Текст книги "Стоящая в дверях"
Автор книги: Сергей Есин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Есин Сергей
Стоящая в дверях
Сергей Есин
Стоящая в дверях
Есин Сергей Николаевич родился в 1935 году в Москве.
Окончил Московский государственный университет имени
М.В. Ломоносова. Печатался в "Нашем современнике",
"Новом мире", "Октябре", Знамени" и ряде других
журналов. Автор многих книг прозы. Член союза
писателей. Живет в Москве.
Писатели, как известно, – это граждане, которые в основном выступают по телевидению. Конечно, иногда они и что-то пишут, но кого, собственно, интересуют их скучные и монотонные писания, когда даже самый сногсшибательный роман можно во многих телевизионных сериях просмотреть по волшебным волнах голубого эфира?
Для всего нашего великого народа писатель – это несносное существо. Все как один они полны кичливости и самомнения. Ходят слухи, что все писатели богатеи, по крайней мере в публичных писательских склоках, о которых регулярно и ярко во имя гласности нам рассказывает телевидение, фигурируют многоэтажные дачи и машины, несусветные гонорары, поездки с женами за рубеж. И это, конечно, правда! Что им еще, этим бумагопереводителям надо, что делят, о чем кричат? Я бы на их месте в наше сумасшедшее время вообще помалкивала, набрала в рот воды, и как положено в таких хлебных случаях, дружненько и согласованно хранила и тайну своих заработков, и тайну своих ссор. А то ведь все отнимут, приватизируют, конфискуют, в том числе и их непомерные библиотеки – предмет будущей книжной спекуляции. И аннулируют их сомнительные права на дополнительную жилплощадь. А они все чем-то недовольны!
Вчера вечером телевизионная информационная программа, которая наконецто стала выходить безо всяких там звездочек, башен и патетической громкой музыки, показала новую писательскую склоку. Кого-то из персон в их писательском чванливом генералитете закрыли, сместили, переизбрали – я в этом принципиально разбираться не хочу, но приятно, что действовали, нервно вздергивали подбородками и вращали безумно глазами те же самые, привычные по многим другим передачам люди. Пи-са-те-ли! Но с другой стороны, устраивать шум оттого, что какой-то мелкий региональный Союз этих самых писателей в пылу революционной бдительности и энтузиазма закрыли! И правильно, что закрыли. К чему устраивать бессмысленную войну суверенитетов. Всему свое время: было время суверенитетов, теперь, когда, можно сказать, на столе сладкие плоды победы, – к чему это трепыхание? Все кормятся из одной кормушки. Ну, одному немножко больше, другому немножко меньше. Не бьют же копытами друг друга благородные животные-кони, когда пьют воду из общей колоды. У животных нам нужно учиться мудрому современному коллективизму. Закрыли? Прекрасно! Откроют с новыми людьми во главе.. Демократия создана для того, чтобы наедались по очереди все и чтобы энергичный ел побольше. В этой жизни каждый должен испытывать свои неудобства. Но все равно мне нравятся лица новых писательских лидеров вместо этих бородатых. Мне вообще нравится все новое, ведь если порассуждать: зачем нам результаты и исполнение желаний, гораздо важнее движение.
После информационной программы я вышла на нашу общую кухню, чтобы на утро заварить кашу из "геркулеса"– утреннюю еду народа. Крупа, к счастью, еще имелась, ибо я запаслась еще год назад, когда не было талонов, ограничений и кое-что выбрасывали на прилавок. Не успела я вскипятить воду, как на кухню вплывает милый соседушка Серафим Петрович.
