355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Есин » Марбург » Текст книги (страница 7)
Марбург
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:23

Текст книги "Марбург"


Автор книги: Сергей Есин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Офицер уже сбросил на пол свой мокрый бушлат и теперь покрасневшими пальцами пытается оторвать единственную пуговицу, скорее декоративную, нежели скрепляющую две полы золотисто-коричневой шубки. «Не торопись, Алешечка, я сама» – и тут же последовал практический урок: пуговица-то пуговицей, а существовали, оказывается, еще внутренние крючки, которые ладно держали всё сооружение. Ах, не доходя до наверняка скрипучей койки, да прямо на мокром бушлате, да на шубе, которую тоже можно было бы бросить, как раньше говорили, в подножье страсти! Но женщины всё знают, всё предвидят и ведут игру к иным, ведомым только им, результатам. Как же аккуратно Саломея выскользнула из объятий, как необидно отстранилась, и, снова каким-то мановением волшебности, на краешке письменного стола – с обязательной принадлежности каждого номера провинциальной гостиницы, подразумевающей, что, любой приезжий пишет романы, письма или, по крайней мере, высунувши язык, сочиняет финансовые отчеты – на этом столике возник самый желанный в мире натюрморт.

На казенном, снятом с кровати полотенце, появилась баночка шпрот, донской салат, тоже в банке, но уже с открытой крышкой, лимон, два стакана, один – подпасок обязательного, как и стол в номере, графина, а другой – из коллекции бытующего в комнате же умывальника и предназначавшийся для зубной щетки.

Боже мой, какой это был пир, какое замечательное и торжественное утро со стучащим за окном по жестяному подоконнику дождем! Страсть на сытый желудок, да еще подкрепленная дозой коньяка, пахнущей лимоном, – совершенно другая, нежели второпях и вразброс, где небрежность и нетерпение маскируются под неизбежность. Какое утро, какой сонный день, со спяще-покойной головой на твоем плече, с обжигающим шею чужим дыханием, с провалами сна и бодростью, заканчивающейся полётом и опять сном, с разговорами шепотом и с брошенным возле постели вафельным полотенцем.

Уже давно под окном прошла демонстрация, волоча над головами волглые лозунги и мокрые флаги, пожалуй даже попритихла музыка и тише стали пьяные мужские голоса и женские призывные взвизгивания, пора было собираться на свадьбу к моему кнопке-сержанту.

Стоит ли описывать русскую свадьбу, много раз уже выплеснутую на литературные страницы и киноэкран? Здесь всегда, конечно, есть мотивы для сатирического осмеяния: и какие-нибудь излишества в нарядах жениха и невесты, и стол с незамысловатым меню и обильем главного напитка всех русских свадеб – самогона, для женщин кокетливо подкрашенного свекольным соком. Свадьба как свадьба, на окраине промышленного города, где создавались знаменитые дизельные двигатели и двигатели космических кораблей.

Эта свадьба, наверное, ничем не отличалась от десятка тысяч других. Я и сейчас ее вижу в ясных и выпуклых подробностях. Прежде всего – невеста, почти того минимального роста, который оставлял её у последней черты в разряде еще не карлиц, а просто очень низеньких женщин. Моему помкомвзвода нужно было проявить особое рвение, чтобы отыскать где-нибудь на танцах или на здешних мещанских вечеринках или по переписке именно такую миниатюрную пташку. Но ему повезло: эта сидела с ним за одной партой. Невеста была одета в белое, топорщащееся на бёдрах платье, похожее своим крахмальным разлетом на балетную пачку, на голове у неё фата и цветочки, а на ножках, для которых подошли бы только пионерские сандалии, – туфли на высочайшем каблуке, но на два, наверное, размера больше. Одна свалилась во время общей пляски, когда невеста, со всем рвением молодой женщины, желающей показать себя, выкрикивала частушку: «Мой милёнок маленький, маленький удаленький…» и слишком остервенело притопнула ножкой.

