Текст книги "Нечто"
Автор книги: Сергей Рубцов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
1
КРЫЛЬЯ
ПРО НОГИ
Степаныч любил кушать ноги. Для него не важно: какие ноги, чьи ноги? То у зайчика заднюю отхватит, то у его брата кролика – обе, а то и свиное семейство Пятаковых искалечит. Не брезговал ни бараньими, ни птичьими. Как-то раз у лошади на скаку, прям, срезал под самый пах. Заднюю, потом переднюю. Потом подумал… и последнюю среднюю откусил.
Смотрит народ: что-то надо делать! Ну, вечерком подкараулили его у амбара. И ущучили. Посадили в клетку под замок, не дожидаясь, пока он всех обезножит. Так он, что вы себе думаете, свои ноги стал жрать. Все шесть схрумал. Только хвост оставил. Говорит: «Ноги отрастут, а без хвоста – неприлично».
– Он, что таракан?
– Нет. Волк он. Сущий волчара!
ТЁМНАЯ ИСТОРИЯ
Сухой проснулся. Неожиданно. Показалось Сухому, что что-то не так. Ощупал себя – всё вроде бы на месте, но чего-то явно не достаёт. Потрогал грудь – и, правда, нет. Так и есть – пропала.
Он осторожно сел на край кровати. Опустил босые ноги на пол, но вместо холода крашеных досок почувствовал под ногами что-то липкое и мокрое. В темноте сторожко, наощупь прошёл к выключателю. Наконец, добрался и щёлкнул. Лампочка хмуро и нехотя осветила жилище Сухого. По полу были разбросаны тёмно-красные рваные куски. Перед глазами Сухого проплыли багровые пятна. Кто-то зелёный проскакал на четвереньках под кровать. Из-под кровати послышалось недовольное рычание.
– Тузик! Гад. Сучий сын. Порвал всё-таки!
Тузик дипломатично молчал.
Сухой всё собрал. Кое-как склеил скотчем. Сунул в пластиковый мешок. Нагрел электрический чайник. Залил горячую воду. Закрутил пробку. Лёг, положил себе тёпленькое на грудь и заснул. Приснилась Сухому лягушка. Конечно, не такая прекрасная, как царевна. Но тоже очень и очень красивая.
КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
(сон)
Приснился мне давеча сон… Это всего лишь сон.
Стою я, вроде как, на Красной площади у Лобного места. Вдалеке вместо Исторического музея почему-то Кёльнский собор. Храм Василия Блаженного немного приподнялся и завис в воздухе. Тут же – собор святого Петра и венская Опера. "Давид" Микеланджело предлагает свою пращу Минину и Пожарскому. Он весь татуирован под Тимоти или Котовского, что не важно, – на нём плеер и наушники. Пожарский протягивает ему гранённый стакан и спрашивает:
– Додик, третьим будешь?
На что тот весело, по-итальянски отвечает:
– А то…
Проскакали, звонко цокая, Тарас Бульба, Василий Иванович Чапаев, Жуков, Всадник без головы (или, как советует переводить Набоков, «Безголовый всадник») и Мазепа. Последний постоянно оглядывался. Прошли пьяные – Тевье-молочник в обнимку с Пуришкевичем, распевая "Лехаим". Сальвадор Дали на постаменте изображал Наполеона – получалось вычурно и искусственно, как и всё, что он делал, но делал он это гениально. Проплыл по воздуху конопатый нос "отца народов" и "лучшего друга", Иосифа Людоедовича Сталина, с усами и трубкой, на которой болталась этикетка "Герцеговина Флор". Рядом с ним летел товарищ Троцкий (в размерах уменьшенный в масштабе 1:3), пытаясь ледорубом попасть по носу Кобы, но каждый раз промахивался, со свистом рассекая воздух.
На Лобном месте фигуры Пугачева и Разина играли в футбол собственными головами. Роль рефери исполнял одетый в кроваво-красную атласную рубаху палача – Распутин. Он изредка посвистывал в свисток. Рядом сидела на троне Мария-Антуанетта, держа в одной руке свою голову, другой подбрасывая в рот семечки и бросая на Григория недвусмысленные взгляды. Распутин явно болел за Разина и подсуживал. Антуанетта, напротив, отдавала предпочтение Пугачеву. Григорий покрикивал, потягивая из горла́ мадеру:
– Эхма! Едрёный корень! Стёпушка! Сила наша! Надёжа! Не подведи! Наддай! Ну, куда, куда…итить…твою… ворона! – и он с досадой плевал в сторону.
– Емьель, – поплёвывая шелухой, взывала бывшая королева по-русски, но с явным немецким акцентом, – мас мус…, их бин… Ви ист растьяпа, Емьель!
– Да, пошла ты…, – коротко огрызнулась голова Пугачева, улетая в аут, – м…да безголовая.
Я подошёл сзади. Дернул Распутина за штанину. Он нехотя обернулся.
– Чего тебе, милай? Министром хочешь быть? Некогда мне.
– Какой, – спрашиваю, – счёт?
– Два-один, – отвечает, – пока, наша берёт. – Ну, кто ж так… твою… мать… финтит… етит, – это он уже Степану.
Из-за горизонта доносился бас Шаляпина: "Эх, дубинушка, ухнем! Эх-х зелёная…"
"Эх, хорошо в стране советской жить. Эх! Хорошо страной любимым быть…"– вторил ему детский хор, эхом отражаясь от кремлёвской стены.
Подле, на броневичке, стоял Ильич и кричал, идущим на штурм Спасской башни революционным солдатам и матросам: – Вегной догогой идёте, товагищи! – протягивая вперед руку в направлении своего мавзолея.
И следом голосом Хрущева:
– Я вам покажу кузькину мать!– и ударял по голове, сидящего на корточках у его ног, Джона Кеннеди, снятой с ноги, блестящей на солнце новенькой резиновой галошей, производства фабрики каучуковых изделий имени Клары Карловны Люксембург. Раздавался звук похожий на одинокие аплодисменты, переходящие в бурные овации стоящих рядом зрителей. Президент США при этом смешно раздувал щёки, показывал свою знаменитую американскую улыбку и выкрикивал: "Упс!"
Я двинулся в сторону Кёльнского собора.
Впереди увидел детский надувной аттракцион, похожий на Змея Горыныча. Головы Горыныча были стилизованы под Нехалковых. Коренник – под отца-поэта. Пристяжные – под сыновей, Дрона и Мякиту. Из их пасти периодически вылетали клубы дыма и языки пламени. Головы, радиофицированные встроенными динамиками, издавали, каждая, свою музыку: голова «Мякита» – "Боже царя храни", голова «Дрон» – "Славься" Глинки, старшая, естественно – гимн России. Гундосили они в одной тональности и похожими голосами. При этом переговаривались друг с другом, не переставая петь.
– Славься отечество, – гудел коренник, – наше свободное – дружбы народов надёжный…
Мякита сзади, чтобы не слышал отец, перегнулся через его шею и зашептал Дрону:
– Начал сдавать батя. Текст путает.
– Вы, что там шепчитесь? – строго спросил поэт.
– Ты, отец, спутал, – ответила голова «Дрон», – надо петь: "…братских народов союз ве-ко-во-о-о-й!"
– Без вас, сопляки, знаю, – зло прогудел старший Горыныч и выпустил струю пламени.
– Ты бы ещё про "партию Ленина" спел, – подпустила яду голова «Мякита».
– И спою, если надо будет. Да и вы, если надо, подхватите!
И они хором, дружно закончили:
– Славься, страна, мы гордимся тобой!
В это время над ними, в лучах славы и под звуки фанфар, медленно пролетал кортеж. Белый крылатый конь был запряжён в боевую колесницу. На площадке колесницы в римской тоге, в лавровом венке, держа в одной руке лиру, а в другой американский флаг, стоял Иосиф Бродский. Вокруг него в воздухе кружили и барражировали обнаженные Музы и Грации. Дирижируя лирой, он пел американский гимн. Пролетая над площадью, он крикнул Змею Горынычу:
– Хай енд гудбай, диа френдс! До встречи в Голливуде!
– Хай! – дружно ответили братики.
– Живут же люди, – с завистью прошипела голова «Мякита».
– Отщепенец, – возмущенно прогундел отец в сторону Бродского, – и что это ещё за "хай!" Вы так скоро "хай Гитлер!" начнете кричать. Чтоб я вас больше в Голливуде не видел! Занимайтесь нашим отечественным кино, а то продались американцам за джинсы и резинку.
Братья уныло понурили головы.
С тоской смотря на удаляющегося Бродского, старший задумчиво произнес:
– Не понятно – на какие "мани" шикует наш Иосиф?
– Ну, отец, ты даешь. Он же нобелевский лауреат. Стихи пишет, сборники издаёт, – ответила голова «Дрон».
– Да. Держи карман шире. Нужен он там кому со своими стихами.
– Он там преподает в университетах. Лекции читает, – уточнила голова «Мякита».
– Про то, как Родину продал? – подхватил коренной. – Нет. Это всё на деньги налогоплательщиков. Тунеядец!
Немного подумав, прибавил:
– Надо будет в Госдеп стукануть.
– И в налоговую, – поддакнул «Мякита».
– Обязательно, – заключила голова «Дрон».
– "Славься, страна! Мы горди-и-им-ся то-о-б-о-о-й! – в едином порыве слились все три головы.
Между ног Горыныча был натянут гамак, в котором беспечно болтался Соловей-разбойник, свесив по сторонам свои кривые волосатые ноги, и насвистывал "Марсельезу".
Я не сразу заметил, что Горыныч был запряжён. Обойдя его кругом, я увидел за ним бричку. В ней уютно разместились, мирно беседовали и играли в шашки Гоголь и Чичиков. Временами Николай Васильевич вскакивал, как будто что-то припоминая, высовывался из брички и кричал в спину Змея Горыныча:
– Русь! Тройка! Куда несёшься ты?!
В ответ на это все три головы повернулись в его сторону:
– Никшни́! – хором прогудели головы, обдав Гоголя и бричку клубами плотного дыма.
Гоголь, захлопнув дверцу, сокрушённо разводил руками и, садясь на своё место, грустно вздыхал, обращаясь к Чичикову.
– Не даёт ответа.
Гоголь хотел было продолжить партию, но присмотревшись к позиции на доске, увидел, что у него непостижимым образом исчезла дамка и две шашки.
– Нет, Павел Иванович, так дело не пойдёт. Это свинство! Вы этому у Ноздрёва научились?
– Чему? – делая невинное лицо и округляя глаза, спросил Чичиков.
– Не хватало ещё, чтобы меня обманывали созданные мною же герои, – возмущенно вымолвил Гоголь и решительным движением смешал все шашки. – Раз так, то я вовсе не намерен с вами играть.
– Ну, что вы, право, Николай Васильевич, уж и обиделись, уж и вспыхнули, словно порох. Ну, увлёкся несколько. Словчил. Разве я виноват в том, что вы меня таким создали?
Несколько поостыв и подумав, Гоголь сказал примирительно:
– И то верно, ваша правда, Павел Иванович. Совсем запамятовал, что вы не сами по себе, что я вроде бы как ваш родитель. Но и вы, Павел Иванович, в свою очередь должны признать, столь давно от меня отделились, что могли бы жить самостоятельно и сами уже отвечать за свои поступки.
– Совершенно с вами согласен, Николай Васильевич, только и вы войдите в моё положение, если такова моя натура. Я бы и рад жить по совести, но только нет-нет да и приврёшь, надуешь кого или слямзишь чего-нибудь эдак несколько… Ибо слаб духом и погряз в грехах, – и он безнадежно махнул рукой.
– Да не расстраивайтесь так, Павел Иванович. Я вам вот что скажу. Я ведь и сам думаю, что русскому человеку совершенно честно жить невозможно. Как тут не взять лишнего или, скажем, чужого, когда вот оно само в руки идёт. Тут и сам блаженный Августин не устоял бы, не то, что наш русский человек.
– Ах, как верно вы это вывели, Николай Васильевич! Я и сам вот так на досуге думаю. Только выразить, так как вы, не могу. Не дал бог слога. Где уж мне! А вы чем сейчас занимаетесь? Пишите, наверное?
– Нет. Я, как второй том "Мёртвых душ" спалил, литературу совсем бросил. Я, знаете ли, Павел Иванович, сейчас живу на природе. Садик, огородик. Тепличку завёл. Помидорчики, огурчики свои, лучок зелёненький. Так, доложу я вам, славно! Только вот с удобрениями проблема. Мне б навозцу под огурчики.
– П-а-а-зв-о-льте! – подскочил на своём месте Чичиков. – Так это мы сейчас мигом обстряпаем.
Он стремительно высунулся из брички.
– Так оно и есть. Взгляните-ка сами, – и он указал на хвост Змея Горыныча, под ним, действительно образовалась изрядная куча. – Ну и плодовитые же ребята, эти Нехалковы. С ними не пропадём. Только, я думаю, мы на своей бричке и в десять ходок не управимся. Ты глянь, сколь навалили!
Дальше всё, как во сне. Заходит раскалённое до красна солнце и тут же встаёт у меня из-за кровати. Я понимаю, что это сон и пытаюсь проснуться. Просыпаюсь и иду в ванную. В наполненной до краёв ванной валетом сидят Толстой и Достоевский. Пускают мыльные пузыри и бумажные кораблики.
– Гутен морген, классики, – говорю я и начинаю чистить зубы. Они, то есть зубы, с мелодичным звоном, один за другим падают в умывальник.
Неожиданно входит Анна Ахматова. Тихо и печально произносит:
– Что это? Лёгких рифм сигнальные звоночки?
На глазах её слезы вдохновения.
– Нет, – отвечаю я, – это воспетые рекламой – пародонтоз и кариес.
Ахматова медленно растворяется в воздухе, оставляя вместо себя знак вопроса, сотканный из мыльных пузырей.
Достоевский и Толстой о чём-то пошептались и разом нырнули под воду. На поверхности остались парики, накладные усы и бороды. Я пошарил по дну ванны – никого. Обнаружил лишь две размокшие страницы. Положил рядом. Расправил. Прочитал: «Лев Николаевич Толстой – Идиот». Открыл пробку. Вода потихоньку стала убывать, образуя небольшой водоворот. Постепенно водоворот начал расширяться и втягивать меня. Вот я уже захвачен его поглощающей и несущей меня по кругу инерцией. Предчувствуя неизбежный конец и теряя последние силы, я крикнул в отчаянии:
– М-а-а-м-а-а-а-а!..
Тут я окончательно проснулся. В дверях моей комнаты стояла мама.
– Ты звал меня, сынок? – приветливо спросила она.
Всё это было бы чудесно, но я вдруг вспомнил, что моя мама умерла пять лет назад… И значит, это опять сон?!
И всё… кромешная тьма вокруг. "Я один. Всё тонет в фарисействе…" Но это уже кто-то сказал до меня. "Ничего. Я споткнулся о камень. Это…", – это так знакомо, что сводит скулы.
"Тут трубы затрубили, свет по векам ударил, мать…"
"И теперь мне снится"… одетый в оперного Бориса Годунова Борис Ельцин. Он выступает в свите, состоящей из депутатов Государственной думы и, широко раскрывая рот, поёт:
– О, совесть лютая, как тяжко ты караешь! Понима-а-ш-шь.
Позади него идёт двуликий Янус. С одной стороны головы лицо Гайдара, с другой – Чубайса. Рядом с Борисом под руку Наина, в роли мадам Баттерфляй. Она же – Чио-чио-сан, она же – Галина Вишневская (царствие небесное!), она же … (голос за кадром Владимира Семёновича Высоцкого):
– Элла Кацеленбоген, она же – Марина Панияд, воровка на доверии, сводня…, она же – жена Гуськова, она же – Женька из "А зори здесь тихие", она же… (тьфу, ты, заело!), она же – желе из нежелательного желатина. (Блин, ну и техника!)
"…над мостовой летит. Рукою манит… и улетела. И теперь мне снится…" наша бедная маленькая комната. Там, в моём далёком детстве, в таком родном и теперь уже почти чужом городе. Я болею. Лежу в кровати. Подходит мама – или это только её тень?
Я уже не знаю. Сон это или явь?
– Ничего, сынок, – шепчет родной голос, – ты просто споткнулся и упал. Это всё до свадьбы заживёт.
– Мама, – кричу я и не слышу своего голоса, – я у-ми-ра…
– Не бойся, мой мальчик, – говорит она. – Что "ты у мира"?
– ю-ю-ю-ю…
КРЫЛЬЯ
1
В конце января сего года в 15часов 48 минут Пётр Петрович Пусиков вышел из дома и неспеша направился к автобусной остановке. День по-зимнему мягко перетекал в вечер. Пётр Петрович не очень торопился – воскресенье и времени до назначенной встречи оставалось предостаточно.
Надо сказать, что Пётр Петрович был несколько в подпитии, только что из-за стола – они с женой отмечали выход Пусикова на пенсию – и, честно говоря, не очень-то хотел ехать на эту встречу – он бы с удовольствием пропустил ещё пару рюмок и вздремнул часок-другой. Но отменить намеченное мероприятие было уже невозможно и хочешь – не хочешь, а приходилось ехать.
Автобуса пришлось ждать долго – выходной, да ещё снегопад с утра, и транспорт ходил еле-еле. Пусиков продрог и уже терял всякое терпение. Слава богу в автобусе было тепло, народа немного, и он смог сесть у окошка. Ноги приятно грела электропечь. Пётр Петрович согрелся и, глядя на мелькающие за окном, постепенно темнеющие в розовато-голубоватых сумерках знакомые улицы провинциального города, стал слегка подрёмывать.
Через полчаса он вышел из автобуса на одной из центральных улиц, перешёл широкую улицу и двинулся по заснеженному бульвару мимо строящейся часовни и детской площадки к высокому зданию бизнес центра, стоящему вдалеке на перекрёстке.
Он был доволен после обильного застолья.
Сначала Петру Петровичу казалось, что всё в порядке. Но всё же, как ни спокоен был зимний вечер с его голубовато-розовым закатом и нежными медленно падающими пушинками, как ни молодцевато, словно крепенький огурчик на зубах, хрустел под меховыми сапожками Пусикова свежевыпавший целомудренный снег, всё же где-то в глубине сознания – хотя Петру Петровичу было сложно определить, точно ли сознания, поскольку он не знал, в какой части его обширного организма обреталось то, что называется этим словом – но точно где-то во внутренних пределах его тела затаилась некая точка, червоточина, эдакий паучок-червячок, которого и вооружённым-то глазом не углядишь. Однако Пусикову всё же сделалось неуютно. Это ощущение вдруг пошатнуло в нём уверенность в твёрдости и незыблемости бытия, прочности самого Петра Петровича и смысла его существования, как неотъемлемой и важной (по его мнению) части бытия, смысла неизвестно кем данного им обоим – Пусикову и бытию одновременно – Пусикову в ощущениях, а бытию запросто так вместе с другими вещами и причиндалами.
Но неприятное чувство быстро улетучилось.
Пока Петр Петрович переставлял ноги по январскому заснеженному тротуару что-то или кто-то, незаметно для Пусикова, следил за ним. Соглядатай – сгусток таинственной субстанции – невидимо парил в небе и автоматически изучал местность. Сгусток двигался медленно. С северо-востока пересёк центр города и завис над зданием цирка. Впрочем, никто не смог бы оценить – бесстрастно и холодно или с участьем и с интересом изучал «сгусток» нашу провинциальную бедовую область и её неказистых обитателей? Но «субстанция» всё же оказывала воздействие на окружающее пространство, излучая некое энергетическое поле. Всё живое, что попадало в зону этого излучения внешне оставаясь таким же, начинало – как бы это определить – мерцать и пульсировать внутри себя. Природу этого явления, за неимением научного определения, иначе как метафизической не назовёшь. Несомненно одно, у воздушного «наблюдателя» имелась некая, возможно телепатическая, беспроводная связь с той точкой внутри Петра Петровича, которую тот почувствовал надысь.
Обо всём этом Пётр Петрович не знал и не думал и даже, напротив, в пространстве между головой и желудком, после приятного и вкусного обеда взыгрывали веселые полу-видения, полу-фантазии, которые легко обретали в его просторном воображении разнообразные формы: некие полуобнажённые арабески, полные эротизма изгибы женской шеи, спины и бёдер. Всё это виделось ему где-нибудь подальше от этих заснеженных улиц, промозглых домов и застывших деревьев, желательно в пропитанных пряным влажным маревом зарослях тропических джунглей, где на лианах качаются шикарные райские птицы и обалдело кричат красно-зелёные весёлые попугаи – а не эти мерзкие галки и вороны: «Кар-кар…пугалы… растудыт вашу мамашу!» – и по тропинкам пробегают всякие дикобразы или, на худой конец, некие лемуры, а не эти вечные ободранные помойные коты, вроде вот этого полосатого.
Пусиков состроил гримасу пробегавшему мимо коту и приподнял свою собачью шапку, шутливо приветствуя пробегавшего мурлыку.
Из доклада капитана ФСБ Клаца Б.У. Начальнику 3-го отдела 4-го управления ФСБ полковнику Смотрящему И.О. о наружном наблюдении за объектом Пусиковым П.П. (псевдоним «П-III».)
«Одно несомненно: у воздушного иностранного «Наблюдателя» имеется некая, возможно, секретная, беспроводная связь с той «точкой» в утробе объекта (в дальнейшем именуемом «П-III»), о которой я уже имел удовольствие вам докладывать. Рентгеновское и инфракрасное сканирование «наблюдателя» положительных результатов не дало. Также не удалось определить ни вид, ни тактико-технические данные устройства. С некоторой достоверностью можно утверждать, что «точка» подобна электронному чипу и находится в теле «П-III», но, когда и при каких обстоятельствах там оказалась – выяснить не представляется возможным. Я вёл «П-III» от автобусной остановки на проспекте Независимости по бульвару Свободы до здания бизнес-центра «Икар», что на углу перекрёстка бульвара «Свободы» и улицы «Кровавого Воскресения». По дороге «П-III» нигде подолгу не останавливался и ни с кем в контакт не вступал, если не считать подозрительного вида полосатого кота, который, перебегая дорогу перед идущим «П-III», слегка подмигнул ему, а «П-III» улыбнулся в ответ и в знак приветствия приподнял свою дурацкую шапку. Доведя «П-III» до дверей б/ц «Икар», я передал наблюдение капитану Слепцову Андромеду Евлампиевичу – служебный псевдоним «Кайзер». (Уточняю, поскольку у нас в отделе имеется ещё один Слепцов, тоже капитан и тоже А.Е., только Александр Егорович, что Вам, товарищ полковник, и самому должно быть известно, а мне так кажный раз через это головная боль). Передав наблюдение за «П-III» Слепцову А.Е., следуя инструкции, я вернулся к подворотне, куда шмыгнул подозрительный кот, где и обнаружил последнего между дворовыми мусорными баками. Подозреваемый ужо было хотел ускользнуть от меня между гаражами, но оперативно-розыскной опыт и годы безупречной службы сделали своё дело, то есть злоумышленник, не смотря на оказанное сопротивление, был мною задержан, обыскан и исследован. При вскрытии никаких посторонних предметов, напоминающих электронные, а также оптические и иные устройства в теле задержанного обнаружены не были. Скорее всего, они были просто ранее шапочно знакомы с «П-III». Жаль, но служба, как говорится, есть служба – я обязан был проверить. Отсюда невинная жертва кошачьего трупа. Увы!.. После чего я разместился в кафе напротив входа в бизнес центр «Икар», где заказал чашку кофе, читал книгу «Семнадцать мгновений весны», ожидая выхода «П-III»».
Тут с Петром Петровичем произошло непредвиденное: он вдруг почувствовал острую боль в правой ноге, но прихрамывая, всё же продолжил путь.
Наконец Пусиков дотащился до нужного ему дома и со стоном поднялся по ступеням бизнес центра.
«Вроде здесь. Ну и название. Вот придурки! «Икар»! Вероятно, очень удачно идут дела у здешних бизнесменов!».
Но эта мысль была короткой и продолжения не имела. Впереди маячила назначенная на сегодня лекция или правильнее сказать беседа, поскольку Пётр Петрович предвидел, что придут человека два—три, не более.
«Пустая затея! А тут ещё нога отказала. Ну не идёт, сволочь, хоть ты что с ней делай!».
Пусиков предчувствовал, что будут у него ещё проблемы «с этими ногами» или «копытами», как он именовал их в минуты отдохновения и празднословия.
«А правую, вероятно, и вовсе придётся ликвидировать, как утлый, истаскавшийся и ставший никчёмным член. Да и каковский из меня лектор? – уныло думал Пусиков, подходя к стойке, за которой восседал седовласый, похожий на кайзера Вильгельма, швейцар. – Вот этот бывший кайзер и то подходит на роль лектора куда больше, чем я. Поменяться бы с ним местами».
Пётр Петрович мысленно стал переодеваться в швейцарскую ливрею: сначала поклонился Вильгельму, проговорил «добрый вечер, коллега», потом стащил с него форменные брюки, куртку, галстук и натянул униформу на себя. При этом нога напомнила о себе нестерпимой болью, и Пусиков понял, что на третий этаж ему так просто не подняться.
– Милейший, – морщась от боли, обратился он к виртуально раздетому швейцару, – тут такое дело, понимаете, майн либе, с ногой у меня проблема. Не могу идти. Может быть, найдётся у вас что-нибудь, – он пощёлкал пальцами в воздухе, – на что можно опереться?
И добавил:
– Всеобязательно с возвратом.
– Вам бы врача или «скорую» вызвать, – участливо заметил кайзер.
– Ну, это слишком. Ничего серьёзного, я думаю. Да и дело у меня – люди ждут.
«Вильгельм», бормоча «люди ждут, небось подождут», полез в свою коморку. Пошуршал, погремел и вышел с победным видом, держа в руках запылённые бутафорские крылья, радостно потряхивая, как бы взвешивая их.
– Вот, извольте. Хороши! Для себя берёг на всякий случай! От сердца отрываю, исключительно как для вас, из гуманных, так сказать, чувств, от широты души и сердца. Примите и пользуйтесь на здоровье! Они крепкие, не сомневайтесь…как себе…как для себя…
Пусиков недоумённо взглянул на швейцара, но не имея сил спорить, покорно взял крылья.
– Только вы уж мне, пожалуйста, помогите… приладить.
Вдвоём они кое-как ремешками засупонили крылья на плечах Петра Петровича. Мнимый кайзер, оглядел Пусикова с ног до головы, довольно крякнул, дружески хлопнул по спине и душевно пропел:
– «Были когда-то и мы рысаками…»
В ответ Пусиков обречённо покачал седой гривой и, перебирая копытами и помахивая крыльями, похромал вверх по лестнице.
«Кайзер» же набрал номер телефона и коротко сказал:
– Объект на месте. Запускайте братьев, – а в уме уже начал составлять отчёт для начальства.
П-III десять раз пожалел о том, что согласился: «Чёрт бы побрал эту лекцию! Одевайся, шкандыбай на остановку, жди треклятый автобус, тащись в центр. Кому нынче нужны галлюцинации спятившего с ума художника? К тому же холод, снегопад, будь они не ладны! а тут ещё нога, «и вдруг прыжок, и вдруг летит»… етит…». Тоскливо вспоминал, как пришлось вставать из-за стола с жаренной птицей, водочкой, селёдочкой, заправленной растительным маслом и репчатым лучком, паровыми котлетами, икоркой и балыком… «Ах ты, господи ты мой, боже!»
Пусиков весь подобрался, словно старый боевой конь и, наддав здоровым левым копытом, преодолел последний пролёт.
Знал он, что обязательно будет хозяйка кабинета и организатор литературных встреч – девушка Евдокия.
«Дуня должна бы уже прийти. Без неё кто откроет помещение? Не на лестнице же проводить. Ещё подруга ейная – эта ходит без разбора на все вечера. Не помню, звать-то её как… Совсем ещё девчонка, кажется, школьница. Возможно, состоится явление Прасковьи Ивановны. Конечно, если у неё не случится других явлений. (Пусиков крутит указательным пальцем у виска.) Если рассудить здраво – какой интерес Прасковье, медработнику, женщине положительной и строгой, два часа слушать бредни о «геометрических цветных снах», в которых она не понимает ни аза, и, (как думает Прасковья Ивановна), я сам разбираюсь с трудом, хоть и делаю вид, что сия абракадабра мне нипочём. Только исключительно из любви ко мне».
Как бы то ни было, Пусиков готовился к этому вечеру. Он даже составил нечто вроде плана или конспекта с основными тезисами.
2
Пусиков едва дошкандыбал по коридору до нужной двери. Евдокия была уже на месте и ждала гостей. Он вошёл в прихожую и, тяжело дыша, кое-как стряхнул с шапки и усталых плеч серый, увядший снег, утирая ладонью слюни и козюли.
Он повернулся спиной к Евдокии и скинул свои крылья, ожидая, что хозяйка подхватит их, если не благоговейно, то с почтением. Но Евдокия как будто не заметила свалившихся на пол пусиковых крыльев. Под ними на Пусикове оказалась швейцарская униформа, но на это обстоятельство она тоже не обратила никакого внимания, а крылья так и остались валяться на полу.
Вместо приветствия он подпрыгнул на здоровой ноге и сладострастно признался Евдокии:
– Опаньки! Дунька, представь, я сейчас ел ножки утячьи.
– Ах, какой вы забавник, вам бы всё про ножки, – игриво пропела Дуня и сделала книксен, мило опустив завитую головку и подкрашенные чем-то зелёным выпуклые изумрудные глазюки.
Пусиков. И то верно.
Евдокия. А что у Вас с ногами?
Пусиков. Да шут их знает. Устали, вероятно. Отказываются производить движения. Правая не идёт, хоть убей! Укатали сивку крутые горки.
Евдокия. Круто! Но, впрочем, это не важно. (Принюхивается.) Фу! От вас и впрямь разит какой-то дохлой уткой.
После этого она осмотрела Петра Петровича с ног до головы, обиженно надула нижнюю толстую ярко-красную губку и отошла приготовить чаю или, может быть, Пусикову только так показалось, оттого что он очень желал, чтобы Дуня отправилась приготовить чаю. Ему захотелось взять её за аппетитную нижнюю губку большим и указательным пальцами правой руки и тряхнуть эдак сверху вниз.
Пусиков. (говорит, как о чём-то обыденном.) А, это крылышки, должно́. По случаю достались. Выдали вместо копыт.
Евдокия. Каких копыт?
Пусиков. Таких, которые вместо крылышек.
Евдокия. Каких крылышек?
Пусиков. Таких (показывает руками на лежащие на полу крылья.). Разве не видно?
Евдокия. Ничего не вижу.
Пусиков. То-то…куриная слепота.
Евдокия. Вы же говорили про «ножки».
Пусиков. Это всё враньё и происки врагов.
Евдокия. Если мне не изменяет память…
Пусиков. Измена… кругом.
Евдокия. Вас не поймёшь.
Пусиков. (командным голосом.) Евдоха! Кругом, я сказал, марш!
Евдокия. Что это с Вами?
Пусиков. А что?
Евдокия. Странный Вы сегодня.
Пусиков пожал плечами, шагнул в помещение и громко произнёс:
– Анчутка! Явление первое!
Подружка Евдокии, школьница, уже примостилась у стола и чего-то ожидала. Пусиков понял это, потому как рот у неё был открыт, а глаза смотрели в небо через белый бетонный потолок:
– С чего ты взял?
– Ты ждёшь, милочка, – Пусиков, хромая и держась за стену и стулья, прошёл к столу, – уж не меня ли?
– До тебя ли мне, – закрывая и открывая рот, пропела девочка, – когда в атмосфере такие завихрения! Сатир! И вовсе я не Анчутка тебе. Бе-е-е-е-е-е!
– Ах, почему ты не голая, милка? – зазывно пропел Пусиков.
– Отстань, старче, я ж тебе, кажись, не бурёнка, хоть в данный момент это не имеет значения, так как, кáки…
Пусиков. Каки́ таки́ кáки? О! (Осматривает накрытый стол.) Да тута ужо яствами полон стол усеян! Сыркукчик, стюдень, хренок моржовый. Тэк-с. И колбаска! (Тянется к тарелке с колбасой, резко отдёргивает руку.) Ой! Кусается! (Смеётся.)
Из-за шкафа появляется совершенно голая Прасковья Ивановна, прикрывается «Чёрным квадратом» Малевича.
Пусиков всплеснул руками и сокрушённо загундел:
– Уй-пфуй! Тьфу, гадость экая, аки каки! Параша! Брось эту мерзопакость. Сей же миг. Нимфа! Нет, не могу. Хоть бы ужо сумерек дождалися… лася! Прикройся, душа моя, чем-нибудь более приличным.
Прасковья Ивановна снимает с вешалки и надевает белый халат и шапочку с красным крестом.
Прасковья Ивановна. Пусичек! (Тянет руки к Пусикову.)
Пусиков. Погоди, Прасковья. (Евдокии.) Ну что же, все в сборе. Может, начнём? (Жадно смотрит на стол, потирает руки.)
Евдокия. Обещались ещё люди прийти.
Пусиков. Что? Кто? Где народ?
Входят братья Мясостишковы. В белых халатах с пятнами крови, в офицерских фуражках и армейских сапогах. Один высокий, худой, с чёрной кучерявой шевелюрой. Другой – длинный, сухой, кудрявый брюнет. У одного в руках большая клизма, у другого – огнетушитель. Они идут строевым шагом и беспрерывно повторяют «тра-та-та-та-та-та-та». Переступают порог кабинета, спотыкаются о крылья Пусикова, и оба падают. Полежав немного, братья обнюхивают крылья и принимаются чихать. Затем встают, пинают крылья и беззвучно матерятся.
Громким голосом Евдокия объявляет:
– Братья Мясостишковы – Янис и Янус!
Близнецы встают по стойке смирно, отдают честь, затягивают тенорами.