Текст книги "Марбург"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Я живу в страхе своего будущего одиночества и будущих болезней, немощи, откровенного бандитизма современной медицины, перед которой если ты не богат, значит беззащитен, я живу в атмосфере тревоги за Саломею и собаку. С возрастом чужая плоть и чужое дыхание становятся дороже своих собственных. Я успокаиваю себя, что мертвые сраму не имут, но каждый раз комок подкатывает к горлу, когда представляю себе грязного старика умирающего в пыльной, заставленной мертвыми вещами квартире. По привычному божескому закону, когда женщины живут дольше мужчин, я должен был бы умереть раньше. Ну и что неприспособленность к быту и безалаберность Саломеи? Как-нибудь затолкнули бы меня в деревянный ящик, в лучшем случае поставили бы плиту из деше-вого гранита, закрывающую нишу с урной в крематории – так дешевле и проще, а разменяв квартиру и продав дачу и машину, Саломея бы как-нибудь дотянула. Но в этот расчет вмешалась страшная бо-лезнь Саломеи. И что теперь, если бездна позовет её первой? Что станет со мною? Как закончится моя жизнь? Мне стыдно за того беспомощного старика, который потребует внимания от посторонних людей. Счастлив, кто умирает на ходу, на бегу, в очереди за хлебом или в сберкассе, расписываясь в ведомости на получение пенсии. А если организм отключает одну жизненную систему за другой? Если отказываю ноги, перестает держать пищу кишечник, замолкает разум? Моя задача как можно дольше продержаться, я центр нашего маленького мирка, система баланса и видимого благополучия действует, пока я здоров и деятелен, в первую очередь держаться надо мне самому.
Как же Саломею, после того, как она почти перестала выходить из дома, раздражала моя утренняя физзарядка, поход раз в неделю в бассейн, эспандер в моей комнате и гимнастическая доска. Ты хочешь быть вечно молодым! Как-то коллега, с которым я встретился в библиотеке, сказал: «Я смотрю, как ты идешь, у тебя совсем молодая спина». Ну, что же, спина – это остов, основа всего. Надо держаться, держаться изо всех сил.
Утром я стараюсь не есть ничего лишнего. Но так уж всегда получается, что в еде я никогда не перечил Саломее. Она всегда скептически относилась к моим привычкам в еде и недоумевала, как можно не любить то, что любит есть она. Собственно, все подобные привычки в нас от родителей и от семьи, откуда мы вышли. Ее родители и её семья взяли верх. Но зачем ссориться и конфликтовать из-за пустяков? К чему заставлять человека делать то, чего он заведомо не может? Саломея была интеллектуалка, отличница. Она закончила школу с золотой медалью, но не умела пользоваться спичками и зажечь газ. Я здесь не стану касаться ее семьи, вполне средняя, инженеры и учителя, но так воспитали. Ох уж эта интеллигенция в первом поколении! Это тебе не воспитание английских принцесс, которых среди прочего учили и штопать носки и пришивать пуговицы. Когда Саломее надо было срочно подшить юбку и выстирать блузку – это делал я. Она стала учиться хозяйствовать, когда вышла за меня замуж и переехала ко мне в коммунальную квартиру. Тогда я ей выстукивал на машинке как надо мыть кастрюли. Она была велика в другом. Но с детства у нее были иные, чем у меня, вкусы к еде. Певицы не очень-то стремятся сохранить талию. Диафрагма при пении должна опираться на вполне земной фундамент, да и оперный спектакль забирает столько сил, которые должны откуда-то браться. Я всегда и со всем смиряюсь.
Еще в нашей молодости, по утрам она кормила меня вымоченным в молоке и яйцах, а потом поджаренным белым хлебом. Так питаются все англичане! Она где-то это прочла. Потом по утрам мы стали есть разные молочные каши с вареньем. Так завтракают все американцы! Когда наступила мода на романы Хемингуэя, – мы стали есть яичницу с копченой грудинкой. Где сырники со сметаной и овощные салаты? Где чашка кофе с молоком и ломтик сыра? Мужчина должен есть много! От этой еды у меня случалась изжога, возникала отрыжка, но я ни с чем не спорил, я ел, что мне дают и что вызывало одобрение Саломеи. Саломея любила грузинскую кухню, шашлык на ребрышках, густое, как цементный раствор лобио, острое и жирное сациви. Когда, после того, как она заболела, врачи практически запретили ей есть овощи и фрукты, а рекомендовали телятину и свинину, я тоже стал есть практически одно мясо.
По утрам я позволяю себе своевольничать. Если Саломея застает меня за каким-нибудь выдавленным в немецкой соковыжималке морковным соком, она язвительно произносит своим божественным контральто: «Хочешь прожить до ста лет?». По утрам, через день, когда Саломею увозили на ее чудовищные процедуры и когда она спала на час дольше, когда мы завтракали порознь, потому что мне нужно было бежать на работу, я баловал себя. Скорее, я понимал, что мне надо держаться, надо сохранять хоть какую бы то ни было форму. У меня в отличие от огромной витальной силы Саломеи довольно слабое здоровье. Ей просто не повезло, вышла из строя в организме деталь, которую заменить слишком рискованно. Вот ее приятелю актеру Леониду Филатову эту деталь заменили, пересадили почку, – и через несколько лет он умер. Снова перешли на те же процедуры, что и Саломея, два знаменитых, сегодня еле двигающихся кумира на соседних креслах в окружении электроники, окутанные трубочками, по которым текут какие-то растворы и их соб-ственная кровь. Если бы не ее эта болезнь, если бы не эта врожденная патология!
Сегодня вторник, в девять я уезжаю на работу, а в одиннадцать «Скорая помощь» приедет за Саломеей. Теперь очередь за Ломоносовым, за другим классиком: «Нередко впадает в болезни человек. Он ищет помощи, хотя спастись от муки И жизнь свою продлить врачам вручает в руки». Я не ем яичницу с грудинкой и вареную телятину. В этих случаях я будто бы вижу, как моя алая, медленно текущая по сосудам кровь несет в себе тысячи тяжелых бляшек холестерина. Они переворачиваются, толкают друг дуга, цеп-ляются за рыхлые стенки сосудов, как ржавчина в трубке радиатора, забивают капилляры. Что произойдет раньше: возникнет разрыв в объызвествленной, обвешанной склеротическими бляшками сердечной мышце – инфаркт, или инсульт – отомрет забитый холестериновыми бляшками участок мозга. Инфаркт лучше, здесь есть надежда на выздоровленье и реабилитацию. Инсульт это очень долгая неподвижность, немощь – а кто будет участвовать в уходе за беспомощным стариком, за двумя беспомощными стариками?
В стеклянную миску я кладу резанную морковку, крошу луковицу, туда же одну очищенную и разъятую на части картофелину, капустный, лист, всё это солю, сверху две ложки уже прокисающей в холодильник сметаны и – томиться в электронной печи. Это рецепт покойного гения желудка Похмелкина. Пять-десять минут – и замечательный зав-трак готов.
Я доедаю эту вкуснятину, корочкой хлеба подлизываю подливку. Роза сидит возле меня, печально провожая каждый кусок. И в этот момент в глубине квартиры раздаются тихие шаркающие шаги. Саломея идет, как будто шуршат сухие листья.
Куда все делось, куда исчезла красота, молодость и задор? Но и я ведь тоже, наверное, хорош. Но я хоть свободно передвигаюсь по го-роду, хожу на выставки и в магазин. Я помню, как совсем молоденькая, плотная и решительная, Саломея, нагло стуча каблуками, в развеваю-щемся платье, вызывая ненависть и зависть всего двора, приходила ко мне в коммуналку. Мы еще не были мужем и женой. Я узнавал ее по цокоту каблуков и спускался вниз к подъезду.
Я кладу в рот последний кусочек, отодвигаю от себя стеклянную миску и поворачиваю голову. На моем лице самая спокойная и доброжелательная маска. Саломея стоит в дверном проеме, левой рукой дер-жась за притолоку. Она в своем синем халате до полу. В талии ха-лат перетянут поясом. Лицо у нее за ночь опухло, и поэтому она выглядит моложе.
– Привет.
– Привет! Собаку я уже накормил.
– Ах, собака, что же ты ела?
Саломея медленно проходит в кухню, лицо у нее сосредоточено, я чувствую у нее есть какой-то план.
У нее всегда утром имеются какие-то планы и мысли по поводу своей и нашей совместной жизни. Она спит обычно плохо, просыпается ночью и или читает, или думает о жизни. Она только никогда не думает об опере: отрезало на всю жизнь. Нет, так нет. Я как-то спроси у нее, когда она чувствовала себя значительно лучше: «Может быть, возьмешь ученицу?» – «Нет. Я не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня в таком состоянии». К утру у Саломеи вызревали какие-нибудь планы «Давай разменяем квартиру и я стану жить одна. Одной мне будет легче». «Я уеду жить к подруге, с которой училась в консерватории, в Нижний Новгород». «Ты думаешь, твоей подруге интересно будет каждый день с тобой возиться?» Иногда она свои планы приводила в исполнение: спускалась сама вниз, во двор и где-нибудь в чужом подъезде стояла часа два или три. Я ее искал, потом приводил домой. «Почему ты меня не бросишь и не женишься на какой-нибудь мо-лоденькой студенточке?» Почему я ее не брошу? Я не знаю, как бросать себя, я не знаю, как бросить память о своей молодости, я не знаю, как лишиться последнего близкого для меня свидетеля жизни моих родителей! Это раньше я думал, что любовь это молодое тело и моло-дой дух. Жизнь, как атака и победное наступление. А ты победитель и идешь, и за тобой все новые и новые рубежи. Сплетение тел. А те-перь сплетение судеб и воспоминания, и их не расплести уже никогда. Я пробовал, я уходил в своем воображении в чужую судьбу и к другим женщинам, и у меня ни разу не получалось.
Саломея садится к столу, пододвигает к себе чайник. На столе хлеб, нарезанный ломтиками карбонат.
Ну, эту песню мы уже слышали. Лет десять назад, когда у Саломеи еще не открылась её чудовищная болезнь. Всю жизнь можно разделить на два этапа – до болезни и после. Когда болезнь еще только накапливалась, а в городе, наоборот, нечего было копить, не было ни молока, ни масла, еще продавали хлеб, но всё, казалось, безвозвратно было разорено – конец 80-х, я уже тогда слышал подобные бредни. Женский ум – он женский ум, он специфический, он отыскивает самые невероятные маршруты, чтобы вырваться из лабиринта. А может быть, каждая революция, каждый переворот готовятся и проходят по типовому сценарию. С криками «Хлеба!» парижские торговки рыбой толпою отправились в Версаль. И как бы потом всё ни поворачивалось, как бы историки потом все это ни интерпретировали – Конвент, Жиронда, друг народа Марат, Дантон, Робеспьер – всё начиналось с легкости и пустоты в желудке. А что там в семнадцатом, в феврале, а потом в Октябре? Известия с фронтов? Оппозиция в Думе? Выходки Пуришкевича? Да нет, – затруднения в подвозе продуктов и, в первую очередь, муки в Петроград. В Москве в 1991 тоже очереди: за хлебом, за маслом, за водкой, этим белым золотом России. А что будет зав-тра?
Электрички еще довольно исправно ходили, и билеты на них, как и почти всё, калькулируемое советской властью, почти ничего не стоили. За 100 километров от Москвы еще довольно свободно продавалось молоко. По городу, как, говорят, и во время Великой Отечественной войны ходили кулинарные рецепты: печенье из овсяных хлопьев, плавленый сыр из сбродившего молока. Мы ездили на дачу, покупали и сквашивали молоко, в картонные пакеты из-под молока сливали жидкий горячий самодельный сыр, накупали всё, что появлялось на прилавках магазинов. Деньги таяли, сбережения превращались в бумажки, я ходил читать в полупустые аудитории лекции, писал статьи в газеты, за которые нерегулярно платили копейки, страна и Москва митинговали, как грибы воз-никали кооперативы, которыми руководили кандидаты наук, решительно покинувшие свои лаборатории, возникали или наклевывались многомиллионные состояния. Мы с Саломеей не вписывались в это время.
Уже несколько раз тяжелые приступы с ознобом и температурой вне-запно налетали на Саломею. Врачи подкапывались под диагноз, но приговор еще не был вынесен. Несколько раз Саломея просила замену для себя в спектаклях, но еще работала, хотя и сдавала репертуар. Но она была еще знаменитая певица, а я средний профессор в среднем московском вузе. Мы оба чувствовали катастрофу, но еще держались, лодка плыла. Вот тогда-то я впервые и услышал экстравагантные речи из уст Саломеи. Так животные чувствуют землетрясения и катаклизмы и зара-нее бегут из мест катастроф. Как возник у Саломеи такой план? Как появился чертеж этой конструкции? Откуда такое прозрение в будущее? Но женщины определенно более чутки к потустороннему!
Так же за завтраком, утром, она сказала об этом мне мне. Но тогда она еще ходила в роскошных платьях, не выходила из спальни не причесавшись и не протерев лицо после ночного крема. Цветущая женщина, не знающая, казалось бы, трудностей и недостатков.
– Романов, – сказала она тогда, придвигая к себе чашку кофе, который для нее и себя всегда по утрам варил я. – Романов, я приняла решение. Ты должен уехать за границу.
Она привыкла, что я никогда ей не возражал.
Может быть, она догадывалась о том, как приближающаяся болезнь разрушит ее? Меня всегда интересовал процесс вызревания в ее созна-нии разных идей. Что послужило толчком? Когда мысль только намети-лась, когда оформилась? Мы все знаем как трудно, а порой и мучительно, возникшая порой как неясное мерцание, мысль одевается в слова. По тому, как Саломея произнесла последнюю фразу, я понял, что это выношенная и мучительно отстоявшаяся мысль. Нелепая? Послушаем её разрешение, узнаем импульсы и мотивы. Что произошло в этой хорошенькой головке? Да это всё трагические сгущения…
– Я поняла, – все тем же голосом Аиды, уже принявшей свое смертоносное решение, продолжала Саломея, – что страна идет к распаду. Нам вдвоем не выжить. Женщины более живучи, в конце концов я артистка, а ты профессор, который соприкасается с идеологией, и тебя при но-вом режиме могут арестовать. Ты должен уехать за границу и там остаться. С дюжиной баб, – Саломея развивала свою мысль, и я понял, что это уже стройная система, – с которыми ты раньше возжался и спал… – Я попытался сделать протестующий жест и одновременно посмотреться в никелированный чайник – ничего особенного, толстоватый мужик с уже седеющими волосами – и не спорь со мною. Целая дюжина баб, с которыми ты спал, пока я ездила на гастроли или репетировала в театре, теперь живет заграницей – в Америке, Израиле и Германии. Ну, не дюжина, а, положим, полдюжины. Большинство из них по-прежнему влюблены в тебя, как кошки.
– Что ты говоришь, Саломея, ты посмотри на меня. Мне уже пятьде-сят пять лет. Какой из меня пылкий любовник.
Кому-нибудь удавалось переспорить женщину? Кто-нибудь мог остано-вить ее мысль, возникшую, выношенную и рвущуюся в свет на полпути? Спастись от лавины можно было лишь единственным способом – не возражать, монолог должен был быть произнесен.
– Что ты предлагаешь?
– Я должна спасти тебя, – здесь уже слышалось неистовство Тоски, во что бы то ни стало решившейся спасти Манрико. Саломея самоотверженно любила Пуччини. – Тебе необходимо уехать за границу и жить там. Мы можем даже развестись, и ты за границей снова женишься.
– Ты думаешь, эти мои так называемые невесты сидят на жердочке и по-прежнему меня ждут?..
Мы препирались так целое утро. План был, конечно, несколько слишком экстравагантен, чтобы быть реальным, но строила его Саломея совершен-но искренне. В ее своеобразном, не очень реалистически работавшем сознании, всё это было совершенно искренне. Она именно так воспринимала происходящее и именно так хотела распорядиться и действительностью и мною. Мы иногда говорим, что в наше время нет бес-корыстной и самоотверженной любви; это неправда. Именно так Саломея всю жизнь любила меня. Но любовь эта несколько большее, чем жизнь тела, чем мелочь измен и увлечений. Браки, утверждают, совершаются на небесах, но и любовь завязывается там же. Это больше, чем при-вычка, дети, страсть – это предопределение жизни и это судьба. От судьбы трудно уйти и невозможно её отменить, в жизни человека любовь это его воздух, которым он дышит, и атмосфера, в которой он естественно обитает. Вне этой атмосферы человек уже другое, перерожденное существо.
Этой мыслью «отправить» меня Саломея была увлечена, наверное, целый год. Я даже думаю, что она что-то реально для этого предпринимала или с кем-то даже списывалась. Возникали планы моей работы в каких-то провинциальных университетах Северной Америки и Европы, возникал проект какого-то словаря в Израиле, но там оказалось слишком много наших хорошо знающих соотечественников. В качестве переводчика меня отправили с нашими нефтяниками на буровую платформу в Норвежское море. Как провинциальные Сестры шептали: «В Москву, в Москву, в Москву», Саломея твердила: «спасти, спасти», но ее собственная болезнь надвигалась так стремительно, так быстро затягивала все горизонты, что эта мысль ослабела, ис-тончилась, ушла на нет.
Стоит ли описывать происходящее в послед-ние годы. Время фантастично, и рассказать о нем так, чтобы его почувствовали не прямые участники и свидетели – невозможно. Этот дурной театр с монструозным идиотом Ельциным, с балаболкой Горбачевым, сменявшим первородство на чечевичную похлебку, с многочисленными политическими марионетками, властно плещущими на сцене, но внезапно, будто проваливаясь, навсегда исчезающими, – все это невозможно описать, потому что здесь нет силы истины и каких-либо страстей, кроме жажды денег и представительства. Ни у кого из политических лидеров не было желания созидать и строить – только плясать на раз-валинах.
Теперь мы, значит, имеем дело с новым витком этой старой мысли Саломеи. Я не очень представляю себе, как Саломея вообще выжила в этом году. Не работающий орган в организме это не просто расхлябанный письменный стол, который можно отвезти на дачу, и он стоит там в пыли и никому не мешает. Но если в человеческом организме перестает работать почка, то она становится органом отмирания, распространяя вокруг себя смерть.
Итак, мысль, рожденная новыми обстоятельствами физической и духовной жизни Саломеи. На этот раз она, впрочем, опять заговорила, что одной ей было бы умирать легче, чем у меня на глазах. Опять возникло смелое предположение, что её престарелый муж кому-то нужен. Это аберрация зрения, дорогая. Опять возникла в разговоре некая переводчица Наталья, живущая в Кёльне, и курсистка Ингрид из Марбурга… Саломея вообще лучше меня знала, где живут женщины, которые когда-либо уделяли мне какое-то внимание. И тут на слове «Марбург» совершенно рефлекторно я сказал, вернее вспомнил: «Кстати, через две недели я уезжаю в Германию и, в частности, вернее в том числе – в Марбург. У меня там лекция в университете о Ломоносове и Пастер-наке. Ты же знаешь, что они оба учились в тамошнем университете?»
Саломея обожает интеллектуальные задачки. Ее лицо проясняется, она почти решила большую часть кроссворда. Одновременно она поворачивается таким образом, чтобы сидеть ко мне более выгодной стороной. Она знает, что правое веко у нее непро-извольно подрагивает. Но она знает и силу отвлекающего момента: она поднимает правую руку с чашкой и отпивает глоток кофе. Руки у нее всегда были прекрасные. Правда, левой рукой она тут же поддерживает, чтобы не спал, рукав халата: на сгибе рука обезображена синяками от хирургических игл, страшнее, чем у опытного, со стажем, наркомана. Негоже, чтобы я это лишний раз видел. Я любуюсь её рукой и изысканны сгибом запястья.
– Я, естественно, знаю, что они там учились. Но там, кажется, бы-вал еще Андрей Белый и Рильке,
– Это – вне моих, – отвечаю я – академических интересов. Оставим эти великие песни в добычу последующей профессуре.
Разговор теперь крутится вокруг марбургских приключений Ломоносова и Пастернака. Я собираюсь читать лекцию, но Саломея об этом всем знает больше меня. Женщины, в отличие от мужчин, совершенно беско-рыстно любят литературу. Мы читаем к делу, к лекции, они просто читают. В это время собака начинает тереться о колено Саломеи. Царственным жестом она отламывает кусочек сыра и не глядя протяги-вает Розалинде. Что собака больше любит: сыр или облизать пальцы Саломеи? Я в эти минуты злюсь, говорю о бактериях и микробах, о том, что после собаки нельзя браться за пищу. Женщины еще могут выслушать, но поступают по-своему.
Постепенно я прихожу в себя от нового заявления Саломеи. Значит так, понимаю я, у нее новая игра. Впрочем, жизнь иногда переходит в игру и разделить здесь что-либо трудно. Надо принять эту игру, может быть даже поиграть. Наверное, она са-ма в глубине души знает, что я никуда от нее не денусь, да и я от-четливо это себе представляю. Куда и что я без нее? Среди прочих аргументов мне просто лень и не хватит сил, чтобы начать новую жизнь. Но надо знать, как она себе представляет свой выигрыш. Я наконец-то формулирую свой вопрос:
– Ну, допустим, меня подберет какая-нибудь старая Изольда или Лизхен, ну а ты-то, что будешь делать без меня? Как жить и на что существовать, пенсионер первой группы?
Смутить её ничто не может. У Саломеи, оказывается, вполне реалистический план. Всё продумано, всё решено.
– Я сдам, как взнос, нашу квартиру и переселюсь в Дом ветеранов сцены.
– Значит тебе просто нужно, чтобы я освободил квартиру? Квартира – как взнос за спокойную старость, с врачом под боком, с поваром и кухней и дежурной медсестрой. – Я пытаюсь завестись, но сам понимаю, что планы Саломеи никак не связаны с попыткой материального выигрыша. Она не хочет – она об этом говорила мне раньше, – чтобы я видел ее немощной, кормил с ложечки, подмывал и менял пам-персы. Но и меня не хочет – здесь лотерея – кто раньше? – видеть немощным и грязным стариком. Смерть страшна, по крайней мере неэстетична. Со смертью можно справиться только в литературе, которая не имеет запаха. – Ты страхуешь свои последние минуты, получаешь душевное спокойствие от того, что меня нет на глазах, а ведь, практически, до меня тебе нет дела?
– Не говори ерунды, Романов! Это взаимовыгодное решение вопроса. Я осво-бождаю тебя! Я заглянула в медицинскую энциклопедию и теперь знаю, до какого порога могу еще дотянуть. Ты не должен торопиться со своей старостью, женщины стареют раньше, чем мужчины. А ты, как говорится еще в расцвете сил. Все твои творческие возможности уходят на меня, а так, мо-жет быть, ты еще напишешь роман или книгу о современной литературе. Ты ведь хочешь написать роман?
Саломея поставила чашку на блюдечко, посмотрела мне прямо в глаза. На секунду она, видимо, забыла о своем затекшем глазе, и взгляд получился больной и несчастный, как у дворовой собаки. Я отвернулся, меня будто ожгло жалостью. Но жалость плохое дело, когда имеешь де-ло с отчаявшимся человеком. Здесь надо проявлять определенную твер-дость. Воздушный замок надо потихоньку раскачивать, запускать на экран зайчики.
– Ладно, извини! – с женщинами сначала надо соглашаться, а уже потом можно приводить какие-нибудь контраргументы. – Я просто думаю, что ты слишком буквально поняла фильм Николая Губенко про эту самую артис-тическую богадельню. Там даже тенор Козловский приезжает на день рождения к какой-то престарелой, живущей в этой самой богадельне, певице. Только уже нет в живых Козловского, этого певца, и артистка Фадеева, играв-шая певицу, тоже ушла из жизни. Фильм снимался еще при советской власти, которая давала хоть какие-то гарантии. А сейчас квартиру у тебя возьмут, а потом «Дом ветеранов» закроют.
Главное, вселить в спорщицу какие-то сомнения. Я старался не показать вида, что волнуюсь или не верю в серьезность намерений Саломеи. А, может быть, она права? В нашей с ней так быстро промелькнувшей жизни она много раз была права. Я был раздражен тем, что какие-то сомнения всё же вошли в меня. Может быть, действительно, старый болван, тебе же хочется погулять, попить пиво в немецких барах, пошлепать по задницам немецких шлюх? А разве их мало у нас? На ночные «парады» где-нибудь на Ленинградском шоссе или Ленинском проспекте выстраиваются по дюжине таких, казалось бы, невинных красоток, что рядом с ними твои студентки кажутся потрепанными тетками. Но ведь жизнь не кончается в пятьдесят лет. Может быть, за терпение воздастся?
Мы-то думали каждый о своем. Я уже мысленно погрузился в какую-то иную – как будто есть какая-то иная – жизнь, я уже почувствовал себя молодым и беззаботным, на секунду позабыв отчего я беззаботен, за чей счет и кто вдруг появился рядом со мною со своими опять же немолодыми годами, болезнями и заботами. А что потребует с меня эта вновь появившаяся «кто-то»? Вот тебе и кусочек сыра, который ты не можешь с маху, как Розалинда, проглотить.
Между тем у Саломеи были свои соображения и свои резоны. Она уже протоптала четко видимую ей свою дорожку.
– Что касается квартиры, Алексей. Я не обязательно пойду в какую-нибудь театральную богадельню. Я присмотрела Дом Ветеранов кино, он в Москве, в черте города, а для меня это важно, потому что это связано с моими процедурами. Там очень хорошо и надежно. Мы же были там как-то лет десять назад.
Я вспомнил этот дом лет десять назад, в советскую эпоху казавшийся просто роскошным. На некоторых этажах действительно жили и порой умирали когда-то знаменитые ветераны. Но в доме всё время, в залах и холлах устраивались какие-то интересные тусовки для творческой интеллигенции, так сказать, живые всё время терлись о буду-щих быстрых покойниках. Возможно, и сегодня там не так плохо, по крайней мере, людей не загоняют в общее стадо обреченных. По крайней мере тогда, когда мы с Саломеей оказались там, было достаточно интересно и весело: может быть потому, что ночью отчаянно трещала и скрипела наша кро-вать? Я вообще хорошо помню всё, что связано с Саломеей. У нее через день должен быть спектакль, а я все приставал и при-ставал к ней, а она мне говорила: «отстань, ты же знаешь, я послезавтра пою!» Как всё это далеко, чуть ли не в другой жизни? И одну ли жизнь проживает человек? Тот же ли человек проживает свою жизнь, или их бывает несколько? Где «я», который сидит за столом, это тот двадцатилетний перепел, который вслушивается в звук каблучков во дворе?
– Ну что ты от меня хочешь, Саломея? Ты знаешь меня лучше, чем я сам знаю себя? Что мне тебе сказать? Сразу согласиться на предательство? А что в этом случае произойдет с моею собственной душой? Начать потакать твоим глупостям, о которых ты сама скоро начнешь жалеть? Всё это нелепо и всё это не осуществится.
Саломея опять посмотрела на меня. И синхронно, сидящая на полу собака Розалинда тоже повернула голову и посмотрела на меня. Обе они посмотрели на меня с укором. Ушки у Розалинды печально висели.
– Ты же всё равно едешь в Марбург читать лекцию – сказала Саломея. – Что тебе мешает оглядеться, так сказать, совершить «пристрелку».
– Ты испытываешь меня?
– Я просто хочу тебе сказать, что ты свободен. Может быть, это даже не по-божески – губить свою жизнь ради чужой. Ты должен знать, что я это знаю. Если есть шанс – им надо воспользоваться.
Это роман о шансе?
После этого я очень долго размышлял о власти над нами женщины, о власти над нами жениной любви и о нашей мужской покорности судьбе.