Своего доблестного сержанта я впервые увидел в штатском: костюм, белая рубашка, воротник которой подпирал, натирая шею, красный галстук, – а его до изумления пьяные глаза никак не объясняли вполне ясных и осмысленных движений. Он только старался не открывать рот, будто боялся, что не справится с внутренним давлением, и из его сожженного хмелем нутра хлынет наружу чистая самогонка. Но кто и в чем может упрекнуть человека в такой день!

Я, естественно, тоже зацепил стопку и Саломея, выдавая свои первородные привычки, тоже цапнула розовый лафитничек. Самогон мягко, как первый снег на ещё не вполне остывшую землю, лёг на первоначальный утренний и дневной коньяк. А какой божественной сытости и деревенской прелести стоял перед нами холодец! Ах, это столь любимое мною меню русской кухни, еще без майонеза, но с роскошным винегретом, селедкой, закованной в кольчугу из рогатого лука, с разварной картошкой, политой постным маслом (по-нынешнему, растительным) и посыпанной последним приветом из огорода – резаным укропом! А эти куски мяса, а хрусткая квашеная капуста с постным маслом (ныне растительным) и без, цельные соленые огурчики, плотные как из резины, наконец, грибы – маслята и других сортов – в деревянных мисках, алюминиевых плошках, в любой занятой у соседей посуде, куриные ножки и гузки, ломти розового свежепросоленного сала, нежного, словно сливочное масло, и какой-нибудь один-два из магазинных деликатесов – отдельная или любительская колбаса, чуть ли не задохшаяся, пока добиралась на перекладных, в душных вагонах, в заплечных мешках прямо из Москвы, и какая-нибудь дефицитная, красного революционного цвета, рыба. Как богат, сытен и обилен русский стол, а при этом мы не говорим еще о скоблянке с присушенной на огромной сковороде картошкой, о блинах политых топленым маслом или густой, как вар, сметаной, о гороховом и молочном киселе, которые можно резать ножом, об отварных, с солёным огурцом, почках, о жаренной с репчатым луком и томленой в сметане печёнкой, о пирогах с мясом, капустой, грибами, о жареных в масле пирожках с яйцами и зеленым луком, о кислых щах, которыми отпаивают гостей по утрам, о морсе, заводском и собственном пиве, о компоте, взваре из сушеных груш или яблок и, наконец, о чае «для дам» с покупным, ядовитой расцветки, кремовым тортом и собственной выпечкой –коврижкой, хворостом, кренделями.

Ну, разве батон, банка шпрот и банка сайры – еда на целые сутки для двоих молодых людей с пылом юности, взыскующим требовательной энергии, озабоченных друг другом? Свадебный стол пришелся донельзя вовремя. Как же всё это уминалось под истошные крики «Горько!» и знакомые песни, которые играл приглашенный красавец-баянист. «Играй, мой баян, да скажи всем друзьям, отважным и смелым в бою, что, как подругу, мы Родину любим свою!» Наш замечательный сержант-жених позволял себе под эти баянные рыдания стопочку за стопочкой белого, как невинная слеза ребенка, самогона, а раскрасневшаяся, с маками на щеках, невеста прихлебывала из гранёного, зеленого стекла, бокальчика настоящее магазинное винцо. Бутылка этого магазинного эксклюзива стояла рядом с невестиным прибором, и сидящая рядом родня от посторонних поползновений бутылку эту оберегала.

Самое время здесь описать наряд Саломеи, что я и обещал сделать. Это было платье неведомого в этой дальней и глухой стороне фасона. Что-то похожее на коробку или какой-то растопыренный роброн осьмнадцатого века, пошитый из бурого колючего букле. С какой уж заграничной картинки сдувают молодые оперные дивы эти фасоны – никому не известно. Все сначала примолкли, а потом загудели, когда мы, шурша складками, вошли в дом и все увидели Саломею. Женщина в таком наряде, совершенно не предназначенном для городских – почти, по сути, сельских – окраин наряде, была похожа на клумбу, защищенную от жадных ручонок колючей проволокой. Как подобраться, как подлезть? Саломея явилась как вплывающий в незнакомую морскую бухту дредноут, в броне и стали, ощетинившийся во все стороны пушками. Я уж не говорю о косметике, об устрашающей – тогда этого было мало, – почти боевой раскраске глаз, бровей, ресниц. Тем не менее, окруженная блеском столичного шика и восхищением молодой части свадьбы, Саломея запросто, на какой-то свойский манер, расцеловалась с невестой, женихом, всей родной, бабками и мужиками, со всеми поручкалась и, сев на скамейку, устроенную из доски, положенной на две табуретки, тут же с готовностью, и вовсе не чинясь, хлопнула розовый лафитничек самогона. Ай да непьющая Саломея!

Как же под свадебный гул и нестройницу прекрасно шел с чесноком и хреном холодец, какой чудесный хруст издавал запеченный с гречневой кашей поросенок и как быстро, подгоняя один другого, летели прямиком в желудок маслята, грузди, белые… Мы сидели почти около невесты, но свадьба шла своим чередом, и у нас образовался собственный изолированный мирок. Будто кто-то накрыл нас волшебным стеклянным колпаком, отгородившим от остального мира. Когда мы в очередной раз поднимали свои полные самогона стаканы, я спросил у Саломеи, указывая глазами на розовую жидкость: «А это голосу не мешает?» – «Не мешает», – ответила она.

Застолье продолжалось довольно долго, пока не закончилась первая часть праздника, не раздвинули столы и под новенькую радиолу «Ленинград» с польскими модными пластинками не начались танцы.

Мы с Саломеей вышли сначала во двор, а потом вернулись в хату и остались в сенях. Во дворе над домом, городом и лежащей поблизости рекой стояло по-осеннему стылое небо. Дождь, ливший весь день, закончился. Звуки затихающего общенародного праздника стояли в воздухе не гулом, как в Москве, а по отдельности. Подмораживало. Я подумал, что шуба, в которой Саломея приехала, окажется кстати. Надо было возвращаться в избу, в тепло. И вот в сенях с тускло горящей на голом проводе лампочкой мы остановились. А если бы не остановились? Изменилась бы моя жизнь?

За дверью глухо бурчала и перелопачивалась веселая свадьба. Дверь, ведущая внутрь, была утеплена рогожей, ручка на ней блестела от многих прикосновений. В бочке с водой, поставленной к серой, из нетесаных досок, стене, отражался, колеблясь, свет. Я чуть дотронулся до Саломеи, отважно собираясь попробовать панцирь на крепость, прикоснулся, и вдруг… она запела. Здесь мне надо будет подойти к самой трудной и интимной части этих моих воспоминаний.

Роман, конечно, не набор конкретно происшедшего с автором, это лишь случай, «зернышко», которое обрастает подробностями других историй и фантазий. Автор – не герой. Здесь еще надо решить вопрос: не пишет ли автор, как правило, все свои истории с точностью «до наоборот»? Может быть, он сочиняет именно то, чего в жизни не случилось, чего он только жаждал? В этом смысле «Доктор Живаго» не героическая ли конструкция судьбы автора, рефлектирующего по вполне благополучной собственной судьбе?.. Ну вот, здесь автор уже «растроился».

Во-первых, надо продолжать историю, остановившуюся на противопоказанном серьезной литературе слове «вдруг». По этому поводу необходимо объясниться с читателем. Да и вообще читатель имеет право узнать, что такое сегодня роман. Может ли он существовать, когда жизнь во вполне реальных, объемных образах, в образах «конечных», от избыточных подробностей рождения и мужания до запечатлённых один за другим этапов смерти, оставляет «зрителя» холодным. А мы тут с двумя-тремя конкретными эпизодами и претензией на внимание! Это второе. И, наконец, третье: если уж упомянули «Живаго», то надо бы что-то сказать по этому поводу. Правда, не слишком ли неожиданно, прервав эпизод и даже тему своей любви, где почему-то на первом месте собака, автор вдруг вцепляется в любимую кость современных литературоведов – в нашумевший роман?

