355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Степняк-Кравчинский » Подпольная Россия » Текст книги (страница 4)
Подпольная Россия
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Подпольная Россия"


Автор книги: Сергей Степняк-Кравчинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Прекрасный человек. Он обещал заехать к нам на обратном пути из Финляндии, да что-то не видно его. Очень жаль. Вероятно, он предпочел вернуться морем.

Что бы он запел, если бы знал, кто такой был этот капитан Штурм?

Клеменц – один из самых сильных умов, бывших в рядах русской революционной партии.

Несмотря на деятельное участие в движении и на все превратности нелегальной жизни, он всегда держался на уровне интеллектуального прогресса Западной Европы и, хотя питал особенную склонность к экономическим наукам, никогда не закапывался в них исключительно. Обладая ненасытной жаждой знаний, он изучал все, не заботясь о том, сможет ли он извлечь из этого непосредственную пользу, или нет.

Я помню, как увлекался он лекциями Гельмгольца[53], которые посещал в 1875 году в бытность свою в Берлине. Мне стоило больших усилий отделаться от его отчетов о них, которыми он наполнял все свои письма ко мне в Петербург.

Широта его взглядов нисколько не уступает жажде познаний.

Клеменц вовсе не человек партии. Глубоко убежденный социалист, он отдал народному делу все, что мог: и свои знания, и свой светлый, проницательный ум. Но он решительно не годен для узких рамок тайного общества. Партия, к которой он принадлежал, никогда не могла стать для него родиной, семьей – одним словом, всем. Он постоянно жил особняком. В нем нет ни тени партийного самолюбия, которое является одним из самых могущественных стимулов, руководящих конспиратором. Он любит весь мир и не упускает ни одного случая принять участие в его жизни. Так, он писал не только для подпольной прессы, но гораздо больше – для «легальных» петербургских журналов, в которых он сотрудничал под разными псевдонимами[54], и делал это не только из желания быть более независимым и жить собственным трудом, но еще и потому, что нуждался в более обширной аудитории, чем та, которую могла доставить ему подпольная литература.

Он всегда держался в стороне от «программных» раздоров, так часто разделявших революционную партию на непримиримо враждебные лагери. Полный веры в принципы социализма вообще, он относился в высшей степени скептически к различным средствам, на которые революционеры смотрели в разное время как на универсальные панацеи. Этот скептицизм парализовал, конечно, его силу в подпольной борьбе, где вследствие незначительности поля действия не может быть особенного разнообразия в средствах; и действительно, как конспиратор Клеменц не имел, собственно, никакого значения. Благодаря своей неотразимой личной обаятельности он привлекал массу приверженцев социалистической партии из среды всех классов общества, особенно же из молодежи. Но сам он был совершенно не способен вести им привлеченных людей к какой-либо определенной цели; это уже приходилось делать другим. Не скажу, чтоб у него недоставало силы характера, которая делает человека властелином воли других. Одно уже магнетическое обаяние его личности представляло неоспоримое доказательство присутствия в нем этой силы. Умел он также и настоять на своем, когда это было необходимо. Будучи свободен от всякого самолюбия и тщеславия, он обладает редким мужеством выступать против общепризнанных взглядов, когда они кажутся ему неосновательными. В деле Стефановича, которым одно время так увлекались даже в Петербурге, он стоял один в оппозиции с мнением целой партии. Но у него нет ни той исключительности, ни той душевной черствости, вытекающих из страстной веры, которые так необходимы, когда приходится вести людей почти на верную гибель.

Таким образом, в революционном движении Клеменц не сделал и сотой доли того, что мог бы сделать по своим природным дарованиям.

Это блестящий образчик мыслителя, со всеми его достоинствами и недостатками.