Он, этот занудный эстет, этот ничтожный профессоришка, этот фотолюбитель с библейским аппаратом марки "ФЭД", конечно, никогда бы не осмелился, особенно в последнее демократическое время, без приглашения и спроса задавать мне какие-нибудь вопросы или высказываться вслух. А то, что мы знакомы с ним тридцать шесть лет, со дня моего рождения, не повод к развязности. Я уже давно взрослая, я – дома и уже сама давно мать. Есть мнение – держи при себе, сопи про себя. Чего-чего, а уж свободы тайных размышлений в нашем государстве было всегда в достатке. Без спроса Серафим мог в квартире разговаривать только со своим бобиком, таким же потертым и в пересчете на человеческие времена шестидесятилетним рыжеватым псом Чарли, и то, конечно, не на общей кухне или в коридоре, где нахождение собаки негигиенично, а лишь в своей тухлой комнате за закрытой дверью и плотно задернутой некогда бархатной портьерой. Дом – это моя священная крепость и я бы никогда не позволила никому повышенных интонаций и громких нот. У меня у самой достаточно нервная работа, почти одна за всех в редакции одной из самых крупных городских газет, и на руках современный издерганный ребенок тринадцати лет, который должен учиться, готовить уроки и приобретать необходимые знания. Я воспитываю прелестную девочку Марину, которая так и ищет возможности отлынивать от душеспасительного чтения, так и готова, вострушка, реагировать на любой шум и отвлекающий маневр. "Мамочка, а кто это на кухне говорит?", "А это не Казбек пришел?", "А Серафим уже Чарли выводил?", "Мамочка, а я все уроки уже выучила – можно, я погуляю во дворе полчасика?"
Итак, в очень чистую, до блеска отмытую эмалированную кастрюльку – я по натуре чистюля, аккуратистка, в конце концов аккуратность – это знамя честной бедности, – лью я из чайника на уже отмеренный стакан "геркулеса" крутой кипяток, лью– поливаю, как выходит милый и занудливый соседушка и на подносике несет мыть чайную чашку, розеточку из-под варенья и ложечку – они интеллигентно перед огнедыдащим телевизором пили чай. Вообще наш Серафим это какое-то немое кино. Я его знаю, как уже сказала, практически со дня своего рождения, но ведь даже за мои тридцать шесть лет он никак не изменился – кому суждено быть растяпой, тот растяпой так и останется на всю дальнейшую жизнь. И очень правильно, что еще до моего рождения его бросила жена. Такие недоделаные люди ничего не могут по-настоящему волнующего дать женщине и не должны, дабы не портить человеческую породу, иметь детей. Видите ли, по утрам они слушают музыку. Я сама женщина, как полагают многие, вполне интеллигентная и совершенно не против, когда по радио звучат куплеты из веселой оперетки "Перикола" – "Каким вином нас угощали..." или что-нибудь из грандиозного "Евгения Онегина" – "И мы при-ехали сю-да, де-вицы, да-мы, го-спо-да, пос-мот-реть, как рас-цве-та-ит она..." Прелесть! Но какой-то по утрам музыкальный абстракционизм на иностранном языке. И каждый раз, когда открывается дверь в это так называемое интеллигентское логово и выплывает преподобный соседушка Серафим с каким-нибудь кофейничком или сковородкой, на которой была яичница, а из-за портьеры вдруг выскальзывает какое-нибудь визгливое пиликанье и дурные, как пила, голоса, Серафим, будто извиняясь, над нашкодивший кот, каждый раз говорит: "Это Беллини" или "Сегодня я прослушиваю "Навуходоносора" Верди". Разве мне не известны эти иностранные имена? Разве, когда я ношу по этажам редакционного здания газетные полосы, я не заглядываю в них? В нашей вполне культурной, "с направлением", газете я встречала имена и покруче: Метастазио и Шимановский. А?
Итак, эстет, держа в руках подносик с остатками жалкого ужина, выходит на кухню и сразу же мне говорит: "Вы подумайте, милая Люсенька, в информационной программе рассказали о силовой попытке захвата так называемыми демократами Российского Союза писателей. Одни писатели против других писателей. Писатели-демократы, эта совесть народа, вдруг совершили неконституционный, просто-таки большевистский захват власти. Одни писатели, которым до зубной боли очень хотелось властвовать, захватили ее у тех, кто этой властью по праву обладал".
Очень сильное возмущение было написано в этот момент на физиономии нашего эстета. Конечно, я отчетливо допускаю, что дыма без огня нет, что-то там, наверное, и было незаконное, Серафиму виднее. Он сам ведь тоже какойто там писатель, сочинитель, по совместительству фотолюбитель, раз в месяц мокнущий у нас в ванне. Его статьи с рассуждениями о всяких романах и повестях появлялись в газетах, и еще пять или шесть лет назад мы с дочкой во дворе гордились таким соседом. Он даже преподает какую-то эстетикукибернетику в творческом вузе. Меня вообще очень удивляет, что может преподавать человек, так мало связанный с нашей быстротекущей жизнью. За bqe время благословенной перестройки я не видела, чтобы он когда-нибудь ходил на митинг; соседушка не состоит ни в какой партии; как стало безопасным и возможных такое, перестал ходить голосовать на избирательный участок, и я ни разу не слышала от него каких-либо восторженных разговоров о наших новых лидерах. О, душечки, о, три богатыря – Юрий Афанасьев, Юрий Карякин и Гавриил Попов! Мои лично знания о нашей жизни неизмеримо больше, чем этого профессоришки, всю жизнь получающего большую зарплату. Музыку, конечно, он слушает, книги регулярно покупает и заставил ими всю свою комнату. Я даже одно время предполагала, что в этой его книжной страсти есть некоторая корысть. По вторникам, под вечер, он регулярно ходит на Кузнецкий мост (прекрасное старинное название, которое, наверняка не будет, слава Богу, изменено) в свою так называемую писательскую "Книжную лавку". Коли в этой блатной лавке навалом дефицита, то, естественно, сам Бог велел, чтобы им попользоваться. Ведь на книжных развалах, которые словно в Париже – по словам Серафима, конечно, ибо я в Парижах не была, потому что меня не посылали, во была в Дубултах в нашем редакционном Доме отдыха – вот на этих развалах, которые выросли возле станций метро, на людных улицах, около вокзалов, книжки продаются совсем не по обозначенной на их обложках стоимости, не по номиналу, как говорят в коммерческом отделе нашей редакции, а значительно выше обозначенной стоимости. Напрашивается неминуемый логический вывод. Я каюсь, у меня были такие грешные подозрения, и я одно время внимательно за ним следила: Серафим приносил в дом огромные, аккуратные стопки с книгами, запакованными в серую оберточную бумагу. Он распаковывал все это втихаря, в логове, в своей комнате, иногда дарил моей Марине книжку воспитательного характера и соответствующую ее возрасту. Я даже полагала, что в этом есть некий отвлекающий момент. Но именно из этих подарков у нас, в двух наших комнатах, и собралась небольшая, но достойная библиотечка. А может быть, действительно книжки дарились, чтобы усыпить мою бдительность? Оберточную бумагу Серафим выносил на кухню и складывал в стопку уже прочитанных газет, которые ой выписывал, не мелочась, за свой счет и любезно по прочтении предоставлял мне, чтобы развивала свой культурно-политический уровень, и я обменивала их как бумажную макулатуру на популярные книги. Таким образом, уже моими стараниями к небольшой библиотеке детской литературы прибавилось еще два десятка книг, рассказывающих о приключениях знаменитой французской женщины Анжелики и истории французских королей ив династии Валуа. Надо сказать, что я обожаю Францию и все французское; колготки, парфюмерию, неплохо знаю историю страны по этим романам, а также по романам популярнейшего классика французской литературы Александра Дюма. Так вот, должна признаться, многомесячные упорные мои наблюдения убедили меня, что Серафим безусловно о, растяпа! – не ведет никакой взаимовыгодной книжной торговли.
Я не вполне уверена, что в наше динамичное время можно хвастаться, что прожил всю жизнь на одном месте и проработал в одном учреждении. Нашли чем гордиться, придурки! Однако в случае с моим соседом Серафимом это действительно так: восемнадцати лет, в 46-м году, он демобилизовался и вернулся в квартиру в центре Москвы, где до войны жил вместе со своими интеллигентными родителями. Но к этому времени его родители уже были сосланы в ссылку, в которой, естественно, в соответствии с заведенным порядком, уже погибли, и мои собственные родители – тоже, кстати, фронтовики, только тяжелого рабочего тыла, были вселены по ордеру в их квартиру. Существовало справедливое правило, по которому жилье, при общем его недостатке, не могло простаивать, и мои родители, ютившиеся ранее в подвале этого дома в каморке, переехали в трехкомнатную квартиру на втором этаже. Но самая большая комната, в которую снесли и составили все вещи сосланных, по справедливости, как фронтовику, и вследствие того, что сын не должен отвечать за дела отцов, была все-таки оставлена за Серафимом. Вернувшись с войны, Серафим мог бы, конечно, протестовать или неразумно судиться, чтобы вернуть себе всю квартиру, но почему-то не стал, а сразу же поступил учиться в институт. У него на все и про все было одно объяснение: в нашем роду это не принято. Вообще было сильное подозрение в нашем дворе и окрестностях, что Серафим и его долго маскировавшиеся под обычных интеллигентов родители из какого-нибудь дворянского рода. Но теперь, в наши дни, это уже не имеет никакого значения, теперь это считается даже положительным и модным. А дабы никчемность Серафима была очевиднее, я даже могла бы сказать, что и научная его жизнь. которой он очень гордится, проистекала безо всякой с его стороны инициативы: он не только закончил институт, но в нем же и остался преподавать. Как Илья Муромец, сорок лет сиднем на одном месте! И этот безынициативный, крутой лежебока теперь собирается меня, как человека демократически настроенного, уязвлять своими высказываниями!
Я ответила с большим достоинством:
– А вам бы только, Серафим Петрович, критиковать демократов. Вы только вдумайтесь: власть на-ро-да! Только при демократия по-настоящему осуществится наша мечта: кто был ничем, тот станет всем. Мне вот даже нравится, что в нашем Союзе писателей идет передел. Власть захватывают более демократически настроенные и передовые люди.
– Вы ошибаетесь, Людмила Ивановна, власть пытаются захватить люди более энергичные, но их энергия неизменно отсвечивала при всех предыдущих режимах, и, как правило, все эти новые захватчики, которых вы считаете истинными демократами, неизменно пользовались поддержкой так нелюбимой вами теперь партии.
Этим своим рассуждением старый гриб хотел меня, наверное, уязвить. Но не на ту нарвался, мы уже воистину другие, нам теперь рот не заткнешь. Разве он со своей образованностью поймет, что убеждения даются по вере. Я доблестно сумела ему отпарировать:
– Совершенно согласна со сложившимся в народе и у демократической общественности мнением, что во всем, что случилось в вашей стране, виноваты коммуняки. Но я первый раз за последнее время вижу, чтобы какой-нибудь дворянин поддерживал большевиков.
Дальше все не особенно интересно. Серафим долго ныл о чувстве справедливости, об умении сохранять в любых ситуациях твердость взгляда, о благородном человеке, всегда отстаивающем истину. Почему он воспитывает меня до старости лет? В его аргументации были жалкие, достойные телекомментатора Невзорова, слова о демократии бывших секретарей обкомов, что в политике, как и в писательской среде, одни и те же, не самые талантливые люди лезут к рулю при любых режимах и что и среди писателей, и среди политиков очень много бывших любимцев партаппарата. В общем, занудная, привычная песня про ренегатов, про популистов. Пусть говорят!