В сознании героя, приехавшего в знаменитый Марбург прочесть лекцию о Ломоносове и Пастернаке, вдруг складывается некоторая последовательность и закономерность его собственной судьбы, отчего-то сопряженной с этим городом. Надо ли здесь говорить, что автор, профессор-литературовед, по-профессорски честолюбив и, как любой средний профессор, занимающийся литературой, ощущает себя писателем. Возможно, через сознание каждого русского этот город, эта тема неизбежно проходят, вспомним здесь хотя бы директивность, существовавшую в не столь отдаленное время, а именно директивность определенных слов, понятий, героев, имен, топонимики в школьных программах. Это было. У автора в запасе есть еще несколько достаточно конкретных эпизодов, иллюстрирующих эту, уже заявленную и, как ему кажется, неизбежную, сопряженность. В своё время он их предъявит.

А теперь несколько, буквально несколько слов о романе поэта. Здесь, конечно, обычное русское честолюбие. Великие русские писатели всегда мешали просто русским писателям. Так вот, на исходе жизни, сознавая, что прожил он её вполне благополучно, Пастернак решает жизнь обострить. Он был орденоносцем, знаменем левизны, написал первое в истории стихотворение о Сталине, но не перешагнул сверстников, Маяковского и Есенина. Возможно, поле гениальных стихов уже иссякало, роман уже был написан, поэт был достаточно опытным и тертым в литературе человеком, чтобы не осознать собственной заурядности высокого масштаба, надо было обострять. Судьба поэта так зависит от жизненного мифа. В этом мире так всё не случайно, особенно, чтобы закончить.

Марло, соперник Шекспира, не случайно был убит в кабаке, а гениальный Шекспир не случайно не оставил ни клочка бумаги с автографом своих пьес; неистовость Аввакума была вознаграждена морозной ямой, а потом сожжением; Пушкин и Лермонтов убиты на дуэлях (причем сейчас пошли упорные предположения, что дуэли ими же самими «организованы»); Чехов умер в немецком захолустье, но в центре Европы, отправленный туда женой; Есенин и Маяковский, удачливые соперники пастернаковской юности, покончили с собой (если не убиты!), Мандельштам за дерзкие стихи заплатил недолгими, но смертельными лагерями на Девятой речке; Цветаева, храня сына от войны, прерывает ее для себя петлёй – Пастернак же передает свой роман на Запад, а потом, продлевая скандал, отказывается от Нобелевской премии.

Впрочем, подождем со всем этим, чуть позже всё уложится само собой. И, пожалуйста, автор, поделикатней: и в случае с Пастернаком, как, тем более, и в случае с Ломоносовым, мы имеем дело с гениальными русскими провидцами. Как же всё-таки убийственно верно сказал Пастернак: «Я не пишу своей биографии. Я к ней обращаюсь, когда того требует чужая». Не про всех ли нас, из племени писак?

Теперь разберемся со словом «вдруг». Это слово – индульгенция. Им пользуется писатель, когда не может справиться со всеми сложностями жизни, не может, например, объяснить зарождение того или иного поступка или психологического состояния своего героя, то есть когда не держит в своих руках, как Бог, всех нитей созданного им мироздания. И в каком-то смысле разве не богом является писатель? Но, может быть, и Бог не всевидящ? Имеет же Он право на мгновение отвлечься от конкретного человека и в этот момент пристально следить за другим. В мнении, что Бог не отводит взора от каждого и знает абсолютно всё, – слишком много человеческой гордыни. Мы ведь порой не можем определить причину и собственных поступков и с большим трудом докапываемся до психологической первоосновы. Бог не мелочен, Он дает нам возможность кое-что решить самим и не наказывает за всё, пропуская несущественное, чего не умеет делать строгая воспитательница в детском садике.