Валериан Осинский[55]


I

Осинского мне довелось видеть немного, потому что, непоседливый, как богатыри наших былин, он носился по всей России, особенно – по югу, где находились главные революционные организации, с которыми он был связан; я же безвыездно жил в Петербурге. Здесь-то мне и случилось встретиться с ним, когда он приехал сюда однажды на несколько дней, чтобы вскоре затем исчезнуть, подобно метеору, и в этот раз – уж навсегда… Время было не особенно благоприятное для знакомства. Только что был убит среди белого дня на одной из главных площадей столицы генерал Мезенцов, и убийцы скрылись бесследно. Будучи первым фактом подобного рода, это событие произвело очень сильное впечатление как на общество, так и на правительство. Полиция перевернула вверх дном весь город. Обыскам не было конца, и на улицах людей хватали по малейшему подозрению. Ходили слухи, быть может и преувеличенные, будто в течение первых двух дней арестовано было до тысячи человек. Нашему брату, «нелегальному», было опасно показываться на улицу, и потому я принужден был подвергнуть себя «карантину» – одной из несноснейших вещей, какие только приходится претерпевать русскому революционеру. Поселившись у одного из наших испытанных друзей, который занимал положение, ставившее его вне всяких подозрений, я должен был все время сидеть в четырех стенах, не показывая носа на улицу даже по вечерам. Скука была смертная. Я писал одну маленькую вещицу[56], а когда писать становилось невмоготу, читал французские романы, чтобы хоть как-нибудь убить время. Изредка меня навещали кое-какие приятели, тронутые моей печальной участью.

Однажды заходит Ольга Натансон[57] и сообщает мне, что Валериан Осинский в Петербурге. Я не знал его лично, но много слышал о нем. Понятно, что мне захотелось повидаться с ним, тем более что это было для меня прекрасным предлогом нарушить мой домашний арест.

В сумерки я вышел из дому. Улицы были почти пусты, так как мой приятель жил на окраине города. Тем не менее нельзя было пренебрегать никакими предосторожностями, и потому я направился сначала в сторону, противоположную той, куда мне нужно было идти. Покруживши немало, я вышел наконец на одну из наиболее оживленных улиц. Первое, что мне там бросилось в глаза, были отряды конных казаков, вооруженных пиками, и целые стаи шпионов, попадавшихся буквально на каждом шагу. Они то стояли на месте, то прохаживались взад и вперед. Узнать их было чрезвычайно легко. Их натянутый вид, наглые и вместе испуганные взгляды, которые они устремляли в лицо каждому прохожему, – все это были безошибочные признаки для всякого опытного глаза. Но это еще были профессиональные шпионы. Шпионы «временно исполняющие» выглядели гораздо комичнее. Это были, очевидно, просто переодетые солдаты. Они прогуливались небольшими партиями и, как люди, привыкшие к строю, никак не могли ни стоять, ни ходить врассыпную: нет-нет да и выстроятся в полувзводики. Одеты они были очень забавно. Так как трудно было впопыхах добыть для них различные костюмы, то целые отряды были в одинаковых шапках, одинаковых пальто и брюках. Иные понапяливали себе на нос огромные синие очки, надеясь таким образом придать себе вид студентов. Все это представляло зрелище до такой степени уморительное, что трудно было удержаться от смеха.

Вдосталь налюбовавшись ими, я направился к конспиративной квартире нашего кружка. Проходя по соседней улице, я поднял глаза, чтобы удостовериться, выставлен ли в известном окне дамский зонтик – знак, что все обстоит благополучно, так как при малейшей тревоге его должны были убрать. Зонтик оказался на месте. Однако, зная, что жандармы, прослышавши об употреблении революционерами сигналов, нередко подвергали тщательному осмотру окна и после ареста ставили все, что там было, на прежнее место, я не удовлетворился этим и пошел дальше. Опять покруживши немного, я добрался до одного местечка, где был уверен найти точные указания, над которыми полиция была не властна, если б даже и пронюхала про наши хитрости. Место, куда я вошел, было то, куда, по народному выражению, сам царь пешком ходит. Там, в заранее условленном уголке, должен был находиться едва приметный значок, менявшийся каждое утро, а в особенно тревожное время и два раза в день. Значок был на месте и гласил, что опасности никакой нет. Всякое сомнение у меня исчезло.

Однако, так как «справочное бюро», как мы шутя называли этот пункт, было в версте расстояния от конспиративной квартиры и, идя оттуда, можно было как-нибудь попасться на глаза шпиону, я решил удостовериться по пути, что за мной не следят. Навстречу мне шла незнакомая очень красивая дама. Когда она поравнялась со мной, я стал пристально оглядывать ее, а когда она прошла, повернулся и посмотрел ей вслед. За мной не было ни души.