Я помешивала под это профессорское щебетание геркулесовую кашу я думала, что настоящую зрелость человеку дает лишь его близость с народом, с простым человеком, его участие в процессе труда. Конечно, не совсем скромно ссылаться на себя, но люди, подобные мне, и составляют настоящую опору демократии. Люди, которые ничего не имеют и которым ничего за всю жизнь не дали. Конечно, некоторые, еще недобитые, большевики скажут: сама виновата, сколько, дескать, академиков и народных артистов вышло из самых народных низов! Но из меня-то получился только редакционный технический работник, разносящий по этажам газетные полосы и свежие ленты телетайпа. Но насмешка судьбы – в городской партийной газете, которую, к счастью для истины, демократические власти приостановили. Как я переживала все время, когда приходилось распространять эту лживую партийную информацию. Значит, я не борец, а соучастница? Мне все время хотелось швырнуть в морду всем своим так называемым "товарищам" все их партийные блага! Пусть больше никогда же будет у меня роскошных домов отдыха, я начну лечиться в обычной поликлинике; пусть не будет очень неплохих продуктовых заказов. Но каждый раз я себе говорила: у тебя ребенок, и все равно это награблено у народа. Так почему же не пользоваться? Экспроприация экспроприаторов. А собственно, разве я не заслужила жизни чуть полегче после стольких лет трудовой деятельности? Но какое счастье, что врачи сочли необходимой перемену деятельности, в я оказалась на газетном поприще. Пробираясь с этажа на этаж, я ведь могу оглядеться, имею возможность задуматься, сравнить, о чем говорят и что пишут журналисты. Теперь-то я понимаю что рабочие и не могут быть бродилом ревпроцесса. Их удел – труд и создание материальных ценностей, а революционный авангард – это интеллигенция и, как я, люди умственного и полуумственного труда. А до газеты, с шестнадцати лет, я каждый день вкалывала по восемь часов, не поднимая головы. И везде конвейер: на хлебопекарном заводе, на фабрике детской механической игрушки, на консервном комбинате, на изготовлении искусственных цветов. Если бы всех писателей посадить на конвейер, может быть, тогда они начали по-другому рассуждать, что необходимо народу.
Я помешивала кашу, ждала, когда закипит в кастрюльке, а перед глазами, под все ту же болтовню Серафима, поднимались разные картинки моей счастливой юности: и как за воротник "заливал" папочка, а потом "гонял" мамочку по квартире, и как от рака легких, от ароматов на своей парфюмерной фабрике умерла мамочка, а еще через десять лет из-за курева в сужения сосудов на ногах папочка – сначала ему отрезали ступни, потом ноги по колено, а потом пришлось его сдать, как ветерана, в дом для инвалидов.
Не скрою, очень приятно думать в перенесенных несчастьях. Особенно когда они минули, и на душе поспокойнее.
Маринка отчего-то удивительно рано нынче вернулась с гуляния, с "улицы", которая у них, у молодняка, расположена или в соседнем подъезде, или на площадке между четвертым и пятым этажом. А Казбек с минуты на минуту позвонит и, наверняка, приедет. Ужин для него всегда готов: кастрюля харчо в холодильнике, которое я варю раз в неделю, кусок какого-нибудь отварного мяса, а нажарить сковороду картошки – это один момент. Тут, ожидаючи, можно повспоминать и что-нибудь уже пережитое: одни и те же несчастья не повторяются. Или что-нибудь захлебывающе-приятное. Например, как я впервые ощутила горячую руку Казбека на своем бедре. Что там электричество, что там молния... Так, наверное, от прикосновения раскаленной кометы когда-нибудь расколется Земля.
Да, наверное, а этот момент – а пузырьки от каши уже пошли – я про себя слегка улыбнулась. Расслабилась от постоянной готовности отражать и позволила себе – вот досада – улыбнуться, а ведь знала, что Серафим может воспользоваться любой щелочкой благодушия для контакта. Обязательно влезет со своими разговорами!
– Мне кажется, Людмила – (все-таки влез!), – вы недостаточно отчетливо представляете свое новое будущее.
Уж коли я опрометчива ввязалась в разговор, я и ответила
– Мы завоевали свободу и демократию! А у народа общее будущее. Может быть, впереди будет лучше. – И посмотрела на него со значением: на-ка, дескать, выкуси!
– Для кого? Большевистский переворот, как сейчас говорят, в семнадцатом году не мог бы произойти, если бы он не опирался на поддержку масс рабочих и крестьян. Но где они сейчас, те крестьяне? Куда их отослали при коллективизации? Мы, конечно, избавились от КПСС, но не избавились ли мы вместе с ней от бесплатного высшего образования? Хотя бы, предположительно, раньше вы могли думать, что дадите Марине высшее образование, а сегодня все чаще говорят о том, что самые привилегированные учебные заведения становятся частными. Понятна моя мысль?
Вечно он меня хочет унизить. Если я секретарша, значит, не могу вести решительного разговора? Как бы не так! Это у меня раньше не было ответов, когда у всех были зажаты рты.
– Страна была в кризисе, до которого ее довели большевики.
– Насчет кризиса я согласен. Но только я совершенно уверен, – продолжал язвить Серафим, уже, наверное, в десятый раз перетирая свои блюдечки и чайные ложки, – что при новом строе, как я его понимаю, я, лично я, буду жить значительно лучше. Конечно, сейчас пойдет возня за некоторое условное повышение уровня жизни социально незащищенных слоев – пенсионеров, студентов, стариков, чтобы те пока не трогались, не рыпались. Это наиболее массовые слои общества, и, если, недовольные жизнью, они выйдут на улицу, здесь никакая самая новая и популярная власть не устоит. Но тенденция в обществе, определяемая новой властью, направлена к тому, чтобы самые энергичные и квалифицированные жили лучше. Разве это не справедливо? Сейчас у нас вами, Людмила Ивановна, почти одинаковая зарплата, хотя я профессор и писатель, а будет со временем – как на Западе – очень и очень разная. Но ведь так и положено профессору и простой работнице.
– Лучше уж пусть будет как на Западе, чем как здесь. В каждой телевизионной передаче показывают: все витрины – полны, везде свет, народ весь в импорте. Почему мы не можем жить, как они?
Каша моя наконец уже вовсю закипела. Если бы я изредка не брала у этого старого хрыча взаймы до получки деньги, можно было бы все свернуть и прекратить терпеть нравоучения. Но в этом внезапном разговоре было что-то меня беспокоящее. Какая-то притягательность и даже сладкая боль в этих рассуждениях о нашем будущем. Я, конечно, верю в светлое будущее демократического общества, ну а вдруг? Какой-то очень дальний коммунизм, конечно, тоже – кто его знает! – мог бы и состояться. А если это изобильное счастье и достойная демократическая жизнь для простых людей скажется в таком отдаления, что до него не дотянусь ни я, ни Маринка, а? Вот именно из-за этих сомнений и приходилось слушать Серафима. И откуда у него на все ответы!
– Жить-то, наверное, сможем, – сказал Серафим, а сам просто весь зарделся, что я с ним беседую.
Я иногда смотрю на него и думаю: очень уж он бескорыстен. Книжки дарит, всегда деньги дает, никогда не спрашивает долг, всегда готов с услугой. А может быть, действительно недаром ходили одно время недобрые слухи, что покойная матушка в самом начале, в молодости, была с ним в некоторых отношениях? И у Маринки глаза такие же голубенькие, как у Серафима, а не как у ее отца Владимира Николаевича. Может быть, здесь что-то есть?
– Жить-то сможем – продолжал гнусавить Серафим – но почему вы думаете, что эти полные витрины доступны для таких простых людей, как, скажем, вы, Людмила? Это ведь нас приучили, что если что-нибудь в магазине выбрасывают, то это почти всегда доступно всем. Самые простые девушки у нас ходят, если достают, в замечательных импортных сапогах и душатся дорогими французскими духами. А ведь на Западе по-другому! Смотреть на витрины действительно могут все, но покупать, а часто и просто заходить в магазин – лишь богатые. Я боюсь, что в общество, за которое вы так ратуете, вам отведена, Людмила, роль бедняка, который развлекается созерцанием витрины.
Я, конечно, ценю ум Серафима и возможность кое-что от него почерпнуть. Ведь уже почти десять лет я вращаюсь в интеллигентном обществе, среди газетных работников, я ведь должна в их среде поддерживать соответствующие разговоры. Вворачивая иногда в какую-нибудь беседу запомнившиеся мне мысли Серафима, я замечаю в глазах своих сослуживцев поощрение, а порой я восхищение. Вот, дескать, самородный талант и врожденная интеллигентность народа! И тем не менее даже от него, от Серафима, во имя пополнения знаний, я не способна терпеть удручающие меня сведения. Зачем на ночь лишние переживания? Не так уж все плохо у меня складывается. Неудавшийся путч этих партийных идиотов, оборона нашего Белого дома, в которой я тоже принимала посильное участие, – все это уже позади. Навели порядок в стране. А уж завтра тоже боевой день. Мы собираемся наводить порядок в своей газете менять главного редактора и брать власть в по-настоящему народные руки. Почему же тогда я должна расстраиваться, погружать себя в излишние переживания? Хватит жить будущим! И мне эта старая сука будет еще читать свои ненавязчивые морали! Я прервала наш так не вовремя начавшийся с Серафимом разговор и, попрощавшись, пошла в свою комнату досматривать "Актуальное интервью" и ждать телефонного звонка от Казбека.
Как бы пренебрежительно современные интеллигенты ни говорили, но я люблю толпу. В массовой всеобщности есть какая-то свобода и защищенность. Здесь можно говорить что хочешь и верить в собственные безграничные силы. Те, кто ругает и часто презирает толпу, пытаются руководить и властвовать от ее имени. Противопоставление народа толпе, о чем очень любит писать так называемая патриотическая пресса, – это искусственное разделение, принижающее народ. А почему, собственно толпа не народ? Почему триста человек какого-нибудь Верховного Совета представляют весь народ, а сто тысяч собравшихся на митинг – это крикуны, экстремисты и боевики?
С первых же дней перестройки я начала ходить на митинги. Сначала, как мне казалось, я искала здесь какой-то медицинский эффект. После целого дня редакционной беготни и затхлости было приятно несколько часов провести на свежем воздухе. А может быть, просто я жила в районе всех самых крупных митинговых площадок, на Остоженке; и Зубовская, площадь у метро "Парк культуры", площадка у Лужников и даже грандиозная Манежная площадь – все это от моего жилища неподалеку. Особенно мне нравились митинги у Лужников. Здесь было просторно, красиво, не стеснено домами, иногда в обзор попадала колокольня Девичьего монастыря, а самое главное – всегда долетал свежий ветерок от Москвы-реки.
Честно говоря, вначале я даже не очень вслушивалась в то, что на этих митингах говорили, цели и призывы всегда, по моему разумению были благородные, а уже детали должны интересовать политиков. Если звали простой народ поддерживать наши простые народные интересы, – я всегда шла. В этом была какая-то праздничность, будто идешь на первомайскую демонстрацию. Я уже даже стала узнавать людей, которые вместе со мной выходили из метро или шли от остановки троллейбуса, по их приподнятому, бодрому и боевому виду. Здесь, наверное, много было таких же обездоленных политическим строем и жизненной несправедливостью женщин, как и я, но в основном это был народ интеллигентный, политически подкованный.
Я недаром, как человек по-народному искренний и непосредственный, утверждала и утверждаю, что люблю толпу. Кто тебя здесь знает? Кого знаешь здесь ты? Но вот когда очередной оратор что-нибудь завернет свежее про тех, то мешает нам жать, и ты посмотришь на соседа или соседку, а она посмотрят на тебя, то сразу понимаешь, что ты не колода, а мыслящий человек, Мы единомышленники. Как здесь приятно и горячо начинает биться сердце! A что человеку еще надо? Сочувствие, понимание, ощущение, что ты не одинок! Совместного действия, совместных желаний и устремлений я на этих митингах получила больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. Я, может быть, только здесь по-настоящему и вздохнула.
Это на работе ты "подай, принеси и поди вон", наш ответственный секретарь почему-то требует, чтобы, я ему заваривала чай и в начале перестройки, когда сигареты регулярно бывали в любом табачном киоске, бегала ему за куревом, а он, между прочим, на чай, как все остальные рядовые сотрудники, для которых я чай обычно завариваю несколько раз в день, денег не давал. Я, конечно, понимаю, что на моем месте больше бы подошла какаянибудь юная девочка в коротенькой юбочке, которая с полосами в руках летала бы с этажа на этаж. Я даже была благодарна своему выслужившемуся не без помощи партбилетов начальству за то, что оно для меня сделало, а именно: совместило две ставки – курьера и секретаря-телефонистки. Оно позволило мне не думать о приработке, но почему, тем не менее, все так жестоко разделено на "творческих" и "технических"? Хоть бы раз со мною кто-нибудь из творцов побеседовал о чем-нибудь умном. Не успев сочинить и напечатать какую-нибудь мелкую статейку, творцы уже бегали друг за другом по этажам: "Ну, как, старик, я написал? Как я впилил?" А меня никто не спросил: как я живу? на что одеваюсь? как воспитываю свою дочь? Товарищи интересовались только сами собой, а почему тогда я не должна была интересоваться, чтобы сделать мою жизнь содержательней и лучше?
Но если уж совсем честно, в многолюдстве толпы есть и еще одно свойство. О, если бы кто-нибудь знал, что значит быть одинокой женщиной! Да, конечно, тяжело воспитывать ребенка, тяжело, но можно, можно всю работу по дому научиться делать самой. Чего я только не умею; и класть кафель, и чинить пробки, и поставить кран на кухне. Мне нравится, когда мужчина поддерживает свою дамочку под локоток, когда она переходит улицу. А когда дамочка несет еще в авоське или каком-нибудь импортном, с цветами и надписями, кульке десять килограммов картошки и два пакета молока? А кто дамочке носит по пуду постельного белья из прачечной? Здесь многое можно перечислить из того, что приходится делать одинокой женщине, но тяжелее всего – это ложиться одной спать. Да разве "спать" – это, как в молодые годы, трахаться по семь раз в сутки? Разве спать – это даже трахаться ежедневно? А если в постели, засыпая, просто взять чужую руку и, сжав ее, уйти вместе, сцепившись, в сон? Вот оно, привычное блаженство вдвоем, вот оно, чудо. А как быть одинокой женщине, когда глаза, душу, тело закрывает тупое м обессиливающее желание? Вот с чем научили бы нас справляться журналисты, пишущие об экономике и позавчерашней истории. Что они знают о том, как кружится голова в троллейбусе от запаха какого-нибудь постороннего сопляка? Разве им понять, как, сойдя с катушек, женщина в этот момент может забыть долг, ребенка, взятые на себя обязательства! Разве можно объяснить, как в переполненном утреннем вагоне метро какой-нибудь грязный подонок грубо прислоняется, норовя обхватить руками за бедра, и нет сил оторваться от него. А тот постыдный, тяжелый как деготь взгляд, который ты бросаешь на редакционных шоферов, на знакомого мясника, на шашлычника, торгующего возле кинотеатра. Вот почему я еще люблю толпу. В толпе, как пловчиха в море, я вольно дышу. А может быть, кто-нибудь скажет, что в толпе, "в этой грязи", невозможно найти и отыскать свое счастье? Из тугого, как обмылок, желания разве не может родиться дружба, и чувство?