Я потом, много времени спустя, спрашивал Саломею: «Почему ты тогда запела, не оттого ли, что выпила розового самогончика?» – и не получил ответа. Может, именно в таких случаях и возникает пресловутое «вдруг»?

В этих щелясто-холодных пыльных сенях русской избы с голой лампочкой под потолком, как клекот начинающего действовать вулкана, принялось сочиться невероятно низкое, дрожащее и переливающееся меццо-сопрано Саломеи. Сначала это была как бы только проартикулированная дыханием, его естественным ходом, мелодия, но мелодия самоговорящая, в которую все мы, слушавшие радио той поры, сразу угадывали слова: «Ах, нет сил снести разлуку, жду тебя…» Знаменитая ария из знаменитой оперы. Что Саломея пыталась вложить в эти слова, и что слышалось в них мне? Я же никогда не обещал жениться на ней, ни разу не говорил слово «люблю», да и любил ли я тогда Саломею? Если что и произошло, если что-нибудь, по мысли Стендаля, и выкристаллизовалось, то именно в этот миг. Так неистово, с топотом, плясала за стеной свадьба, так мелко рябила водная поверхность в бочке, так пронзило меня в этот момент чувство, что без этой женщины я не могу жить, что проживу с нею всю жизнь, до тяжелого камня на кладбище! Но почувствовал ли я все несчастья, которые пронесутся над нами, над её головой?

Однако пора возвращаться из собственного прошлого в мир профессорского номера гостиницы, расположенной в старом ботаническом саду.

Это были лишь первые ассоциации, которые пронеслись у меня в сознании, когда я по телефону услышал голос Саломеи:

– Не волнуйся, у меня всё в порядке.

– А как собака?

Сейчас примемся за собаку. Это уже неизбежно, сюжет главы подразумевает некую парность.

Я понимаю, что этот открытый ход не понравится ни Станиславу Куняеву, ни прочим моим друзьям из «Современника», которым я понесу свой роман. А кто еще его напечатает? Не Наташа же Иванова из «Знамени» с ее беспроигрышной любовью то к Трифонову, то к Пастернаку и всегда – к стоящему за спиной Григорию Яковлевичу Бакланову. А может быть, Андрей Василевский из «Нового мира»? Правда, он охотней печатает русское зарубежье с Ближнего Востока. Нет, вся надежда на «Наш современник». Но что делать с этими «модернистскими» вывихами в тексте? Может, они снизойдут за верность и в понимании того, что каждый серьезный и значительный роман в литературе неизбежно поначалу был модернистским – от «Войны и мира» и «Бесов» до «Улисса», романов Пруста и прозы Пелевина. Но надо ли объяснять эту «парность»? Она уже заявлена в расположении эпизодов о любви с первого и не с первого взгляда. Так пусть по закону и романа, и жизни останется в таком же порядке.

– С собакой всё в порядке. Она облаивает весь двор с балкона.

– Не выпускай её на балкон слишком рано, она способна перебудить весь квартал.

Голос у Розы мощный, густой, рыкающий бас. Я всегда думаю, что по мощи ее голос не уступает густой патоке меццо Саломеи. Но, слава Богу, все здоровы. То напряжение, которое исподволь владело мною всё утро, ушло, душа моя теперь свободна на двое суток. Саломея снова, еле передвигая ноги, приползет на свои процедуры, и какой она оттуда выйдет? Как обычно, почти как вчера, с обновленно-ликующим организмом или… Специалисты хорошо знают, как сложны работающие гидросистемы и как легко разбалансировать их при любом изменении давления или подключения. Саломея не любит рассказывать, какая иногда в их зале бывает паника. Кого-нибудь вместе с аппаратом и креслом выгораживают ширмочками, и туда, за ширмочку, набиваются два или три врача. Потом ширмочку уносят, и всё продолжается, как всегда. Это человек вернулся с того света. Сегодня хорошо, но через день я снова буду напряженно ждать утреннего звонка.