В это время я находился всего в двух шагах от цели своего путешествия. Спокойно поднявшись по лестнице, я позвонил особенным образом. Мне отворили немедленно.

Комната была полна народу. На простом деревянном столе стояло несколько бутылок пива и две тарелки: одна – с ветчиной, другая – с копченой рыбой. Значит, я попал кстати. Это была одна из маленьких пирушек, которые «нигилисты» позволяют себе изредка в виде отдыха от нервного напряжения, в котором они принуждены жить постоянно.

На этот раз праздник был устроен по случаю приезда Осинского. Его самого, однако, там еще не было.

Компания была в превосходном настроении, и меня встретили самым дружелюбным образом, несмотря на мое самовольное нарушение «карантина». Я всегда очень любил эти «пирушки», веселее и оживленнее которых трудно себе что-нибудь представить. Все собравшиеся здесь были люди нелегальные, за которыми числилось немало всяких «грехов». Каждый имел на поясе кинжал и заряженный револьвер и был готов, в случае внезапного нападения, защищаться до последней капли крови.

Но, привыкши жить постоянно под дамокловым мечом, они в конце концов переставали думать об опасности. А быть может, что эта опасность именно и придавала их веселью такой бесшабашно-удалой характер. Всюду слышался смех, громкий говор, шутки. А по углам расположились пары, тихо беседовавшие между собой: то были приятели, предававшиеся душевным излияниям, – другая неизбежная принадлежность этих пирушек. От времени до времени можно было видеть традиционную церемонию немецкого брудершафта. Эта потребность дать волю чувству, столь естественная среди людей, связанных общностью стремлений, идей и опасностей теснее, чем узами крови, придавала этим редким собраниям необыкновенно поэтический и задушевный характер.


II

Я спросил об Осинском. Мне сказали, что он забежал к одному приятелю, но скоро должен возвратиться.

Действительно, спустя около получаса он вошел в комнату, держа в руке, обтянутой в элегантную черную перчатку, форменную межевую фуражку, которую носил для вящей внушительности.

Я подошел, пожал ему руку и долго держал ее в своей, не будучи в состоянии оторвать от него глаз.

Он был прекрасен, как солнце: стройный, пропорционально сложенный, крепкий и гибкий, как дамасский клинок. Его белокурая, несколько откинутая назад голова грациозно держалась на изящной, нервной шее. Высокий мраморный лоб с тонкими голубоватыми жилками был слегка сжат на висках. Правильный, точно изваянный резцом скульптора нос придавал его красоте тот классический характер, который так редко встречается в России. Небольшие светло-русые усы и бородка оттеняли красивый, выразительный, страстный рот. И это чудное лицо освещалось парой больших голубых глаз, полных огня и юношеской отваги.

Осинский приехал из Киева, города, в который он был положительно влюблен, но проездом успел побывать во всех главных городах Южной России и повидаться с представителями местных организаций. Таким образом, он привез нам самые свежие новости обо всем, что там делалось.

Он был в восторге от громадных успехов терроризма за последнее время и, увлекаемый своим пылким воображением, предсказывал неисчислимые последствия такого оборота дел. Я не вполне разделял его оптимизм, но, когда он говорил, нельзя было не поддаваться чарующему влиянию его красноречия.

Он не был оратором в обычном смысле этого слова, но речь его обладала той силой убедительности, которая является результатом глубокой веры. Он весь был проникнут тем энтузиазмом, который невольно заражает и сообщается слушателям. Тон его голоса, выражение лица покоряли вас не менее, чем самые слова. Он владел великим даром обращать своих слушателей из противников в союзников, которые сами старались убедить себя в верности его доводов, чтобы только иметь возможность согласиться с ним.

Слушая его, я понял, сколько правды было в рассказах, ходивших на его счет.

На следующий день Осинский зашел ко мне. Три или четыре дня спустя я снова покинул свое логовище и отправился на нашу конспиративную квартиру, но нашел там только прощальную записку от Осинского, уехавшего накануне вечером в Одессу.

Больше я его не видел.

Весною 1879 он был арестован в Киеве, а 5 мая того же года уже происходил суд. Осинский был приговорен к смерти, хотя обвинение не могло выставить против него ничего мало-мальски серьезного, и он был осужден только за то, что во время ареста прикоснулся к своему револьверу, не успевши даже вынуть его из кобуры. Но правительство знало хорошо, что оно держит в руках одного из самых влиятельных членов террористической партии, и этого было вполне достаточно, чтобы продиктовать суду вышеозначенный приговор.

