Текст книги "Опись имущества одинокого человека"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Обнаженная
Ремонтов после пожара, вернее, после поджога моей квартиры, было два. Один, так сказать, самодеятельный, это когда мои родственники, то есть мой племянник Валерий, тогда еще совсем молодой, наверно еще капитан, со своим другом, таким же, как и он, здоровым парнем, штангистом и борцом, работавшим на метрополитене, мои друзья и старые ученики за пару-тройку недель привели квартиру в относительный порядок, чтобы можно было жить. Второй ремонт, так сказать, уже настоящий, состоялся после первого лет через семь. Как-то все так и жили в полухаосе.
Второй ремонт проводил очень обстоятельный и здоровый хлопец с Украины, тоже Валерий. Я приметил его, еще когда он что-то ремонтировал у нас в институте – кто уж, проректор ли по хозяйству или заведующий общежитием Сергей Лыгарев его нанимал, я не помню, – работал в институте Валерий не очень быстро, но тщательно и методично. Так же, поэтапно, не торопясь, но добросовестно Валера ремонтировал и мою квартиру. Работал лишь четыре, в лучшем случае пять часов в день, а уж чем занимался он в остальное время, я не знаю. Все это тянулось, как положено «евроремонту», медленно, чуть ли не полгода. Валя в такие моменты – приблизительно неделю мы жили без туалета – съезжала к своим родственникам или в Дом творчества, а я ходил по задворкам или, когда приспичивало, отправлялся в общественный туалет на углу Ломоносовского и Ленинского проспектов, это сравнительно недалеко.
Во время первого, «самодеятельного» ремонта я понял, что значат верные друзья и долгие, устоявшиеся отношения. Кто только не приезжал ко мне мыть от сажи книги! В субботу и воскресенье в квартире собиралось человек десять помощников. С утра, часам к одиннадцати, из своей Электростали добирался с двумя или тремя тяжелейшими сумками с продуктами Юра Копылов, обед превращался в священнодействие. Но перед этим Юра в одной майке, обливаясь на кухне потом – летнее солнце нещадно лупило в окно без штор, – что-то варил, парил и жарил. С собой он привозил даже хлеб и картошку. Благо запас плохой паленой водки у меня сохранился еще с того времени, когда ее выдавали по талонам, – не брать было невозможно, пусть будет, водка была как валюта, с неизменной стоимостью. В то время водка успешно конкурировала даже с долларом.
Юры Копылова уже нет, он лежит на новом кладбище в Электростали, его сын живет то ли в какой-то африканской стране, то ли на каких-то теплых островах в Индийском океане. Я помню Димину свадьбу – среди его товарищей по факультету журналистики МГУ был и рослый парень, ставший ныне вице-премьером, Дима Рогозин. Много лет минуло. Ну да ладно, к последнему ремонту.
Итак, Валера-украинец, человек не без вкуса, я бы сказал, поспешал не торопясь, но квартиру он ремонтировал еще и как дизайнер. Именно он предложил поместить в деревянные рамы, под цвет и характер новых дверей, те несколько художественных работ, которые висели у меня в стандартной окантовке по стенам коридора. Ну, вот я и дошел до «Обнаженной».
Это роскошная большая сепия. На листе ватмана в бестрепетной манере старой, еще дореволюционной Академии художеств сепией – жидкой светло-коричневой краской – написана сидящая в кресле обнаженная натурщица. Казалось бы, ничего не прорисовано, общие контуры, но все дышит – и грудь, и лицо, и тени на бедрах. Здесь мастерство и красота высокого полета, и та простота, которая дается талантом прожитых лет. Под рисунком мягким карандашом по волнистой дорогой бумаге: «Сереже. М. Кичигин.1960».
У каждого предмета, кроме души, есть еще и своя история, а за этой историей, как в зеркале при крещенском гадании, еще история и еще. Если кратко, то после службы в армии я работал искусствоведом и директором передвижных выставок в Художественном фонде РСФСР. Объехал с выставками половину Центральной России. Несколько раз был в Ярославле, знал местных художников, среди которых были и замечательные. А вот М. Кичигин – это явление особенное и особенный человек. Это уже привет не из прошлого века, а из позапрошлого. Кичигин закончил императорскую академию и после революции 1917 года оказался в эмиграции в Харбине, в Китае.
Видимо, далеко не всех сажали, когда эмигранты возвращались на родину. Кичигиных – мужа и жену – определили жить в Ярославле. Там они и жили. В России много великих, но неизвестных художников.
Серебряная медаль
Среди моих вещей, имеющих относительную, ведомую только хозяину ценность, среди предметов, окружающих меня или окружавших, есть несколько, высокая коммерческая стоимость которых определена, так сказать, объективно. Стоимость эта никоим образом не зависит от места, занимаемого этими предметами в моей памяти. Кресла – о них речь пойдет дальше, – они XVIII века, секретер – ему тоже полтора века, и он из карельской березы, портрет Екатерины Великой, ну, он старый, но не Рокотов или Тропинин, как я говорю гостям, а лишь средняя современная портрету копия. А вот подлинник, это большой академический рисунок, изображающий жертвоприношение Авраама. На большом листе двое обнаженных мужчин, показанных со спины. Руки у одного заведены за спину, и он сидит, другой, стоящий, занес над ним короткий меч. Для человека, знакомого со Священным Писанием, здесь все ясно. Прекрасная композиция, четко, как умели только в XIX веке, прорисованные, до жилочки, тела. Ощущение, правда, что это не вполне библейские персонажи. У сидящего Авраама, которого отец готов был принести в жертву, волосы стрижены «скобкой», как у вологодского крестьянина. У самого Иакова широкие, разбитые русские пятки. К рисунку сургучной печатью прикреплена официальная бумага: «Ученик Академии Франц Опиц на третичном экзамене 8 мая 1865 года удостоен Советом Императорской Академии художеств 2-й серебряной медали за сей рисунок с натуры. Исполняющий должность конференц-секретаря (подпись). Инспектор (подпись)».
Чернила за почти полтора века выцвели. Каждая вещь в доме, если мы останавливаем на ней свой взгляд, будет для нас воспоминанием. Рисунок, принадлежащий Францу Опицу, – в Москве позже существовала фотография очень известная, владельцем которой был этот выпускник Академии художеств. А рисунок, собственно, достался мне от его внучки, Елены Павловны.
Здесь надо вспомнить о старом моем адресе – доме между улицей Качалова (ныне опять Малой Никитской) и улицей Щусева (ставшей снова Гранатным переулком). Квартира эта достаточно подробно описана в моей повести «Мемуары сорокалетнего» – особняк, превращенный в коммунальный муравейник. Здесь примус и керосинки стояли возле стен с художественной лепкой, а на драгоценный паркет были водружены временные стены. На втором этаже были две уборные на сто с лишним человек. Две кабинки находились непосредственно за стеной нашей с мамой и братом комнаты, и особых тайн с состоянием желудка наших соседей для нас не было. На втором этаже располагалось пятнадцать жилых берлог, условно называвшихся квартирами. В некоторых «квартирах» были установлены краны для воды и раковины. Я по памяти перечислю почти всех квартиросъемщиков. Впрочем, некоторых я помню только по именам-отчествам: Гинзбурги (сын Даня пришел с войны без руки, учился на юриста), Желтиковы (из этой семьи дочь стала женой знаменитого детского писателя Юры Энтина), Берлины-первые (дядя Веня, тренер и физкультурник), Берлины-вторые (он – врач, кем стала его дочь, не помню), Шелягины (с Витей и Таней, моими ровесниками, я дружил; Витя закончил знаменитый физтех, Таня стала певицей), Рива Марковна (у нее с мужем, в отличие от всех нас, был просто барский апартамент с балконом, выходящим на Гранатный переулок). Кроме «передней» комнаты Рива Марковна отхватила, отгородив еще часть вестибюля, некоторое количество общего пространства – там у нее находилась индивидуальная кухня. Муж у Ривы Марковны был начальник-снабженец. Но продолжу список. В одной из перегороженных комнат второго этажа жили Заксы (люди простые, отец, кажется, был пожарным, их дочка, почти моя ровесница, умела садиться на шпагат), рядом с Заксами проживали Зубки – глава семьи был профессором, а в квартире жил его старший сын, эдакий плейбой, у которого все время менялись приятельницы. В том же «гнезде» была еще и комната пожилой женщины-бухгалтера. У нее первой в нашем доме появился телевизор. Зубки, Заксы и женщина-бухгалтер практически жили в одной огромной комнате, разгороженной на «квартиры». Это, так сказать, центр второго этажа, но существовала и некоторая периферия, с входом через коридор и черный ход.
В этом коридоре жила литовская или латвийская семья: две крупные – мать и дочь – женщины и папаша, размером поменьше, которого я плохо помню. С дочкой-прибалткой, вполне взрослой девушкой, и ее подругой я как-то – мне было лет пятнадцать – ездил в Дом культуры автозавода ЗИЛ (тогда еще ЗИС) встречать Новый год. Девы прихватили меня в качестве кавалера. Незабываемые воспоминания. Моя мать, помню, для юной прибалтийской девы шила платья.
Как раз напротив семьи с родины культуры и янтаря поставили, когда провели газ, плиту, рассчитанную именно под нашу с мамой «квартиру». До этого мы готовили еду на керосинке или керогазе, стоявшими на столе возле самой двери. В туалет все проходили, ознакомившись, что кипит в наших кастрюлях.
Миновав новую газовую плиту, можно попасть на лестницу черного хода, который в то время, по обычаю, был парадным. На лестничной площадке стояла раковина, и вверх вела короткая лестница – в берлогу, как и у нас всех, двух дочерей и матери Червонных. Все они были крупные и роскошно рыжие. Одна из дочек рослой красавицы, старшей Червонной, в будущем станет знаменитым искусствоведом. Но я отвлекаюсь.
За раковиной была дверь, за которой в Т-образном коридоре проживало трое соседей. Здесь обитали две очень простые семьи – матери и по выводку детей. У дам, вечно в цинковом корыте стиравших белье, а следовательно, и у их детей, кажется, был общий муж и отец. Одну фамилию я помню – Гуманюки. С сыном этих Гумонюков, очень незатейливым и простым парнем Стасиком, я дружил. У Стасика была эпилепсия. Я с детства знал, случись у Стасика припадок, что надо делать. Стасик, кажется, рано бросил школу, еще очень молодым, почти мальчиком, его подобрала женщина лет на десять-пятнадцать его старше, и они очень мило в тех же крошечных комнатушках зажили.
Третьим персонажем – «квартиросъемщиком» – в маленьком закутке после раковины была Елена Павловна. Как я понимаю, ей тогда, когда мы с ней дружили, было лет чуть за шестьдесят.
Ее дверь находилась как раз напротив двухконфорочной газовой плиты, на которой почему-то все три домохозяйки готовили. По идее, все могли и имели право готовить на четырехконфорочной плите, стоявшей напротив политкорректных прибалтов. У прибалтов, замечу кстати, плита зачем-то стояла еще и в комнате.
Кухонная готовка двух женщин, обремененных семьями, на плите практически у дверей в комнату Елены Павловны, тут же стиравших в корыте белье и попутно кипятивших огромные баки с бельем, создавала в закутке перед плитой невыносимую атмосферу. Дамы еще и жаловались: из комнаты Елены Павловны, дескать, пахнет краской, и еще старая художница курит. Чувствительные дамы задыхаются от запаха табака!
Довольно быстро я сдружился с одинокой и бездетной Еленой Павловной. Она была как бы оппозицией жилому отсеку с его вечно парующими баками для белья и руганью двух жен одного мужа.
Комната у Елены Павловны была крошечная, квадратная. Я с трудом понимал, где и на чем она спит. Собственно, всю площадь занимал огромный стол, на котором стояла большая раздвигающаяся рама с натянутым на ней белым шелком. Елена Павловна была художницей, и я обожал смотреть, как она работает. Сначала по шелку, по специальному трафарету, наносился жидким резиновым клеем рисунок. Здесь не допускались ошибки и поправки. Клей ограничивал плоскости полей, потом вычерчивались цветы, листья и ветви. Потом все заливалось анилиновыми красками. Получались совершенно роскошные платки и косынки! Краски неровными потоками затекали на шелк, создавая дрожащее мерцание переливов. Тогда это все мне казалось сказочно красивым. Елена Павловна была надомницей в какой-то артели, и у нее, наверное, существовала определенная норма выделки таких платков. Моя мать на почти таких же условиях в войну вязала кофты.
В комнате боком, на узенькой кроватке, а может быть, на составленных вместе стульях всегда стояло-сушилось несколько рам с уже готовыми платками. Кстати, скажу о технике, она не безымянная – это батик, в Индии издавна делали что-то подобное, пользуясь, наверное, вместо резинового клея какой-то не синтетической, а чистой индийской растительной гадостью.
Но недаром все мы называли Елену Павловну художницей. Я не знаю, что она закончила, у кого училась, – ее дед, кстати, и был тем самым владельцем знаменитого фотоателье и студентом-медалистом Францем Опицем, о котором я уже писал.
Елена Павловна еще создавала рисунки этих самых платков и косынок, по этим рисункам выбивали трафареты для обычных, без изысканных художественных навыков, надомниц. Именно от Елены Павловны я впервые узнал о некоем звере – художественном совете, на котором отвергали или приветствовали ее предложения. Перед худсоветами Елена Павловна страшно волновалась. Но к делу, будем выплывать к теме.
Еще мальчиком, нанося визиты Елене Павловне, я почти сразу от бака с кипящим бельем попадал в другой мир. Расцветали никогда не существовавшие в природе цветы, прилетали волшебные птицы. Елена Павловна часто пила кофе и в это время мне обязательно что-нибудь рассказывала. В те времена рассказывали о прошлом, даже детям, не очень подробно. Но кое-что об иной жизни я успел услышать.
Когда мне исполнилось шестнадцать и я уже получил паспорт, Елена Павловна иногда просила оказывать ей кое-какие услуги. Несколько ее книг – одну хорошо помню, это было сочинение на французском языке по истории костюма, иллюстрации, защищенные папиросной бумагой, в книге были цветные – я отнес в знаменитый букинистический магазин в проезде Художественного театра, кое-что носил в магазин антиквариата на Арбате. В частности, помню небольшую в кожаной рамке миниатюру на слоновой кости, изображавшую певицу позапрошлого века Патти. Академический рисунок ее деда я пытался отдать в президиум Академии художеств на Кропоткинской улице (ныне снова Пречистенка), но там его не взяли, не купили. Цветы постепенно перестали приносить доход. Елена Павловна сказала: «Пусть тогда рисунок останется у тебя». Я хорошо помню, что в 1965 году – мы уже давно разъехались с улицы Качалова, я собирал гостей – рисунку исполнилось 100 лет. Как хорошо гульнули!
Портрет Володи Семенова
Каждая вещь моего быта «отвечает» за определенный сегмент времени. Пушкин писал: «Не дай мне бог сойти с ума!» У меня близкое соображение: «Не дай бог лишиться памяти!» Я сразу окажусь как выброшенная после праздников новогодняя елка: один ствол, а все живое и зеленое осыпалось. К сожалению, от отдельных периодов в жизни мало что сохранилось, иногда в этом виновато собственное легкомыслие и жажда новизны, а иногда несчастья – после пожара в квартире на улице Строителей я так и не смог восстановить свой армейский портрет, написанный, еще когда мы служили с Володей Кейданом в полку связи под Калинином. Калинин снова Тверь. Но остался портрет Володи Семенова. О Володе Кейдане чуть позже.
Так уж получилось, что в армии – я служил в учебном батальоне – я дружил с тремя ребятами, москвичами из второй роты. Двое из них, Володя Кейдан и Володя Семенов, были художниками, окончили Центральную художественную школу и после армии собирались продолжать. Дима Ключников, это наш третий друг, – Дима довольно быстро исчез из моего обзора – хотел уйти в физику, в математику, в науку. Все мы тогда уже прочли «Три товарища» Ремарка и были немножко заведены дружбой, верностью, стойкостью героев и отчасти старались им подражать.
Я демобилизовался на год раньше ребят, и к тому времени, когда пришли из армии, уже освоился в современном тогда быте. Мама уже переехала на улицу Строителей, где тяжело болела тетя Валя, чтобы за ней ухаживать. У отца, который уже давно вернулся из лагерей, образовалась своя семья и родилась Таня, моя сводная сестра. Юра, брат, женился и жил или у Юли, своей жены, или на все лето, как геодезисты, они до глубокой осени уезжали в поле. Я веду все обстоятельства к тому, что после моего возвращения из армии комната в Гранатном переулке оказалась в полной моей собственности. Это редчайший случай для молодого человека той поры. А если есть площадь, квартира, «хата», то всегда здесь полно молодого народа.
В реальной последовательности дней и оценке обстоятельств жизни собственную историю практически восстановить невозможно. Ткань рвется, и из-за одних событий начинают просвечивать другие, которые случились позже, – а ты-то думал!
Тогда приходится все брать, соединять и события завязывать «пучком», одной формулой. Кто в ту пору только не побывал, не попьянствовал, не поночевал, а иногда и по несколько дней живал в комнате с двумя полукруглыми окнами, краном и раковиной за деревянной, не доходящей до потолка перегородкой! Несколько дней однажды прожил здесь и Володя Се-менов.
Тогда же комната приобрела и соответствующий дизайн. Большой и красивый буфет переехал на улицу Строителей: современный стиль – это как много больше свободного места и воздуха. Дощатые полы покрыли вьетнамские циновки, под которыми так любили собираться пыль и грязь. На окнах появились замечательные занавески. То были куски желтоватого миткаля – из этого материала в армии обычно шили рубашки и кальсоны. На занавесках синей краской были пропечатаны следы моих ног. Следы уходили вверх.
Технология производства такова: в тазике разводишь сначала одну анилиновую краску, потом другую и, соответственно, художественно ступаешь.
Мой многострадальный диван, тогда еще не перетянутый, стоял у левой от входа стены возле деревянной перегородки. Надо сказать, что тогда же я обзавелся своим первым в жизни костюмом, кажется, даже черным. Это необходимая деталь для дальнейшего хода рассказа. Под пиджак я обычно надевал легкий свитерок. Загадочный молодой человек в черном.
Для всех моих постояльцев существовало одно правило: мой диван свят и принадлежит только хозяину. Гость должен был разместиться на добротном, еще довоенном матраце, в скрученном виде вместе с подушкой лежавшем у стены, возле книг, которые справа изображали что-то вроде баррикады.
В тот вечер, я хорошо его помню, потому что меня всегда интересовал момент художественного замысла, я пришел домой, Володя уже спал, разложив матрац поверх вьетнамских циновок. Я занимался каким-то ужином, двигался по комнате к подоконнику, где лежали продукты, а потом шел к загородке, где стояла персональная электроплитка. Наверное, несколько раз я перешагивал и через спящего Володю, спящего, но, как оказалось, кое-что видящего.
Что он, Володя, видел? Прежде всего, что я снял свой роскошный – бережливость – костюм, брюки и пиджак, но остался в свитере. И вот таким, в трусах и свитере, перешагивающим через его матрац, он меня и запомнил.
Я ушел на работу рано утром, а мой гость, раскинувшись своим богатырским телом поверх просторного лежака, продолжал спать. Еще раз рисую экспозицию, но теперь с точки зрения якобы спящего Володи Семенова. Слева – мой уже застеленный диван. Справа – баррикада из прочитанных или ожидающих очереди книг. Здесь же справа – связка дешевых и простеньких разноцветных обоев: левая стена комнаты предполагалась розового цвета, справа – голубого. На плитке за перегородкой остывал чайник. Теперь, собственно, о самом портрете.
Когда я вернулся поздно домой, то два метра раскатанных обоев висели в простенке между окнами. В полный, как говорится, рост на этом куске обоев было изображено некое чудище с худыми иксообразными ногами, лицемерно, словно у католического монаха, собранными у груди ручонками, в черном, по горло, свитере и с таким умиленно вытянутым в подобострастную улыбку личиком, что, только взглянув на это чудо, я сразу же воскликнул: «Это я!»
Я люблю этот портрет: это я в молодости, в зрелые годы и в старости. Ведь человек с годами не меняется, только становится хуже. Про себя могу сказать, что тем не менее я из себя за пятьдесят с лишним лет существования этого портрета выдавил столько плохого и отвратительного! С годами портрет Володи, как портрет Дориана Грея, изменился. Мне кажется, он стал повеселее и глазки смотрят сейчас уже не так умиленно.
Несколько лет это произведение искусства висело в простенке между окнами, пока в один прекрасный день полукруглый потолок над портретом не потек во время дождя, и ехидное лицо будущего писателя несколько расплылось, мне кажется, стало чуть добрее… (тешь себя, тешь!).
Теперь этот портрет, разрезанный на две половины, окантованный и под стеклом, также «почастно» висит у меня на даче в верхней комнате Вали, где я это все пишу. Передо мною ухмыляющаяся молодая рожа, и свитер под горло, а сзади меня, возле печной трубы с задвижкой, две худых, иксообразных в коленях, ноги. Повернусь ли я к двери, повернусь ли я лицом к окну, я вспоминаю молодость, армейских друзей, оглушительные пьянки, которые мы закатывали в комнате под сводами.
Со временем, как только чуть раздвину полки с книгами и уберу стеллаж, на котором в пачках мои нераспроданные «Дневники», я и этот портрет постараюсь поместить в галерею собственного имени в коридоре.




