Мы поговорили еще пять минут, и я остался наедине со своим романом, будущей лекцией и воспоминаниями. Но сначала кофе, булочку с джемом, которую принесла немецкая улыбающаяся фрау, и пасьянс из карточек с цитатами, приготовленными для лекции. Какое же счастье, когда душа свободна от тревоги за близких. Саломея сейчас, наверное, варит манную кашу для себя, Роза уже получила свою порцию «геркулеса» с вареным и крупно порезанным телячьим сердцем, но, немедленно проглотив, всё равно смотрит на Саломею невинным и честным взглядом абсолютно никогда не евшей, голодной собаки.

В гостинице почти пусто, можно наслаждаться стерильным немецким уютом, словно выцветшим ароматом кофе, можно разложить на столе, где ни единой пылинки или крошки, свои карточки: направо – выписки из стихов и бумаг Ломоносова, налево – выписки из сочинений Пастернака. У Ломоносова не было никаких премий, только жалованная императрицей табакерка с её персоной. Тоже был, что называётся, не простой человек. Сколько написал этот русский гений жалоб и прямо-таки доносов. Но сейчас меня, пожалуй, интересует другое – эпизод надо скруглять и выбрасывать из сознания. Сосредоточиться на другом виде работы, на профессорском знании не удается. А может быть, всё происходит параллельно и один слой сознания подпитывает другой? Когда пишешь роман и он получается, то всё идет в лист, вместе с героями твоя собственная жизнь всасывается в одно ненасытное жерло, чтобы стать словами и текстом. Какая символика заключена в ксероксных фотографиях, которые я выложил сейчас на стол! Одна из них открывает, а другая закрывает знаменитую, 1982 года издания, книгу прозы. Обе сняты в Переделкино, на обеих Пастернак в сером пиджаке, светлых летних брюках, уже седой, значит накануне итогов. Но на фотографии, закрывающей книгу, он с двумя собаками. Два пушистых лохматых пса. Один из них открыл пасть и улыбается, точь-в-точь как Роза.

Несчастия, как правило, имеют парный характер. Я решил взять в дом собаку, потому что понимал: находиться в квартире совсем одной весь день Саломее будет невозможно. Это было некое решение задачи, но кто же смог предположить, что детство, юность и зрелость нашей дорогой псины промелькнет у нас перед глазами, как в кино при замедленной съемке. Роза пришла к нам в дом детенышем – которому было позволено перегрызть все ботинки и туфли, особенно страдали задники, – и вот она уже наша ровесница. Почти в один день один врач сказал, что необходимо срочно оперировать Саломею, а другой – что нужно немедленно вырезать опухоль у Розы.

Кто же отвечает за собственную психику, полную необъяснимых искривлений? Роза была не только спутником, но и неким талисманом Саломеи. Как же она будет возвращаться из больницы, открывать металлическую дверь, потом другую, деревянную, включать свет и не видеть, как откуда-то из глубины квартиры к ней, ленивая и сонная, направляется Роза. Я тоже привык, что летом, как только принимаюсь ставить во дворе машину, Роза появляется на балконе и, просунув морду между балясинами ограждения, внимательно наблюдает за парковкой. Она прекрасно знает все мои действия, и лишь я подхожу к подъезду, срывается с места: она должна ритуально встретить меня у дверей квартиры. Кто будет меня встречать? Конечно, существовал холодный и вполне современный выход – предоставить всё естественному течению событий, а в случае необходимости, при неизбежном, немедленно купить другую собаку. Но она никогда не будет такой же. И это не для Саломеи, с её поистине собачьей привязанностью и верностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю