что Елена Карбышева забракована на медицинском осмотре (сердце) и принята быть не может. Отбросив со лба упрямый гребень темных волос, Елена стояла перед отцом в кабинете. В ее опущенной руке дрожала, шелестя тонкими углами, роковая бумага. По смуглым щекам катились блестящие, прозрачные слезы и падали одна за другой на светлое летнее платье.
– Папа, – шептала она, – что же это, а? Папа?
Дмитрий Михайлович открыл письменный стол, достал папку и с глубоким вздохом развязал на ней шнурок.
– Не думал, не думал, цыпленок… Уж и впрямь, как говорится: ехали в Казань, а приехали в Рязань. Ни грело, ни горело, да вдруг и припекло…
– Не понимаю, – сквозь слезы сказала Елена, – какая Рязань?
– А вот посмотри сюда.
Елена заглянула в папку.
– Видишь? Это копия моего письма товарищу Ворошилову. Это его резолюция. Это мой рапорт прямому начальству. Это – заявление на имя начальника ВИА: «Прошу о принятии дочери моей Елены на морское отделение командного факультета ВИА…» Видишь? Это… Словом, поздравляю: ты принята в ВИА. Хочешь быть моряком?
Елена выпрямилась. Вихрь самых разных мыслей кружился в ее голове. Одни мысли рождались из сожаления о пропавших надеждах, другие – из переменчивых картин будущего, третьи – из упорства, четвертые – из гордости, пятые – из благодарности к отцу, а все вместе – из удивления и радости. Она хотела все это высказать и уже раскрыла рот. Но сказалось совсем другое:
– Папа… А как же я буду моряком? Ведь я – девочка…
Карбышев махнул рукой.
– Ты? Девочка? Ха-ха-ха! Кто тебе наболтал, что ты девочка? Не верь, Аленка! Ты совершенно взрослая девица. Можешь сама решать свою судьбу. Можешь мне буркнуть сейчас: «Не хочу в академию! Не пойду!» И будет по-твоему. Но ведь не буркнешь – я знаю, – потому что… Нет, нет, Аленка! Я не агитирую. Ни-ни…
И опять Елена собиралась выговорить что-то очень важное и нужное, может быть, даже самое-самое важное и нужное при таких обстоятельствах. И вместо этого сказала:
– А мама согласна?
Карбышев кивнул головой:
– Твоя мать – сокровище. С другой было бы иначе! Хочешь быть моряком? Я не агитирую… Хочешь?
– Хочу!
– Все! Спасибо, Аленка! Если бы ты знала, как я мечтал сделать из тебя инженера… Как давно мечтал… Очень давно, Аленка!
– С каких же пор? – с любопытством спросила Елена.
– С тех самых, как ты родилась, – тихо сказал Карбышев и, выйдя из кабинета в столовую, позвал: – Мать! Мать, иди сюда скорее!
Лидия Васильевна была уже тут.
– Как решили?
– Цыпленок хочет быть моряком. Ни о чем больше слушать не желает. Поздравляю, мать! Теперь будем собираться в Сочи.
Лидия Васильевна произнесла какое-то коротенькое, неслышное слово с восклицанием на конце и медленно опустилась на стул…
* * *
Лига наций превратилась в нечто очень похожее на Общество поощрения агрессоров и агрессий. Сперва Муссолини вцепился в Абиссинию. Затем как-то совсем неприметно для Лиги наций исчезло проглоченное Гитлером Австрийское государство. Потом погибла республиканская Испания. Сентябрь начался «Судетским вопросом», то есть бешеным фашистским натиском на Чехию, а кончился мюнхенской Каноссой; [2]2
Замок в Италии, место величайшего унижения императора Генриха IV перед папой Григорием VII (1077 г.). В переносном смысле – сдача всех позиций, полная капитуляция.
[Закрыть]выбирая между позором и войной, Англия выбрала сегодня позор, чтобы завтра в дополнение к нему получить еще и войну. [3]3
Из речи У. Черчилля в палате общин (октябрь 1938 г.).
[Закрыть]
Вот что делалось на свете, когда Карбышевы вернулись из Сочи в Москву. К этому времени все в семье свыклись с мыслью о том, что Елена – военный человек. И сама она свыклась. В Сочи было много военных инженеров. Все, как один, знали Карбышева и все очень интересовались судьбой его дочери. Судили вкривь и вкось. И от множества таких разговоров, не всегда серьезных, иной раз смахивавших на пустую болтовню, внутреннее решение Елены не только не ослабело, но, наоборот, окрепло и утвердилось. В Москву она приехала совсем не в том настроении, с каким уезжала. Но, когда выяснилось, что через несколько дней первая лекция, все-таки струхнула.
Карбышев почти не выпускал газет из рук. Гитлер и Чемберлен встретились в Берхтесгадене; затем подписали соглашение в Мюнхене. В отличие от многих людей из разряда благодушных обывателей, Карбышев придавал этим событиям громадный смысл и говорил о них так, словно они касались самым непосредственным образом его самого, его дела, его семьи. Каким-то странным образом Берхтесгаден и Мюнхен связывались в его представлениях и с судьбой Елены.
– Чуешь, Аленка, что делается? – спрашивал он дочь. – Выходит, что я прав был…
Елена так именно и полагала: отец прав. Душа ее трепетала, чудесные мысли толпились в мозгу…
Настал день первой лекции. Накануне вечером Карбышев подарил дочери военную полевую сумку, набор отточенных карандашей и пачку тетрадей.
– Без этого в нашем ремесле и шагу не сделаешь…
В академию он отвез ее сам, но оставил одну на пороге. Она вошла бодро и смело. Мимо нее стремглав бежали туда и сюда молодые военные люди. Многим из них она бросалась в глаза, как что-то непонятное здесь, постороннее и странное. По-мальчишески узкие бедра, тонкая фигура и веселая улыбка на смуглом черноглазом лице… Платье с оборочками, бантик в волосах… Что такое? Откуда? Зачем? Кто-то спросил ее. И, узнав, в чем дело, проводил до аудитории. Первая лекция была на тему о воинском долге. Елена заглянула в аудиторию. Батюшки! Море зеленых спин колыхалось перед ней. «Нет, не войду, – малодушно подумала она и зажмурилась, – ни за что не войду…» В аудитории кто-то громко читал список курса.
– Карбышева, – услышала Елена и взяла себя в руки.
Строились в коридоре, и она стала в строй. А затем уже и в класс вошла вместе с другими. За партой она оказалась одна. В этом блистательном одиночестве было что-то не совсем ладное. Оно означало, что никто не захотел к ней подсесть. Так и промелькнула первая лекция в обидных ощущениях пустоты и заброшенности…
Потом – начертательная геометрия. Елена разложила перед собой карандаши и резинки. Когда закипела работа, стало уже не до обиды, не до грустного чувства одиночества. Елена осмелела и оглянулась. С соседней парты попросили:
– Можно карандаш?
Она еще раз оглянулась.
– Можно резинку?
После лекции она собирала свои карандаши и резинки. Тугое кольцо зеленых гимнастерок все плотнее сжималось вокруг нее. На Елену смотрели, как на чудо.
– Вы у нас единственная…
– Вы – дочь товарища Карбышева?
– Вы… Вы… Вы…
От первоначального смущения и конфузной онемелости в Елене не осталось больше никакого следа. Все это исчезло и заменилось чем-то очень простым и ясным.
– А все-таки непривычно, что вы девушка, – сказал, краснея, какой-то чудак.
Его тотчас взяли на смех:
– Эх ты, тюха!
Елена нашлась без малейшего труда:
– А вы привыкайте, товарищ!
И она всячески старалась помогать тем, которые привыкали…
* * *
Весна в тот год – тридцать девятый – была тихая, серая, без черного блика на реках и прудах, без сияния и радостного шума в природе. Огромный «ЗИС», с глухим шипением отжимая шинами мокрый песок, подошел к берегу подмосковной реки и остановился. Из машины вышли военные люди: Карбышев и еще четверо. Лагерь, куда они направлялись, был по ту сторону реки. Внизу, под берегом, приехавших ждал беленький катер из понтонного батальона. Карбышев и его спутники медленно спустились по сходням. Дмитрий Михайлович внимательно оглядывал бесцветное, сумрачное, грозившее дождем небо. Дальнозоркие глаза постепенно утрачивали прежнюю остроту. Он начинал плохо видеть, и взгляд его беспомощно тонул в мутных переливах облачной пыли.
– Неудачно приехали – быть дождю!
В тот самый момент, когда его нога ступила на катер, суденышко вздрогнуло. Над катером взвился вымпел с двумя ромбами, плеснулся в мертвом воздухе и повис.
– Что это? – спросил изумленный Карбышев.
– Судно вас приветствует, товарищ комдив!
– Черльт возьми!
Кругом смеялись. И Карбышев смеялся, отмахиваясь рукой от неожиданной почести. Два ромба висели на штоке; они же тихонько поблескивали и на петлицах смущенного комдива…
Карбышев и его спутники подходили к передней линейке лагеря, когда дневальные закукарекали, вызывая на линию. [4]4
«Дежурные, на линию!» – Возглас подхватывается и переходит из одного подразделения в другое. Это похоже на утреннюю перекличку петухов.
[Закрыть]
– Неудачно приехали, – сказал Карбышев.
– Почему? Дождя не будет…
– Я не о дожде… Похоже, что командира корпуса встречают.
– Откуда вы взяли, Дмитрий Михайлович?
– Разве не видите, что делается? Дневальные…
– Да это же вас, вас встречают!
– Меня? Черльт возьми!
И опять – смех. Конфузливо смеется Карбышев, приглушенно хохочут его спутники. А два ромба знай себе поблескивают на воротнике комдивовской гимнастерки…
В состав комиссии, испытывавшей новые средства переправы, входил командир стоявшего в здешнем лагере стрелкового батальона Мирополов. Это был здоровый мужчина с бородой чуть не до пояса. Когда-то борода его побывала в академии и надолго запомнилась там многим. Но потом Мирополов ушел а армию и уже целую вечность командует батальоном. С каждым годом борода его становится гуще, и все меньше волос остается на голове. Однако служебное усердие Мирополова неизменно. Саперы налаживают штурмовые пешеходные мостики на длинных поплавках, обтянутых прорезиненной тканью и набитых соломой. Общевойсковые командиры ведут занятия с группами: объясняют, втолковывают. Карбышев бегает по группам.
– Почему поплавки не намокают в воде?
– Почему переправа не боится пуль?
За спиной Карбышева – комиссия. Мирополов ни на шаг не отстает от гостя. Он не видел Карбышева с тех пор, как ушел из академии, а было это добрых четырнадцать лет назад. И теперь усердно оглядывал знаменитого инженера.
Вдруг Карбышев обернулся:
– Где и когда мы с вами встречались, товарищ комбат?
Мирополов захлебнулся от радости: «Уфф!»
– В Москве, на Кропоткинской улице, товарищ комдив!..
А вот и лагерь Военно-инженерной академии. Сопровождавшим Карбышева лицам было известно, что его старшая дочь учится в академии. Большинство из них в душе осуждало странную идею превращения девушки в мужчину и удивленно помалкивало. К лагерю, свистя, подбегала «кукушка» – маленький паровозик с двумя вагонами. Интересного кругом было немного. Перед старинным усадебным парком – палатки, словно огромная стая белых куропаток, плотно прижавшихся к земле. Открытая «с вольного духу» столовая под гигантским навесным «грибом». Служебные домики, пруд для переправ и мостовых работ, площадки маскировочных устройств, несколько дорожных машин и лесопильных приспособлений… Все.
Солнце всползало на небо, усталое, еле живое и холодное в эту сумрачную весну. А Елена уже была на ногах. Усталая и тоже еле живая, она быстро натягивала казенные сапоги на свои стройные, мускулистые ноги и застегивала суконную гимнастерку на узенькой груди. День начинался с топанья по полям. Хрупкая, слабая, Елена отставала от строя. Стыд!.. Стыд!.. Но это было только поначалу. Потом – все реже и реже. Однако и теперь случалось. И в тот самый день, когда Карбышев появился в лагере, то же случилось. Красная, потная, пыльная, тащилась Елена позади строя. Всякий, взглянув сейчас на нее, непременно подумал бы: «Вот бедная девочка! Ведь это – предел изнеможения…» Так оно и было; и уж, во всяком случае, именно так казалось самой Елене. Отчасти по этой причине она увидела отца лишь после того, как он отыскал ее своими стариковскими глазами. Но, даже отыскав дочь и сразу поняв, как ей тяжело, он продолжал вполголоса разговаривать со строевым командиром.
– Стараемся не очень трудить, товарищ комдив, – докладывал командир с таким выражением на длинном костлявом лице, словно его только что уличили в чем-то нехорошем, а он хоть и не виноват, но вынужден все-таки оправдываться, – да ведь как же быть-то?
– Ничего, ничего! Правильно! – сказал Карбышев и позвал к себе дочь.
Елена подбежала и вытянулась. Странно: изнеможение, которое она чувствовала за минуту перед тем, вдруг пропало. Карбышев посмотрел на нее и, догадавшись, улыбнулся глазами.
– Здравствуйте, Карбышева!
Потом добавил тихо:
– Терпи, Аленка! Тонкая былинка не ломается.
…Когда Дмитрий Михайлович уезжал из лагеря и, стоя возле «ЗИСа», говорил какие-то последние слова членам комиссии по испытанию новых средств переправы, Мирополов был тут же. По правде сказать, он не слышал да и не слушал того, что говорил Карбышев. Он только с неослабевающей жадностью ловил его движения и смену выражений на живом, подвижном лице. Мирополову хотелось еще раз подчеркнуть на глазах у всех особый характер своего старого знакомства с замечательным комдивом и для этого не просто проводить Карбышева, а еще и усадить его в машину с сердечной заботливостью гостеприимного хозяина. Мирополов крепко держал дверцу машины, готовясь захлопнуть ее с разлету, когда наступит соответствующий момент. И момент наступил. Карбышев приложил руку к козырьку, вскочил на подножку, шагнул к сиденью. Дверца с треском захлопнулась, и на рукав Мирополова брызнуло яркой кровью из прихваченного ею карбышевского пальца. В первое мгновение Мирополов даже и не сообразил, что именно произошло и откуда кровь. Но это было только мгновение. Лицо комдива исказилось гримасой боли.