Осинский выслушал его не дрогнув, как подобает истинному бойцу.

В течение всех десяти дней, которые протекли между судом и казнью, он оставался совершенно спокойным, даже веселым. Он ободрял своих друзей и ни на миг не изменил себе. Когда к нему на свидание пришли мать с сестрой, он, зная, что приговор уже утвержден, сказал им, что смертная казнь отменена; но тут же шепотом сообщил сестре, шестнадцатилетней девушке, что, вероятно, завтра ему предстоит умереть, и просил ее приготовить мать к этой тяжелой вести. Накануне казни он написал друзьям длинное письмо, которое можно назвать его политическим завещанием. Он мало распространяется в нем о себе и своих чувствах. Поглощенный делом партии, он рассуждает о приемах борьбы, которые, по его мнению, следовало бы усвоить, и предостерегает от повторения старых ошибок.

Утром 14 мая его повели на казнь вместе с двумя товарищами, Антоновым и Брантнером. Из утонченной жестокости ему не завязали глаз, и он принужден был смотреть на предсмертные судороги своих друзей на виселице, на которую через несколько мгновений ему предстояло самому взойти. Это ужасное зрелище произвело такое потрясающее впечатление на его физическую природу, над которой воля человека бессильна, что голова Валериана в пять минут побелела, как снег. Но его душевная сила осталась непоколебленной. Подлые жандармы подбежали к нему в этот момент, спрашивая, не хочет ли он просить о помиловании. Валериан прогнал их с негодованием и, отказавшись от помощи палача, твердым шагом поднялся по ступеням эшафота. К нему подошел священник с распятием. Энергическим жестом Осинский дал понять, что так же мало признает небесного царя, как и царей земных. По приказанию начальства военный оркестр заиграл «Камаринскую».

Через несколько мгновений Валериана Осинского не стало.


III

Осинский был богато одарен всеми качествами, которые дают человеку власть управлять событиями. Он не был организатором. Темперамент его был слишком пылким для мелочной, кропотливой работы этого рода. Все силы его ума были сконцентрированы в каждую данную минуту на одном каком-нибудь пункте, который ему указывался его почти безошибочным революционным инстинктом. Он всегда был в числе провозвестников тех течений, которые проявлялись в полной силе иногда только годы спустя. Так, в 1878 году, когда терроризм был еще в зародыше, Осинский был уже сторонником цареубийства и введения в революционную программу определенного и ясно выраженного требования политических реформ.

Он был в полном смысле слова человеком дела. Пока продолжалось пропагандистское движение, он держался в стороне. Только с зимы 1877 года, когда слова начали уступать место револьверу и кинжалу, примкнул он к движению, отдавшись ему всецело, до конца. Он обладал одной из величайших сил, какими природа наделяет человека, – верой, той верой, которая, по евангельскому изречению, двигает горами.

И эту веру он умел вселить в каждого, кто с ним сталкивался. Поэтому он естественно становился душой всех предприятий, в которых принимал участие. А при его необычайной энергии едва ли было хоть одно мало-мальски серьезное революционное дело на юге России, к которому бы он не примкнул. Никто не падал духом, когда Осинский был с ним, так как он воодушевлял каждого своей восторженной, непоколебимой верой и собственным примером. Он всегда первым бросался в самый пыл борьбы, беря на себя наиболее опасные роли. Его храбрость доходила до безумия.

Раз как-то, будучи еще только одиннадцатилетним мальчиком, он услыхал, что в дом их соседа ворвалась шайка известных разбойников; никого из его родных не было; тогда, не долго думая, он схватил со стены отцовское ружье и бросился на помощь к соседу. К счастью, слух оказался неверным, и мальчик благополучно вернулся домой. Этот маленький эпизод дает некоторое представление о мужестве будущего террориста. Чтобы составить себе понятие о его рыцарском характере, достаточно прибавить, что вышеупомянутый сосед был смертельным врагом всего семейства Осинских.

Как доказательство неотразимой обаятельности его слова я приведу только один факт, хоть и не из особенно крупных, тем не менее довольно характерный: Осинский славился уменьем собирать деньги. Революционная партия, особенно после того как терроризм вошел в систему, стала нуждаться в больших средствах, и находить их всегда было в высшей степени трудно. И вот тут-то немногие могли соперничать с Валерианом Осинским. Его подвиги на этом поприще сделались предметом общих толков: так они были поразительны. Какой-нибудь богач с инстинктами кулака или старая барыня-скряга, у которой денег куры не клюют, готовы изливаться перед вами сколько угодно в выражениях своего сочувствия революционерам. Но чуть только дело коснется их кошелька – картина немедленно меняется, и тут они способны привести в отчаяние каждого, кто попытался бы заставить их проявить более существенным образом свои великодушные чувства. Самым умелым людям не удавалось получить от подобных господ больше каких-нибудь десяти или двадцати рублей, да и то еще слава богу.

Но раз на сцену появлялся Валериан Осинский, то и наш кулак и старая скряга со вздохом открывали свои кошельки и, вытащив оттуда пять, десять тысяч рублей, а иногда и больше, – вручали их этому очаровательному молодому человеку, которого доводы так убедительны, внешность так привлекательна и манеры так обворожительны и изящны.

В Осинском не было и следа чего-нибудь педантического, напоминающего моралиста или проповедника. Это был воин с мужественным сердцем и сильной рукой. Он любил опасность, так как чувствовал себя там в своей стихии. Борьба воспламеняла его своим лихорадочным возбуждением.

Он любил славу. Он любил женщин – и был любим ими.

Петр Кропоткин[58]


I

В заграничной печати Кропоткина до сих пор продолжают иногда называть главою и руководителем русского революционного движения. Одно время такое представление было всеобщим. Обыкновенная публика, черпающая свои понятия о заговорах из лубочных романов, не может вообразить себе заговорщического движения без подпольного диктатора и, не зная никого из людей, действующих в России, естественно хватается за первое выдающееся имя – конечно, среди эмигрантов.

Русским читателям едва ли нужно объяснять, что все это бабьи сказки и что ни один из эмигрантов не был и не может быть руководителем русского движения.

Все, что эмиграция может сделать для России, это создать заграничную литературу. Одно время эта роль была выполняема, можно сказать, блистательно.[59] Будем надеяться, что и в будущем эмиграция окажется в силах быть снова полезной в этом направлении.

Что же касается до практического руководительства, то об этом не может быть и речи. Оставляя в стороне все прочие соображения, достаточно вспомнить, что нужна по меньшей мере неделя, чтобы обменяться письмом с Петербургом из тех немногих стран, куда раболепие и низкое своекорыстие не закрыло доступа русскому политическому изгнаннику.

Предположим на минуту, что какой-нибудь генерал пожелал бы управлять военными действиями, происходящими в Турции, оставаясь сам в Петербурге. Что бы подумал о нем каждый здравомыслящий человек? А ведь наш генерал имел бы в данном случае громадное преимущество, так как в его распоряжении телеграф, тогда как революционеру приходится довольствоваться невыносимо медленной почтой, да и то не своей, а правительственной, рискуя каждый раз, что письмо попадется и провалит если не все дело, то по меньшей мере адресата.

Какие же распоряжения можно делать при подобных условиях? У кого хватит для этого самоуверенности? Кто будет настолько легкомыслен, чтобы обращаться за такими распоряжениями? Заграница для эмигранта – это место отдохновения, дальний островок, куда устремляется тот, чья лодчонка разбита или помята разбушевавшимися волнами. Пока он не наладит ее снова и не направит к родным берегам, практическое дело для него немыслимо. Ему не остается ничего, как стоять с скрещенными на груди руками, с тоской устремляя свои взоры вдаль, к стране, где его товарищи борются и умирают, между тем как он, печальный и одинокий, задыхается в своем невольном бездействии, вечный гость на пиру кипящей вокруг, но чуждой ему жизни.


II

Кропоткин – один из старейших эмигрантов, так как он покинул Россию в 1876 году и больше туда не возвращался.

Но его участие в первых пропагандистских кружках оставило сильный след в их программах, и его личность всегда была одной из наиболее ярких и выдающихся в нашей партии.

Он принадлежит к высшей русской аристократии. Фамилия князей Кропоткиных одна из немногих, происходящих по прямой линии от Рюриковичей, и потому в кружке чайковцев, которого Кропоткин был членом, ему говаривали, бывало, шутя, что он имеет больше прав на российский престол, чем нынешние Романовы, которые, в сущности, чистокровные немцы.

Воспитание свое Кропоткин получил в пажеском корпусе, куда принимаются только дети придворной аристократии. В 1861 году он с отличием окончил курс; но, движимый любовью к науке, не остался при дворе, а отправился в Сибирь с целью геологических исследований. Там он пробыл несколько лет, принимая участие в разных научных экспедициях, где и приобрел тот обширный запас сведений, которыми потом воспользовался при своих работах в сотрудничестве с Элизе Реклю[60]. Побывал он также и в Китае. По возвращении в Петербург он был избран членом, а потом – секретарем Географического общества, написал несколько сочинений, высоко оцененных людьми науки, и наконец начал большую работу о финляндских ледниках[61], которую, по ходатайству Географического общества, ему позволено было окончить в крепости. Не имея возможности совершенно избегнуть службы при дворе, он был зачислен камер-пажем императрицы и получил несколько орденов.

В 1871 или начале 1872 года Кропоткин отправился за границу. Он посетил Бельгию и Швейцарию, где Интернационал достиг в то время высшей степени своего могущества. Тут его мировоззрение, бывшее всегда очень радикальным, получило окончательную формулировку. Он примкнул к Интернационалу, принявши идеи его крайней, так называемой анархической, фракции, горячим защитником которых он остался навсегда.

По возвращении на родину Кропоткин вошел в сношения с кружком чайковцев, проникнутым теми же идеями, и в 1872 году был предложен и принят единодушно в его члены. Ему было поручено выработать программу партии и план организации. Документы эти найдены были впоследствии между его бумагами. Зимой 1872 года он начал читать, разумеется тайным образом, лекции по истории Интернационала, бывшие просто развитием принципов революционного социализма на основании народных движений новейшего времени. Эти лекции соединяли с серьезной мыслью необыкновенную ясность и простоту изложения. Рабочие Александро-Невской части слушали их с величайшим интересом. Понятно, об этих лекциях пошли разговоры по соседним мастерским. Вскоре слухи о них достигли и до полиции, которая решила во что бы то ни стало разыскать пресловутого Бородина (под этой фамилией Кропоткин был известен своим слушателям). Однако долгое время все ее старания оказывались тщетными. Лекции были кончены, и Кропоткин вовсе не показывался в доме, за которым следили, готовясь отправиться «в народ» под видом странствующего «богомаза», то есть иконописца.

Жандармам удалось, однако, подкупить одного из рабочих, который стал шататься день за днем по всем главным улицам Петербурга, надеясь рано или поздно столкнуться где-нибудь с Бородиным. Действительно, через несколько месяцев он повстречал Кропоткина в Гостином дворе и указал на него полиции. Кропоткин был арестован. Вначале он отказывался сообщить свое настоящее имя, но долго скрывать его оказалось невозможным. Через несколько дней хозяйка дома, в котором он нанимал комнату, заявила полиции, что один из ее жильцов, князь Петр Кропоткин, в такой-то день исчез. На очной ставке с Бородиным она признала в нем своего жильца, и Кропоткину ничего не оставалось, как подтвердить ее показание.

Велик был переполох, произведенный при дворе известием об аресте такой важной особы. Сам царь долго не мог забыть об этом. Год или два спустя, при проезде через Харьков, где губернаторствовал двоюродный брат Петра Алексей Кропоткин (убитый в 1879 году)[62], он обошелся с ним чрезвычайно холодно и наконец грубо спросил: правда ли, что Петр его родственник?

Целых три года Кропоткин просидел в казематах Петропавловской крепости. В начале 1876 года по распоряжению доктора он был переведен в Николаевский госпиталь, так как тюрьма настолько подорвала его здоровье, что он не мог ни есть, ни двигаться. В несколько месяцев, однако, он совершенно поправился, но делал все, что мог, чтобы скрыть это. Он еле передвигал ногами, говорил глухим голосом, точно вот-вот отдаст богу душу. Дело в том, что из письма, переданного ему друзьями, Кропоткин узнал, что готовилась попытка устроить ему побег, а так как надзор в госпитале был гораздо слабее, чем в крепости, то для него было очень важно остаться там по возможности дольше.

В июле 1876 года побег был удачно совершен по плану, придуманному самим Кропоткиным. Но об этом предприятии, представляющем такое замечательное соединение самой тонкой расчетливости с необычайной смелостью, я расскажу отдельно в одном из следующих очерков.


III

Несколько недель спустя Кропоткин был уже за границей.

С этой поры начинается для него настоящая революционная деятельность. Хотя она не связана, собственно, с русским движением, будучи посвящена исключительно западноевропейскому социализму, тем не менее является, быть может, единственной почвой, на которой могли обнаружиться в настоящем свете его замечательные политические дарования. Кропоткин рожден для деятельности на широком поприще, а не в подпольных сферах тайных обществ. У него нет той гибкости и уменья приспособляться к условиям момента и требованиям практической жизни, которые так необходимы заговорщику. Он страстный искатель истины, умственный вождь, а не человек действия. Он стремится к торжеству известных идей, а не к достижению какой-нибудь практической цели, пользуясь тем, что имеется под рукою. В убеждениях своих он непреклонен и исключителен.

Он не допускает ни малейшего уклонения от ультраанархической программы и потому никогда не находил возможным сотрудничать в каком бы то ни было русском революционном журнале, как из издававшихся в тайных русских типографиях, так и заграничных. Всегда отыскивался какой-нибудь пункт, с которым он не мог согласиться. Люди с таким преобладанием теории редко становятся вожаками партий, деятельность которых основана на заговоре. Заговор в широком революционном движении – это то же, что партизанство в обыкновенной войне. Людей немного, и потому нужно уметь извлекать из них все возможное; почва для деятельности ограничена, а потому необходимо уметь приспособляться к ней; и хороший партизан всегда должен уметь пользоваться и людьми и минутными обстоятельствами. Для Кропоткина же естественной стихией является война настоящая, большая, а не мелкая, партизанская. Это один из тех людей, которые при благоприятных условиях становятся основателями широких общественных движений.

Он замечательный агитатор. Одаренный от природы пылкой, убедительной речью, он весь превращается в страсть, лишь только всходит на трибуну. Подобно всем истинным ораторам, он возбуждается при виде слушающей его толпы. Тут он совершенно преображается. Он весь дрожит от волнения; голос его звучит тоном глубокого, искреннего убеждения человека, который вкладывает всю свою душу в то, что говорит. Речи его производят громадное впечатление благодаря именно силе его воодушевления, которое сообщается другим и электризует слушателей. Когда по окончании речи, бледный и взволнованный, Кропоткин сходит с трибуны, вся зала гремит рукоплесканиями.

Он блестящий спорщик, и тягаться с ним тут очень трудно. Будучи прекрасно знаком с историей, особенно со всем, что касается народных движений, он искусно пользуется богатым запасом знаний для подкрепления своих мыслей оригинальными и неожиданными примерами и аналогиями, что сильно способствует убедительности и ясности его доводов.

За исключением своих научных трудов, он не написал ни одного значительного сочинения. Две прекрасные книги по социальному вопросу[63], изданные им в последние годы, не более как сборники отдельных статей. Он превосходный публицист, горячий, остроумный, задорный. Даже в своих сочинениях он остается агитатором.

Кропоткин – один из самых искренних и прямодушных людей, которых мне когда-либо приходилось встречать. Он всегда говорит правду в глаза, – со всей деликатностью доброго и мягкого человека, но без малейшего снисхождения к мелкому самолюбию слушателя. Это безусловное прямодушие самая разительная и симпатичная черта его характера. Вы смело можете полагаться на каждое его слово. Искренность его такова, что, когда в пылу спора ему приходит вдруг в голову какое-нибудь совершенно новое соображение, заставляющее его призадуматься, он немедленно умолкает, остается несколько мгновений погруженным в себя, затем начинает думать вслух, как бы становясь на точку зрения противника. В других случаях он мысленно перебирает все приведенные во время спора аргументы и после нескольких минут молчания, обращаясь к своему изумленному собеседнику, произносит с улыбкой: «Да, вы правы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю