Текст книги "Марбург"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Прежде чем представить себе тряскую дорогу, не очень хорошую карету, колеблющуюся на английских рессорах и ремнях, как шлюпка в бурю, духоту и неизбежную пыль, тесный камзол, жабо, которое ни в коем случае нельзя запачкать, манжеты, прикрывающие пальцы, всё такое маркое и воздушное, шелковые чулки на тучных ногах, башмаки, которые неизбежно жали… Представим и очевидный ему, логику и государственнику, повод для поездки: ведь все равно подпишут, потому что не такая это власть, где ничего не понимают. Но надо опять ехать, стоять, улыбаться, унижаться, изображать из себя аристократа, остроумца и эрудита, никому не уступать, ведь при дворе только у сильных сила. Боже мой, и сколько же ему надо было просить! И сколько же он просил, сколько написал писем и рапортов, чтобы жизнь сделалась привольнее и умнее. Он просил себе звание, просил жалование, просил убрать неучей, он переписывался об академическом (как раньше, так и теперь) воровстве. Он писал и выскребал оды на тезоименитства, надписи для фейерверков по торжественным случаям. Он выпрашивал деньги на инструменты и на химическую лабораторию. Как он раздражен этой постоянной необходимостью просить! Жизнь проходит, а над каретой, вокруг, без него, без его расслабленной воли, бьется и живет тварный мир.
Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!..
Порядок в Петергофе, как и в Версале, един: можно доехать только до ворот, а потом через весь двор и залитые непереносимым солнцем дорожки, обливаясь потом, идти ко дворцу. Я ведь не просто фантазирую: это путь нужных «производственных» разговоров, с необходимостью знать все персоны, все имена, с необходимостью вовремя кланяться. А тот кузнечик, что вдруг, в минутную остановку экипажа, прощелкал на дороге, чья мелодия вошла в сознание, этот кузнечик, вместе с академиком совершает придворный путь.
Телефонный звонок раздался в самом конце моих фантазий по поводу этого крошечного стихотворения. «Образ» кузнечика уже нарисован, я иду к последней цитате:
Ты ангел во плоти, иль лучше, ты бесплотен!
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,
Что видишь – все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому!
Я люблю это стихотворение невероятно, потому что у русского человека всегда есть проблема выбора между, казалось бы, собственной свободой и долгом, которая прижимает, гнетет, бьет о землю, но без которой счастье твое не в счастье.
Когда, кое-как дочитав лекцию, схватив машину, я примчался домой, здесь все было в полнейшем порядке. Самые нервные, и даже безумные, женщины, всегда знают, как надо правильно поступить. Роза, удовлетворенно облизываясь, лежала на диване карельской березы, где на шелковой обивке расплылось мокрое пятно. В коробке, на теплой подстилке, прикрытые теплой салфеткой, лежали только два (!) щенка, а в кухне пила чай знакомая ветеринарша. Я стал прикидывать: обойдется это мне в ползарплаты или в целую?
Долой, долой подробности и долгие описания! А может быть, подробные описания и нужны, когда не можешь описать сути? Но суть – это другой роман и другие герои. Как описать это странно возникшее нездоровое соединение Саломеи и нашей собаки? Ну, ушла ветеринарша, уже выбраковав, оказывается, «нежизнеспособных» щеночков. У одного из двух оставшихся не случилось сосательного рефлекса, он тоже погиб. А над оставшимся бастардом склонились как бы две няньки, две матери, две самки – Роза и Саломея.
Мне кажется, что эти роды Розы Саломея ощутила как свои собственные, коих никогда не было. Скопившийся, перезревший инстинкт материнства вылился в такую странную форму. Я стал свидетелем медленного, но неуклонного кризиса психики, свинченного с оси сознания. Конечно, мы оба, и я и Саломея, полагали, что жизнь проиграна, если нет детей, не признаваясь в этом друг другу. Может быть, всё и обошлось бы, но ребенок мог обернуться и гибелью Саломеи, да и о каком здоровом ребенке в ее случае можно было говорить!
Но долой рассуждения, лишь моё сознание сбережет все подробности. Я знаю, с каким мужеством и отвагой Саломея сама выцарапывалась к своему обычному, повседневному больному миру. Выздоровление это шло вместе с ростом маленького Будулая, по мере того, как он, как когда-то Роза, сначала перепортил обувь, погрыз ножки у кресел, разорвал обивку на диване. Здесь у Саломеи одна за другой возникли две операции. Это не шутка, когда у тебя в животе две бомбы, весом каждая чуть не в два килограмма.
По возвращении ее из больницы мы отдали щенка в надежные руки. Роза, сама пережившая собственную хирургическую операцию, этого, кажется, и не заметила. Она всё время лежала возле кровати Саломеи и иногда взглядывала в окно, за которым летали птицы. «Роза, потряси ушками», – говорила, выходя из забытья, Саломея. Роза трясла ушками и улыбалась. Улыбались они обе.
Глава восьмая
Пора продолжать мою, без гида, экскурсию по городу. Всё, ранее прочитанное, увиденное в альбомах и книгах, на литографиях в музеях, на планах и географических картах, на почтовых открытках встаёт передо мной и приобретает новое значение. Публичную лекцию надо выстрадать и выходить, накопить мысли, остроты, повторить цитаты – чем меньше, тем лучше, – всё просеять, отжать, лишнее отбросить, не забывая, чтобы вспомнить при необходимости, быть готовым к любым, самым диким вопросам, накопить в себе силы, ощущения, создать образ и мотив лекции, придумать её интонацию и строй. В этом смысле все персонажи публичных профессий похожи друг на друга: на сцене – результаты, за кулисами – основная работа, иногда каторжный труд.
У меня метод один – я выхаживаю, под ритм шагов собираю, формулирую, строю. Завтра, как актер, глотну воздуха, расправлю грудную клетку, подтяну спину и – на кафедру. Всё сначала будет словно в тумане, потом туман рассеется, я стану видеть слушателей, потом начну различать их лица, потом следить за реакцией зрительного зала, регулируя свою интонацию, переставляя куски лекций, чередуя лирические и драматические эпизоды. Слушатель не должен скучать. Останутся ли у него в памяти факты? Кое-что останется, главное, чтобы осталось ощущение, некий клинышек, забитый в сознание, который будет раздражать и беспокоить.
Я уже снова иду, продолжая маршрут. Здесь всё рядом, памятные места, здания и события будто перемигиваются.
Снова от почтамта перехожу улицу – опять раздается мелодичное чириканье, сигнал для слепцов. Для них выбран один из красивейших городов Германии. Здесь же у меня возникает мысль: не ради ли них так упрощено движение в центре, по кольцу.
На другой стороне улицы через невысокую балюстраду видна река – Лан, один из ее рукавов. Мост занимает всю ширину улицы. Собственно, его и не видно, но вот между домами небольшой разрыв: внизу в свежей и прозрачной воде плавают утки, по бокам, вырастая прямо из воды, невысокие трех-четырехэтажные дома, типовая Венеция. Вряд ли это очень старая планировка, скорее всего при Ломоносове был деревянный мост, при Пастернаке – булыжник, скромные телеги. Но пора делать поворот налево, это точка, где кольцо обратного движения, вернее эллипс, стремится в сторону центра, к замку . Сразу же за поворотом городской вид меняется. Если говорить о первоначальной географии, то справа за тесной цепью не очень древней постройки домов поднимается отложина, поросшая лесом, а слева – цепь тех самых домов, за которыми река. Исконно это крутой берег и долина, а впереди улица немножко поднимается, и надо бы привести знаменитую прозаическую цитату поэта о трех уровнях…
Это опять пример, как у талантливого человека получается всё и всё идет в переплавку. Речь идет о цитате из автобиографической прозы Пастернака. Из «Охранной грамоты», в которой изложены перипетии его пребывания в Марбурге: и учеба у Когена, и любовная история с Идой Высоцкой, и сам город. Блестящая, ёмкая и образная проза. Но ведь и поэзия о том периоде тоже неплоха. «Я вышел на площадь и мог быть сочтен вторично родившимся». Не так уж много событий происходит в жизни человека, поэта в том числе. Одни и те же факты переплывают из прозы в поэзию, но каждый раз результат свеж и неожиданен. Дело, оказывается, не в факте и не в сюжете. Но все-таки вспомним цитату, возможно, самое точное и образное, что было написано о Марбурге: «Я стоял, заломя голову и задыхаясь. Надо мной высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка». Собственно, «откос» мы уже прошли раньше, так можно увидеть город лишь с одного места, из долины. А здесь начинается дорога к ратуше и замку. Как раз от церкви святой Елизаветы вверх. Практически церковь эта – четвертая самая крупная архитектурная достопримечательность Марбурга, три предыдущих – замок, ратуша и университет. Не церковь осела, а культурный слой поднялся. Церковь находится на уровень ниже, чем улица, и к ней ведет несколько ступенек. Пастернак бывал здесь с Идой и Леной, сестрами Высоцкими. Где он только в этом городе с ними не бывал!
Я полагаю, что и Ломоносов при всем своем истовом и глубоком православии не смог пройти мимо этого здания. Слишком много дерзости в этих двух башнях, огромном нефе, выразительно и точно построенных пространствах. Легенду о знаменитой маркграфине Елизавете, спускавшейся летом и зимой с замковых круч, чтобы помочь бедным, приводить не стану. У Елизаветы Венгерской с её экстатической страстью вспомоществования, наверное, было некое психическое заболевание, похожее на истерию. Я не говорю, что помощь бедным она рассматривала как вересковый путь вхождения в царство небесное, скорее это именно страсть. Её духовник запретил эти путешествия, но тем не менее тайно экскурсии маркграфини продолжались. Здесь есть нечто от идеальной женщины, любимой Пастернаком как тип. Недаром он пишет в «Охранной грамоте» об упоминании Елизаветы Венгерской почти в каждом дореволюционном учебнике по истории и приводит в пример книжечку о ней издательства «Посредник», с которым сотрудничал Л.Толстой. Значит, сильно запала в душу идея бескорыстной помощи сирым и бедным. А может быть, здесь обмен на посмертную славу, на строку в легенде? Елизавета умерла молодой и похоронена в соборе среди рыцарей и маркграфов. Вот тоже черта Пастернака, идущая скорее не от его копливых предков, а от русского окружения, собственного душевного склада: он был бескорыстен в помощи нуждающимся, деньгами ли, вещами.
Можно представить себе и веселую компанию молодых русских – двух девушек и парня, – притихших под этими гулкими сводами, разглядывающих плиты и надгробные скульптуры и читающих надписи при тусклом свете, сочащемся через цветную мозаику витражей. В то время за экскурсию в крипту собора и в «сокровищницу», наверное, еще не брали плату. Достаточно было положить несколько монет в ладонь сторожа. Можно представить себе и другого русского, круглолицего и румяного, погромыхивающего здесь тяжелыми башмаками. Можно предположить, что в который уже раз этот мясистый и энергичный малый задумался о пользе стекла и об его универсальном характере. Имя Шувалова в сознании этого молодого человека тогда еще отсутствовало. Наверное, отсутствовало и ясное понимание своей роли и значения в русской культуре. Это потом, перед самой смертью, академик напишет об этой своей роли… Не чуждый искусству и жадно поглощающий все признаки иного, не знакомого ему быта, тогда он, глядя на эти тяжелые плиты с высеченными именами, на скульптуры рыцарей и дам, одетых в каменные платья, каких фасонов теперь уже не носят, и в доспехи, которые с повсеместным распространением пушек не надевают, – он думает, что очень уж эти знатные люди тщеславны. Им в обязательном порядке подавай и жизнь после смерти, как вечную память в потомстве после забвения живыми. Вот у них на Белом море, на их поморских погостах, всё проще: деревянный крест – стоит, покуда не сгниёт.
Ни у того, ни у другого в тот момент никаких честолюбивых мыслей об обустройстве своего бессмертия и посмертной славы не было. Однако один оказался похороненным в Санкт-Петербурге в некрополе, среди самых громких фамилий России; другой – на сельском кладбище рядом с летней резиденцией Московского патриарха, месте столь же недоступном для остальных, как ниша в Кремлевской стене. За гробом одного шёл буквально весь Петербург, гроб другого вынесли из дома под тихое жужжание киносъёмки спецслужб. Есть еще замечательный факт: когда хоронили исключённого из Союза писателей одного из крупнейших поэтов России, возле билетных касс Киевского вокзала висело написанное от руки объявление: «Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 года скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович Пастернак. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 час. ст. Переделкино».
Современный храм очень похож на музей. В этом отношении церковь святой Елизаветы ничуть не отличается от сотен храмов, соборов и молитвенных домов Западной Европы. Аккуратно на скамьях для верующих разложены молитвенники; экономно освещая нужные места, горят свечи и лампады. Возле алтарей цветы, стебли которых регулярно подстригают, чтобы цветы дольше простояли. Но всё пространство, тем не менее, выгорожено для туристического маршрута, где надо – висят таблички с историческими пояснениями, в соответствующих местах лежат проспекты, платные и бесплатные, есть кассы, билеты, не очень строгие и тактичные контролёры. Можно спуститься вниз, в крипту, где стоит рака с мощами святой Елизаветы.
И лишь один из углов этого храма, маленький придел справа от входа, не то что не освещен, а как бы в искусственной тени. Всё это сделано очень деликатно. Мы ничего не скрываем, но зачем выпячивать то, что можно тактично подержать в тени… Если бы я об этом не прочел раньше, я бы ни за что не отыскал могилы маршала Гинденбурга. Да, того самого, героя и полководца Первой мировой войны, в тридцать третьем, будучи президентом Германии, передавшего власть Гитлеру. При этом, очень престарелом президенте Гитлер стал канцлером, главой правительства. Как иногда надо беречься старых людей у власти!
В соборе не просто могила, первоначально маршал лёг не в эту землю. Останки Гинденбурга и его жены перевезены в сорок третьем сюда из Померании, из Пруссии, когда над теми землями послышался грохот советских пушек. Выбор города не так прост. В Марбурге когда-то находился капитул одного из рыцарских орденов. Рыцарь к рыцарю. Останки перевезли, упокоили в соборе и – залили бетоном. Навеки. Реликвии должны вечно излучать свою магическую силу.
Как страшно глядеть в эту темную неосвещенную дыру с огромной каменной плитой. Сколько для нас, русских, возникает здесь привычно-печальных раздумий. А я возвращаюсь к своей старой мысли: разбитый союзниками Дрезден, где не был пощажен Цвингер и другие реликвии культуры, а поле битого кирпича и черепицы демонстрировало лишь мощь химии и металлургии, и – целехонький, рождественски-уютный и хвастающий своей древней историей Марбург. Предположить, что где-нибудь в Лондоне или Вашингтоне, в штабе, у карты Германии сидел человек, которому слово «Марбург» навевало имена Джордано Бруно и Ломоносова, Рильке и Пастернака, – абсурдно. Не логичнее ли думать, что какое-нибудь мифическое всемирное братство решило во что бы то ни стало сохранить гнездо старинных рыцарей и забетонированную, как дот, могилу старого маршала?
Мог ли такой поворот мировых событий ХХ века, связанных с взаимоотношениями России и Германии, одного из «врат учености» наших гениев, быть ими предугадан? Ломоносов немецкого апломба «наелся» в студенческих кампусах Марбурга, и во фрейбергской лаборатории берграта Генкеля, и в Санкт-Петербургской академии, где царствовали Шумахеры. При нем прусский король Фридрих II, чуть было не поставивший его самого под ружье, спровоцировал Семилетнюю войну, где в битвах у разных «дорфов» – Гросс-Егерсдорф, Цорндорф, Кунерсдорф – был бит. Ну а Пастернак «проворонил» Первую мировую – как Ленин Февральскую революцию, а Сталин Октябрьскую – и после добровольческого порыва в защиту «малых народов» скрылся от рекрутчины на уральской границе Европы и Азии. В войну и укороченная нога могла не стать основанием для белого билета. И уж если здесь у лектора возникли в его собственном сознании некоторые подловатые мыслишки о русском классике, продолжим их. Так сказать только для разминки ума, не для лекции. Как бы это мог сформулировать, человек не слишком любящий Пастернака? А вот так. Собственные переживания для поэта всегда были приоритетными. Смерть горячо любимой матери за неделю до нападения Германии на Польшу затмила факт новой мировой катастрофы. Уход из жизни отца в мае 45-го смикшировал радость народной Победы. Не особо перебирая можно сказать, что муза поэта «косым дождем» прошла по Великой Отечественной войне. С ее началом Пастернак уехал в Чистополь на Каме, среди его газетных стихов последующих четырех лет серьезного внимания исследователей заслуживают, пожалуй, лишь посвященные памяти Марины Цветаевой: «В молчаньи твоего ухода /Упрек невысказанный есть». Но скорее на свежий воздух, протестантский сумрак навевает не лучшие мысли.
После церкви святой Елизаветы улица раздваивается: если держаться чуть левее, по ходу всей массы автомобилей, то снова придем к бывшему зданию доминиканского монастыря, закрытого Филиппом Красивым так же энергично, как ныне закрывают левые партии, и превращенного в университет. В этом здании расположен старинный актовый зал. Возможно, в нем бывал Ломоносов; Пастернак вместе с сестрами Высоцкими был точно, есть свидетельство. Зал выглядит очень величественно. Раньше существовал обычай: принимая абитуриента в университет, ректор жал ему руку. Есть вероятность, что этой церемонии не избежали и трое русских студентов в ХVIII веке.
От эпохи ученичества Ломоносова сохранилось четыре документа. Все они хранятся теперь в Гессенском государственном архиве. Все три понадобятся во время лекции. Интересно, конечно, было бы забежать и в облицованное желтоватым песчаником здание госархива. Оно построено в имперском стиле – строгие прямые линии, классический портик, – внутри стилизованные под факелы светильники. Так и кажется, что тут могло помещаться гестапо или что-то похожее. В советском кино именно в подобные дома входят люди в черной форме, на фоне таких интерьеров разгуливают Штирлицы; здесь обязательно должно пахнуть кожей и дешевым гигиеническим одеколоном.
Мимо архива я пройду, если хватит времени, в самом конце всей экскурсии, когда с замковой скалы, с другой ее стороны, от ратуши – макета номер два, – спущусь обратно в долины, чтобы гордо спросить у любого прохожего: «Не поможете ли мне найти улицу Бориса Пастернака?» Это приблизительно в одном районе. Фотографии улицы Пастернака и здания архива, как и копии документов, я много раз рассматривал в Москве. Каким образом, кстати, я смог увидеть их? Повторяю: копии, конечно, копии, но как тщательно сделанные, в какой чудесной папке!
Итак, от церкви снова пройдем по ступенькам, но уже вверх, и оглядимся. Слева улица, ведущая к университету, напротив – кафе, и мимо него поднимается к историческому центру нарядная и богатая улица. Наш путь к ратуше, к дому ректора Вольфа и далее. Но сначала хочу обратить ваше внимание на видимую с этого перекрестка большую аптеку. Кстати, если к церкви Елизаветы идти от почтамта, как раз напротив гостиницы есть еще одна аптека Adler –Apotheke, на нее тоже стоит обратить внимание.
Ах, как все же не хочется бесконечно вводить в роман современные фигуры и нагружать его политикой. Но, с другой стороны, какой роман без политики? Если же она написана плохо, то отпадает, как позолота на коже. «Позолота вся сотрется, свиная кожа остается!». Как понимать эту почти детскую прибаутку? Но – к кафе. Именно сюда в Alter Ritter (Старый рыцарь) сюда зашла, побывав в Марбурге зимним днем на встрече с учителями-русистами, супруга (мне-то лично ближе и теплее слово «жена», но не положено по протоколу) нынешнего президента России Людмила Путина. Да, просто зашла выпить кофе и поболтать с мэром Марбурга Mёллером и обаятельнейшей здешней русисткой Барбарой Кархоф. Перед этим ей уже был сделан драгоценный подарок: довольно большая папочка, в которой с немецкой аккуратностью были наклеены на специальные паспарту великолепно выполненные копии архивных документов, связанных с жизнью в Марбурге Ломоносова. Таких копий, такой ясности и чистоты ни у кого в России больше нет. Сунем сюда нос.
Боже мой, какое счастье, когда всё спокойно на душе, когда получаешь временную передышку! Сейчас, после телефонного звонка из Москвы, вроде бы и погода стала повеселее. Какие замечательные облака проносятся в небе высоко над крестами церкви Елизаветы! Можно совершенно отчетливо предположить, что Саломея уже позавтракала, сварила себе на молоке манную кашу, рассыпав при этом по всему кухонному столу крупу, по плите, на поддоне расплылось большое пятно от выплеска пришкваренного молока, которое разогревала для кофе – она позавтракала и умиротворена. Ну, что же делать, если я лучше подготовлен, чтобы мыть раковину, чистить кастрюли, вытирать плиту («Чем писать романы», – слышу я ее иронический голос, пропустим это мимо). Нельзя же из-за подобного раздражаться все время! Это моя плата за жизнь с замечательным и глубоким человеком, подпитывающим меня своим духовным здоровьем и ясным пониманием ценностей жизни. До сих пор во мне звучит ее партия Азучены в «Трубадуре». Мог ли я и смогу ли когда-нибудь своим незамысловатым искусством вызвать у людей такую же страсть и волнение? Может быть, всеми своими «успехами» я обязан ей. Просто, бывало, сидим, пьем чай, говорим об искусстве, о видимом подъеме кинематографа и о столь же зримом падении литературы. И ничего особенного она не говорит, просто, облизывая ложечку с черносмородиновым вареньем, замечает: «Нет в стране общественной жизни, вот и нет литературы. Все только друг с другом борются». Мне не надо ничего больше объяснять и разъяснять. Да и фразу эту в ее немыслимой простоте каждый мог бы произнести сам, но для меня всё будто осветилось. Детали – это моя специальность, их я достану, они уже давно вьются возле меня, ожидая, как я их уложу, и час настал: теперь только дело техники и исправности компьютера, чтобы построить на десяти страницах здание новой статьи, И потом кто-нибудь отметит: «Как проницателен этот профессор!». Да, он счастлив и поэтому проницателен. Это же надо: так проницательно разглядеть в студентке третьекурснице консерватории будущую оперную звезду, которая, в свою очередь, так проницательно из обычного филолога выстроит и дельного литературоведа и, похоже, какого ни на есть романиста.
Саломея выпила кофе, съела свою манную кашу, потому что всё время теряет в весе, и, конечно, теперь обе красотки – Саломея и Роза – сидят на балконе. На коленях у Саломеи какой-нибудь старый журнал из семейства «толстых». Её очки, с пластмассовыми линзами толщиною в палец, пока лежат в футляре. Если она очки ненароком уронит с балкона, их принесет дворник Володя; Саломея отвалит ему за это пятьдесят рублей. Дай Бог, чтобы в Москве стояла прекрасная солнечно-прохладная погода. Ветви разросшихся за нашу жизнь деревьев почти достигают нашего пятого этажа. Что Саломея чувствует, какую испытывает одинокую грусть, когда смотрит на верхушки деревьев, на гаражи, на играющих на асфальте детей? Роза сидит рядом. Спустив длинные ушки, она со щенячьим любопытством смотрит – что там делается внизу, поглядывает на мою припаркованную старенькую машину. Роза ревностно служит, всё замечает и всё держит в поле своего внимания. Иногда, особенно когда во дворе появляется незнакомая собака, Роза принимается лаять. Мощно, методично, голос у нее густой, полный обертонов, почти как у оперной певицы…
Итак, кафе, в котором сидела супруга президента (кстати, тоже филолог), имеяподарок, сделанный ей в городском архиве (филологи подарили филологу). Утаю, как удалось сунуть туда нос. Это другая история. Среди нескольких документов, которые хранились в пестрой, обтянутой ситцем папке, было письмо Ломоносова городскому аптекарю, которое я обязательно прочту на лекции. Оно выпечатано на отдельном листочке и на всякий случай переведено мною.
Есть определенный соблазн у романиста – вставить в своё произведение тот или иной текст. Но уже давно замечено, что «вставные» тексты эти – письма, большие поэтические фрагменты, документы – не самые выигрышные страницы. Как вставные зубы у бывшего красавца. Это соблазн повествователя, полагающего, что читатель с таким же вниманием, как и он сам, будет вглядываться в приведенные строки и на тесном пространстве отыскивать следы былой жизни. Читатель более свободен и, если позволено, легкомыслен, нежели писатель. Слушатель на лекции тоже не всегда, не в каждую минуту с одинаковым интересом внимает профессору. Но у профессора, так же как и у писателя, есть свои приёмы. Он всё время драматизирует повествование, сопоставляет факты выгодным образом, постоянно приглашает слушателя (а писатель – читателя) то на своё место, то на место героя. И тут как бы получается, что уже не профессор совершает открытия, а его беззаботный визави.
Все же письма Ломоносова в цельном виде не будет. Автору неизвестно также, где была та аптека Дитриха Михоэлиса, которому 4 декабря 1740 года было адресовано письмо, счастливо сохранившееся в архиве. (Храните письма!) Где он жил? Хотя почему бы аптеке не просуществовать до наших дней на одном месте, тем более в городе, где многие столетия, будто по воле какой-то потусторонней силы, все сохраняется в прежнем виде? Недаром же я раньше назвал обе известных мне в центре аптеки. А вдруг!..
Что надо бы знать, чтобы это письмо в сознании читателя приобрело особую выразительность? Несколько фактов. Первый. Фамилия Михоэлиса уже мелькала. Ранее был приведен некий реестр долгов, которые натворил молодой студиозус в немецком городе. Реестр этот был направлен Ломоносовым в Академию вместе со списком кредиторов. Но широка была проклятая царская власть: оплатили и счет портному, и счета учителям танцев и французского языка. Так вот, среди кредиторов значилось и имя марбургского аптекаря. Это, видимо, был высокообразованный человек. Обращаясь к нему, Ломоносов называет его «высокоучёным господином доктором».
Увидевшему в списке наделанных долгов против имени «высокоученого доктора» немалую сумму в 61 золотой рубль могло показаться, что ухаживающий в то время за юной Елизаветой-Христиной молодой человек потратил деньги на галантные подарки – румяна, белила и какие-нибудь духи – для своей возлюбленной или на другие духи, которыми было принято обливаться и мужественным кавалерам, или – чем черт не шутит! – на какие-нибудь притирания либо укрепляющие микстуры. Но чтобы по-настоящему удивиться письму к аптекарю, надо знать и некоторые другие обстоятельства жизни будущего российского академика. События эти произошли не в Марбурге, поэтому изложим их схематично, быть может, вернувшись к ним позже, когда почти на ратушной площади, на «втором» ярусе каменного макета, подойдем к дому, в котором жил проректор Вольф. Но прежде восстановим в памяти те условия, на которых Академия отправила в Германию талантливую молодежь. Их командировали, в первую очередь, для того, чтобы они изучили металлургию и горное дело. В России в то время бурно развивалась промышленность, и была нужда в специалистах. По первоначальному плану барона Корфа пытливые юноши должны были сразу же поехать на выучку в Саксонию, во Фрейберг, но, списавшись с коллегами в Германии (чужестранными, чтобы не путать читателя, назвать их по понятным причинам не решаюсь, но и соотчичами – тоже) и, поразмыслив, в Академии решили, что сначала лучше пропустить молодняк через «общее образование». Так Ломоносов оказался в университете принца Филиппа. И «прошаркал» студентом здешние мостовые не пять лет, а только с декабря 1736 года до конца июля 1739-го, но по сравнению с всего лишь летним семестром Пастернака это большой срок и, учитывая рвение в учебе, конечно, сопоставимый с полным курсом любого современного университета, где почти год еще составляют каникулы… Приплюсуем сюда девятимесячное пребывание во Фрейберге. А где же еще год? Потому что Пастернак почти прав: Ломоносов пробыл в Германии с конца 1736 года по май 1741-го.
Жизнь Ломоносова – это жизнь, полная разнообразных приключений. Если бы для ее описания нашелся русский Дюма! Какие бы завязались коллизии, интриги, какие бы молнии засверкали над этой замечательной головой! Во Фрейбурге у Ломоносова возникает конфликт с его новым учителем, человеком добросовестным, но, видимо, недалеким, бергфизиком Генкелем. Разрыв. Описывать не стану. Без каких-либо средств Ломоносов отправляется, ища защиты, к русскому послу в Лейпциг. Вернуться во что бы то ни стало в Россию. Намеченная встреча не состоялась. Тот отбыл на какое-то официальное мероприятие. Ломоносов за ним. Этого ломоносовского кружения по Германии в поисках властных соотечественников, с «залетом» в Голландию хватило бы на блестящий приключенческий роман. В мире вообще хороших приключений больше, чем добротных романистов.
Среди перипетий весны-осени 1740 года есть и фантастическая: вербовка в королевские войска и смелый побег из прусской неволи. Это было показано в фильме о Ломоносове, который сделало еще советское телевидение. Но пропустим и этот лакомый для изображения кусок, оставив его для будущих телевизионных сериалов. Будем скруглять историю. Ломоносов снова появляется в Марбурге: здесь жена, ребенок, наконец, Вольф. Все по закону. «Сын архангельского торговца» и Елизавета-Христиана Цильх, дочь уже покойного члена городского совета, обвенчаны 6 июня 1740 года в реформатской церкви. Ее отец был там старостой. Из Марбурга, из дома тещи он пишет подробное письмо в Академию, объясняет конфликт с Генкелем, многое объясняет. Хороший писатель на бумаге всегда прав, но оставим в покое внешнюю канву жизни, обратимся к основному её стержню – к непреодолимой жажде познания, неиссякающей в его душе.
Всё оборвано, разрыв с профессором, нахлебник, жизнь в доме тещи, отсутствие средств, нет возможности выехать на родину, чужая среда, впереди неизвестность. Но дни не должны лететь попусту. В письме в Академию Ломоносов пишет о своем страстном желании «научиться чему-нибудь основательному в химии и металлургии». Здесь же есть фраза, выявляющая метод работы молодого ученого и одновременно вскрывающая причину его конфликта со старым бергфизиком: «Естественную историю нельзя изучать в кабинете г. Генкеля, из его шкапов и ящиков, нужно самому побывать в разных рудниках, сравнить положение этих мест, свойства гор и почвы и взаимоотношение залегающих в них минералов». Побывать самому! Сравнить на месте!