Текст книги "Все кошки смертны, или Неодолимое желание"
Автор книги: Сергей Устинов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Значит, ФСБ, говорите?
В ответ Бульбочка только злобно хлюпнул носом, похожим теперь уже не на картофелину, а на лопнувший перезрелый помидор. Мерин же пробормотал с непонятно к чему относящимся сожалением:
– Дурак ты, парень. Здоровый, но дурак…
– Так из ФСБ или нет? ― терпеливо повторил я вопрос, не обращая никакого внимания на грубость. – Или не хотите говорить?
– Там же написано! ― просвистел стиснутым от ненависти голосом Бульбочка. Разбитый нос добавил теперь к его сипатости очаровательную гнусавость.
– Написано! ― неожиданно вмешалась базарным тоном осмелевшая Нинель. ― На сарае вон тоже «хуй» написано, а там дрова!
Ее они реакцией не удостоили, а я попросил:
– Помолчи, Нинель, сейчас не тебя спрашивают. – Но раздумчиво добавил: ― Хотя в принципе ты права. Вот, например, вопрос: почему у комитетских товарищей пистолеты не табельные?
Теперь и я не получил на свою реплику ответа, если не считать того, что Мерин полуобморочно закатил глаза, а Бульбочка совсем уж яростно захлюпал носом.
– Хорошо, ― согласился я. ― Оставим эту скользкую тему. Тогда хоть расскажите, зачем пришли? И куда собирались нас умыкнуть?
– Дурак, совсем дурак, ― печально вздохнул Мерин.
А у Бульбочки от переизбытка эмоций снова потекла кровь из носа.
Вопросы мои носили риторический характер, потому что ни на какие ответы я не рассчитывал: ясно, что передо мной были профессионалы. И по этой же причине надо было как можно скорее отсюда сматываться, пока к ним не присоединились озабоченные их задержкой коллеги.
– Ладно, ребята, вижу, устали вы, да и нанервничались, надо отдохнуть, ― сказал я, уверенно беря со столика шприц и поднимаясь на ноги. ― Извините, условия полевые, антисанитарные, так что если у кого СПИД или там гепатит, говорите сразу, поставлю в очередь последним.
Я мог только предполагать, что в шприце сильное успокаивающее. Но надеялся уточнить по реакции пациентов: будь там яд, уж этого они бы от меня не скрыли. Но оба только злобно глядели на меня, пока я прямо через брюки вкалывал им в мышцу ровно по половине содержимого. Средство оказалось качественным: сморило их быстро, минуты за полторы. Но я на всякий случай перед уходом оттянул им веки, проверил реакцию. Тем временем Нинель успела переодеться в джинсы с ковбойкой и схватить в охапку свою сумочку, я рассовал по карманам пистолеты, удостоверения и прочий добытый в сражении инвентарь. После чего мы без сожаления покинули это сонное царство.
Но нервотрепка на этом не кончилась.
Как я и ожидал, буквально в пяти метрах от парадного стоял с погашенными огнями микроавтобус, за рулем которого темнела фигура водителя. Поэтому, выйдя на улицу, я подхватил Нинель за талию и быстрым шагом ринулся в сторону, прямо противоположную моему дому.
Нам пришлось дать хорошего крюка, прежде чем, изрядно поплутав дворами и задворками, я вышел наконец к своему подъезду. Но и тут сперва оставил девушку на улице и зашел первым. Только убедившись, что там нас никто не поджидает, пригласил ее внутрь.
Всю дорогу Нинель молчала, как воды в рот набрала. О состоянии свидетельницы можно было судить разве что по тому, как сотрясалась ее крепко вцепившаяся в мою куртку рука. В лифте мне удалось наконец рассмотреть ее лицо: круглые глаза, серые щеки, трясущиеся губы. А едва мы переступили порог моей квартиры, девчушку оставили последние силы и Нинель буквально зашлась в рыданиях.
Так, всю в слезах, я и довел ее до кушетки на кухне, уложил прямо в одежде, укрыл пледом, погасил свет и оставил одну. После чего почувствовал, что и меня самого бьет изрядный колотун ― отпускающее напряжение выходило вместе с силами, словно гелий из воздушного шарика. Спотыкаясь, я добрался до бара и, неприлично стуча горлышком бутылки о край стакана, налил себе коньяку. Проглотил, прислушался к ощущениям: дрожь постепенно стихала, как стук уходящего поезда. Подумал ― и уже более твердой рукой повторил.
Через пару минут стало не просто спокойно, а даже почти блаженно. Захотелось прилечь прямо здесь, на коврике возле бара, чтобы в случае чего далеко не ходить. Но мне удалось пересилить себя и закрыть бутылку. Правильность этого поступка подтвердилась очень скоро: еле-еле передвигая ноги, я едва добрался до постели, скинул на пол одежду и, как показалось, еще в движении к подушке начал видеть первый сон.
Снилась мне моя детская любовь Светочка Королева.
Как идем мы с ней, два первоклассника, по засыпанной шуршащей осенней листвой аллее сразу после памятного события ― приема в октябрята. Я сжимаю ее ладошку в своей, весь трепеща от мысли, что впервые держу за руку девчонку не потому, что оказался с ней в паре на прогулке, а потому, что сам сделал это и она меня не отвергла. Я все стараюсь заглянуть ей в лицо, но никак не могу: она смущенно отворачивается в сторону.
А когда мне все-таки удается это сделать, я с изумлением обнаруживаю, что никакая она не Светочка, а моя бывшая жена Татьяна, с которой мне хорошо было только в постели, а все остальное время мы страшно скандалили. Так, в скандале, очень не по-хорошему, и расстались. Лицо у Татки злое, холодное, как тогда в суде, где мы делили мою коммунальную комнату. Одета она для суда странно, даже неподобающе ― в то самое школьное платье выше колен, что было на ней, когда мы встретились на районной олимпиаде по истории, откуда я увел ее к себе домой и с ходу уложил в койку.
Я вглядываюсь в Таткину ненавистную скандальную рожу и чувствую, что с каждым мгновением хочу ее все больше ― я всегда хотел ее тем сильнее, чем больше она скандалила. Я хочу ее прямо сейчас, несмотря на то, что здесь же, в узком полутемном коридоре нарсуда, рядом с нами стоит и строго грозит мне пальцем невесть откуда взявшаяся Ставрида в том самом своем малиновом костюме.
Тогда я каким-то вторым или третьим уровнем сознания начинаю догадываться: вся эта чушь снится мне под влиянием актерских экзерсисов чертовой шлюшки Нинели. Но Татка, по-прежнему неприязненно кривя лицо, уже как бы нехотя закидывает руки за голову, чтобы расстегнуть мелкие коричневые пуговки форменного платья, ― жест, от которого я просто схожу с ума. А поверженная Ставрида отступает в тень, и Татка, Татулька оказывается в моих объятиях. Меня, правда, слегка удивляет непривычная пышность ее груди ― удивляет, но не смущает. Я крепко прижимаю ее к себе, неожиданно понимая, что уже не сплю, ― и короткий животный ужас пронзает все мое естество при мысли, что стерва Татка вернулась ко мне и все у нас с ней начинается сначала.
Но пронзает он меня лишь на короткий миг, потому что в следующую секунду я начинаю догадываться: в моих объятиях вовсе не Татка, а какая-то совсем другая женщина. Поля Нехорошева с третьего курса? Соседка Дина? Валька Самолетова из аналитического отдела? Подобное открытие ― уже почти наяву ― тоже приводит меня в шок, но возможностей что-либо изменить я практически лишен.
Эта сучка Поля-Дина-Валя, воспользовавшись моей беспомощностью, ловко оседлала меня, и мне уже некуда деться от жара ее чресел, от ее широких и гладких бедер, мерно раскачивающихся в моих руках, как лодка во время прилива. Проросшее сквозь сон желание взбухает и ширится, заполняя все вокруг, всю комнату, весь дом и наконец перехлестывает через край, взрывается в окружающей темноте мощной бомбой-фейерверком, брызжет во все стороны миллионом разноцветных брызг.
Только тогда я окончательно проснулся и понял, что держу в объятиях Нинель.
4
Сперва, видите ли, Нинелечке стало тоскливо и ужасно одиноко. Поэтому она потихоньку перебралась на мою кровать и прикорнула рядышком.
Потом, понимаете ли, бедной девушке сделалось душно и захотелось скинуть с себя одежду. Затем бедняжка, наоборот, озябла и нечувствительно в полусне забралась ко мне под одеяло. А уж дальше все получилось само собой.
Но так или иначе, а больше до самого рассвета мы с ней не заснули. Фейерверк взрывался еще не меньше двух раз, а в перерывах я ― простите за цинизм, но из песни слова не выкинешь, ― вел допрос свидетеля.
Сказать, что свидетельница находилась в абсолютно здравом уме и твердой памяти, было бы преувеличением. Нинель то принималась тихо плакать, то неожиданно впадала в прострацию, недолгую и быстро сменявшуюся приступами сексуальной активности. А между тем и другим на нее вдруг находило неудержимое речевое извержение. И она, усевшись в углу кровати с сигаретой и натянутой под самый подбородок простыней, начинала жарко, но сбивчиво, перескакивая с пятого на десятое, рассказывать мне истории из своей жизни, которые тем не менее в целостную картину, как ни верти, почему-то не складывались. Зато порой изобиловали темными местами, если не черными провалами, а кое в чем откровенно друг другу противоречили.
Я старался ее не прерывать, вообще ни на чем не акцентировать свой интерес. И к тому моменту, как взошло солнце, в очищенном от словесной чешуи виде собранная мною информация выглядела следующим образом.
Под «папочкой» она, конечно, подразумевала Кияныча.
Он действительно удочерил их с сестрой Алисой, после чего уже на законных правах воспитывал сообразно собственным педагогическим представлениям: чуть не до окончания школы любил разложить дочурок со спущенными трусиками поперек дивана и лупил порой до крови, да с таким остервенением, что матери приходилось буквально оттаскивать мужа от девочек.
Насколько я понял, принципиальных разногласий между родителями по педагогическим вопросам не существовало ― эта часть семейной жизни была целиком отдана на откуп «папочке». Зато существовали другие: супруга Кияныча Ангелина ревновала мужа до одури, причем Нинель дала понять, что оснований для ревности имелось навалом ― Игорь Иванович Шахов был тот еще ходок.
Тут в истории появлялось первое темное место – или белое пятно, называйте как хотите. О том, куда делась ее мать, Нинель отказывалась говорить категорически. Можно было лишь понять, что она жива, хотя однажды куда-то уехала, но ничего более определенного я не услышал.
В рассказе все время мелькало одно имя: «дядя Вика». «Дядя Вика помог», «дядя Вика посоветовал», «дядя Вика устроил»… По всему выходило, что этот самый «дядя Вика» добрый ангел-хранитель семьи. Ну, может, не всей ― прозвучал мутноватый намек на то, что у «папочки» с «ангелом» как раз не очень ладилось.
Также совершенно неясным осталось для меня, каким образом произошел разрыв Кияныча с матерью Нинель Ангелиной: до ее отъезда или после. Был отъезд следствием развода или же стал его причиной?
Зато с последующей женитьбой Шахова на младшей дочери дантиста Серафиме все оказалось ясно: заменяя сестричку в воспитании племянниц, та и сама не заметила, как втянулась в семейную жизнь. А там и собственные детки пошли ― Зина да Люсик… Очень кстати материальное благосостояние семьи стало неуклонно расти: фотомодельное агентство приносило баснословные прибыли.
Идиллия.
Которая трагически оборвалась несколько лет назад, когда мать семейства утонула во время летнего отдыха в санатории на Клязьминском водохранилище.
Комментарии? Без комментариев.
Если не считать того, что в отношении собственных детишек Кияныч изменил своим прежним педагогическим принципам. Из воспитательного процесса напрочь исключена была порка и вообще всякие наказания. Наоборот, единокровных чад с детства всячески баловали и заласкивали.
Как и следовало ожидать, меньше всего интересного я узнал о том, что хотел узнать больше всего: про ее работу у Кияныча. Хотя кое-что вырисовывалось: Нинель выступала при Шахове кем-то вроде менеджера по работе с персоналом.
С одной стороны, в ее обязанности входило проводить первичный отсев конкурсанток, а с другой…
С другой ей приходилось заниматься организацией разного рода, как она выразилась, мероприятий, призванных дать девочкам возможность подработать на период их незанятости в собственно модельном бизнесе. Мои легкие, почти воздушные попытки уточнить, о каких именно способах «подработки» идет речь, наталкивались на совсем уж туманные разговоры. О неких презентациях, фестивалях и всяких клубных вечерах. Устроители которых заинтересованы заполнять остающееся между животиками солидных бизнесменов пространство свободно фланирующими длинноногими самочками. Просто… ну, как бы это сказать… для оживления пейзажа. Большего выудить из нее я не мог, но лиха беда начало.
Потерпевшая явно была не в том состоянии, чтобы на нее давить, а тем более устраивать допрос с пристрастием. К тому же часам к пяти утра у нас обоих начали слипаться глаза и заплетаться языки, так что вскоре лично я провалился в сон.
Был он неспокойным: опять снилась какая-то не запомнившаяся, но оставившая мутный осадок чушь. А часов около семи со стороны ванной раздался грохот ― это Нинелечка все-таки грохнулась, возвращаясь после очередного «пи-пи».
Утром продолжения не последовало: когда в половине одиннадцатого я окончательно пробудился и отправился на службу, она все еще спала крепким сном.
Последнее, что мне удалось выяснить перед тем, как мы окончательно вырубились, была фамилия друга семьи, доброго ангела дяди Вики. Им оказался Виктор Петрович Ядов, последующими стараниями Прокопчика обретший не только плоть, но также ученое звание, место жительства и работы. Профессор-психиатр, он имел квартиру все в том же Стеклянном доме, считался крупным светилом в своей области, в прежние годы заведовал кафедрой в Ганушкина. Но после смерти жены-инвалидки, страдавшей с молодых лет рассеянным склерозом, жил анахоретом: ушел от научной работы и уже много лет возглавлял психиатрическую лечебницу где-то в парковой зоне за Кольцевой дорогой. Там он проводил не только дни, но часто и ночи, в городской квартире бывая лишь наездами.
Прежде чем пилить туда через весь город, я решил сделать кое-какие другие дела, географически более привлекательные. Например, следовало заглянуть в «художественно-эротический», как значилось на афишах, театр «Купидон» ― последнее официальное место работы интересующего меня персонажа.
Снаружи храм эротического искусства выглядел вполне приземленно: в эпоху отсутствия в СССР секса здесь размещался клуб кондитерской фабрики. От той поры сохранились облупленные колонны, подпирающие треугольный портик, похожий на сильно заветренный торт, вместо цукатов украшенный аляповатыми аллегориями на тему неразрывной связи искусства с народом. Обойдя здание вокруг, я обнаружил дверь с надписью «Служебный вход». Через нее я беспрепятственно проник внутрь и миновал предбанник с дремлющей в потертом вольтеровском кресле вахтершей, не без смущения ожидая встречи с обнаженными мастерами культуры. Но первой мне на глаза попалась парочка небритых и совершенно одетых рабочих сцены. Сипло матерясь и часто дыша, они натужно стаскивали вниз по железной лесенке неповоротливую кадку с пальмой.
– Ребятки, а где тут у вас отдел кадров? ― дружелюбно поинтересовался я, задрав голову.
И тут же об этом пожалел: оставив пальму, работяги как по команде обернулись в мою сторону, а кадка, влекомая силой своей немалой тяжести, с опасным скрипом начала клониться вниз, в направлении моей макушки. В последний момент она застыла в шатком равновесии, и то только потому, что пальма уперлась стволом в перила.
– А вы откуда будете? ― подозрительно прищурившись, поинтересовался один из грузчиков, рукавом отирая пот со лба. Выражение лица у него было такое, что, казалось, не удовлетвори его мой ответ, он без колебаний спустит кадку мне на голову.
– Да не бойтесь, не из налоговой! ― попробовал я отшутиться, на всякий случай отходя в сторону. – Мне бы кадровика или директора.
– Вы по объявлению? Насчет работы? ― поинтересовался второй работяга, одышливый толстяк с двойным подбородком и в круглых очочках. В его голосе слышалась скрытая надежда, будто он предполагал, что я немедленно приступлю к исполнению обязанностей, причем прямо с того, что подхвачу у него кадку.
– В некотором смысле, ― туманно ответил я.
– Тогда вам худрук нужен. Идите до конца по коридору, слева будет дверь в зал, он там репетирует.
Отправляясь в указанном направлении, я снова ощутил в груди, как сказал бы Прокопчик, некоторую трепетность: ожидание увидеть деловито занятых своим ремеслом, но совершенно голых людей заранее вселяло определенную неловкость.
Но выяснилось, я как-то не совсем адекватно представлял себе сущность художественной эротики: голых в зале не оказалось.
Строго говоря, не оказалось и зала ― в обычном смысле, подразумевающем предназначенное для зрителей отдельное от сцены пространство. Не было и самой сцены. Только освещенный в настоящий момент бьющими с потолка софитами круг, за которым угадывались в полутьме раскиданные там и сям зрительские кресла.
В круге света находились двое ― высокий костлявый мужчина и пухлая коренастая женщина. Он был в потертой толстовке, из-под которой виднелись затянутые в тесное трико длинные худые ноги. На ней, как на вешалке, висел линялый сарафан, настолько свободный, что под ним даже не угадывалась грудь. Абсолютно ничего эротического в этой парочке не имелось. Они вели между собой диалог на повышенных тонах. Остановившись в дверях, я прислушался и с недоумением осознал, что текст мне смутно знаком.
– Я вас любил, как сорок тысяч братьев любить не могут! ― надсаживаясь орал тип в толстовке. Пухленькая от ужаса вжимала голову в покатые плечи.
Боже правый, да никак тут замахнулись на самого на Вильяма нашего Шекспира! Первоначально у меня и в мыслях не было прерывать творческий процесс. Но от растерянности я слишком далеко высунулся из-за прикрывающей дверь пыльной бархатной портьеры, оставшейся здесь, вероятно, еще с кондитерских времен. Потому что толстовец резко вышел из образа, обернулся в мою сторону и, пронзительно вглядываясь во тьму, капризно поинтересовался прозой:
– Иван Палыч, почему в зале посторонние? Я же просил! Невозможно заниматься!
Я сдал было назад, но обнаружил, что путь к отступлению отрезан: с тылу меня подпирали давешние работяги с пальмой наперевес. Пришлось сделать еще пару шагов вперед.
– Кто сей? ― раздался из темноты гулкий бас.
Я робко попытался ответить, но мой не поставленный должным образом голос был мало приспособлен для обмена репликами в условиях театральной акустики. Он терялся где-то вблизи меня, словно просыпанная мелочь. А бас между тем продолжал недовольно греметь, и отзвуки его грозно гуляли под сводами зала:
– Пожарник? Или снова из СЭС? Денег все равно нет, могу только билетами!
Бормотать что-либо, пялясь во тьму, из которой выплывал величественный глас, казалось бесполезным. Но я хотя бы мимикой и жестами постарался донести до невидимого собеседника, что нет, не пожарник, не из СЭС и даже деньги не нужны, не говоря уж о билетах.
– Перерыв! ― как обвал в горах, загрохотало надо мной, эхом отдаваясь в колосниках. ― И свет, свет кто-нибудь зажгите, мать вашу!
Под потолком вспыхнули люстры, а софиты, наоборот, погасли. Артисты дружно ринулись к выходу, наверное, в буфет. Я же вглядывался в зал, пытаясь понять, откуда доносится ко мне рык громоподобного худрука, но ничего среди беспорядочно расставленных кресел не находил. За моей спиной хрипели рабочие. Казалось, что теперь уже не они тащат пальму, а пальма сама влечет их своей инерцией. Наконец растение с грохотом опустилось на деревянные подмостки.
– Сюда, что ли, Иван Палыч? ― спросил один из рабочих, астматически задыхаясь.
– Правее, правее, вот так! ― проревело в ответ, и я наконец увидел худрука.
Великий и ужасный обнаружился на самой камчатке за небольшим пультом с микрофоном, чем и объяснялись его необыкновенные голосовые данные. При этом грозный Иван Палыч оказался человечком чрезвычайно маленького роста, почти лилипутом. Поэтому для управления окружающей средой восседал на высоком крутящемся стульчике, позаимствованном из какого-то бара.
– Подойдите, ― щелкнув тумблером, произнес он уже обычным, разве что усталым голосом. ― Чем могу?
Но несмотря на внешнюю жантильность вопроса, любезности в его тоне было не больше, чем у продавщицы после закрытия пивного ларька. Я все-таки решил попытать счастья, поколотившись в уже захлопнувшееся окошко. Имея в виду полученную от Цыпки, а также при более близком личном контакте информацию, я не слишком обольщался насчет того, что при имени Нинель меня здесь встретят радостными объятиями. Но и последовавшей реакции тоже, честно скажу, не ожидал.
Иван Палыч так подпрыгнул, что чуть было не свалился со своего барного стульчика. Обычными словами не передать тот поток брани, которую я услышал (слава богу, при отключенном микрофоне!) в адрес мадемуазель Шаховой, ее покойной мамы, всех прочих родственников по женской линии и меня лично ― в виде особого исключения. Оказалось, что Нинель действительно трудилась здесь некоторое время назад артисткой сексуально-эротического жанра, причем не гнушалась самых сложных для исполнения ролей. (В этом месте я, слегка оторопев, попытался хотя бы отдаленно представить себе, что такое «самые сложные для исполнения» роли в этом театре, ― но не смог, не хватило воображения.)
И ведь талантом Бог ее не обидел, со страстью, замешанной на горечи, поведал мне Иван Палыч. (Тут я тоже мог бы поспорить, стоит ли так уж легко примешивать сюда Господа, но промолчал.) А Иван Палыч, вцепившись на этот раз для верности в подлокотники барного табурета, сообщил, горя яростным негодованием, что не за тем она сюда пришла! (За чем «не за тем», снова задумался я и снова промолчал.) Но Иван Палыч, словно прочитав мои мысли, разъяснил: не за искусством, не за творчеством явилась в театр «Купидон» эта ехидна! Она приползла совсем за другим: сманить за собой наиболее морально неустойчивую часть актерского и вспомогательного коллектива! (И в третий раз меня так и подмывало спросить, какие именно критерии моральной устойчивости приняты в данном коллективе, но я опять малодушно оставил рот на замке.)
Короче, Нинель сделала то, что сделала. (Тут, кстати вспомнив хриплый смешок Цыпки, я подумал, что на один вопрос все-таки получил ответ: даже в таком учреждении подобное поведение вполне можно было квалифицировать как блядство.) Иван Палыч не сомневался, что она с самого начала была «засланным казачком». И в результате свела, как говорится, со двора нескольких лучших, да при этом самых молодых исполнителей как женска, так и мужеска пола, а заодно декоратора и светотехника.
– Чем сманила? ― поинтересовался я.
– Да чем нынче сманивают? ― почти простонал Иван Палыч. ― Деньгами, конечно! У нас-то ставки невысокие, вы же знаете: даже при Софье Власьевне театр наш отечественный всегда был на дотации. А уж теперь…
Я подумал: ирония в том, что как раз при советской-то власти театр «Купидон» точно был бы на полной самоокупаемости. И промолчал в пятый раз. А вместо этого спросил:
– А куда сманила, не знаете?
– Не знаю ― и знать не хочу! ― гневно замахал маленькими кулачками Иван Палыч. ― Небось какое-нибудь очередное шоу при роскошном борделе! Это ж надо ― бросить ради него театр! Те-а-атр! А ведь я им говорил, каждый день напоминал: не себя, не себя в искусстве надо любить, а искусство в себе! Подонки! Даже завпоста увели ― так в результате у меня реквизит авторы пьес таскают. Вместо того чтобы в зале сидеть, слушать, как произносят их текст!
Он трагически выкинул руку в сторону отдыхающих в сторонке пальмоносцев. Оказавшиеся не столь востребованными на высокооплачиваемом бордельном поприще драматурги готовно закивали, всем своим видом выражая несогласие со своим нынешним статусом. На этот раз я все-таки не удержался:
– Авторы? А мне показалось, вы Шекспира репетируете.
– Шекспир не писал специально для эротического театра, ― с усталой снисходительностью пояснил Иван Палыч. ― В чопорной елизаветинской Англии это было невозможно. Поэтому кое-что мы домысливаем сами, вытаскиваем зашифрованные от простого обывателя темы и смыслы. Там, в общем-то, все заложено, прямо по Фрейду, но кое-какие линии приходится откидывать, другие, наоборот, усиливать, укрупнять планы. Вот вы видели Офелию с Гамлетом. В чем их трагедия? У Офелии явный комплекс Антигоны…
– В каком смысле, простите? ― не понял я. Антигона, сколько помнилось, тоже была литературным персонажем, только у древних греков.
– Ну, это примерно то же, что Эдипов комплекс, только наоборот, ― с видом учителя, вынужденного в сотый раз объяснять одно и то же, проговорил Иван Палыч. ― Если внимательно вчитаться в текст, становится совершенно ясно, что Офелия с ранних лет сожительствует с отцом, Полонием. Именно на фоне инцеста развивается ее душевная болезнь, по мере старения отца к тому же осложняющаяся геронтофилией…
Будучи лишенным возможности прямо сейчас внимательно вчитаться в шекспировский текст, я только и мог что открыть рот и трудно сглотнуть. Но Иван Палыч принял мой ошарашенный вид за проявление повышенного интереса, потому что с воодушевлением продолжал:
– Соответственно и королева. То, что у нее комплекс Иокасты, ежу понятно. Она обожает Гамлета не только как сына, но и как мужчину. Сцена их соития над трупом завернутого в ковер Полония ― мы ее репетировали на прошлой неделе ― это шедевр, можете мне поверить! Приходите на премьеру ― убедитесь! Шедевр, истинный шедевр!
Иван Палыч перевел дух. Я тоже. Но он раньше успел набрать воздуха в легкие:
– Ну а то, что у самого Гамлета наличествует Эдипов комплекс в самом что ни на есть вульгарном виде, прямо как в учебнике, объяснять, надеюсь, не надо. Он ревновал еще к покойному отцу, а уж когда дело дошло до дяди Клавдия…
При этих словах худрук издал губами характерный чмокающий звук, который можно было трактовать как угодно, но только не в положительном для короля смысле.
– Клавдий, без сомнения, педофил, ― рубанув рукой воздух, вынес приговор Иван Палыч. ― Причем педофил со стажем. Еще в раннем детстве Гамлета он совершал с ним развратные действия, почему родителям и пришлось спешно отправить ребенка из Эльсинора в Гейдельберг. Но там он тоже хорошему не научился. Эти его приятели… Так называемые друзья детства… ― Режиссер осуждающе покачал головой. – Вы же знаете, нравы времен Возрождения были весьма лукавы… Я полагаю, именно бисексуальность Розенкранца и Гильденстерна, вовлекших в групповой секс Гамлета с Офелией и целый ряд придворных дам и кавалеров, послужила истинной причиной трагедии принца датского. Ведь как раз там во время одной из оргий волею жребия партнером Гамлета, причем, заметьте, активным партнером, оказывается брат Офелии Лаэрт…
У меня заложило уши. Как при снижении самолета. Думаю, это была естественная реакция организма, не способного с подобной скоростью адаптировать поток ошеломляющей информации. Кое-какие обрывки фраз до меня доносились: «разнузданная оргия с бродячими актерами», «старый содомит Горацио»… Художественный руководитель продолжал развивать свою версию истории принца датского, но временно постигшая меня на нервной (или на датской) почве глухота дала спасительную передышку. Я использовал ее, чтобы собрать рассеянные под бурным натиском Ивана Палыча мысли. В конце концов, я пришел сюда не для того, чтобы слушать всю эту ахинею, а с какой-то целью, и следовало немедленно к этой цели вернуться.
– Потрясающе! ― вклинился я со всей доступной мне искренностью, по движению губ худрука догадавшись, что он сделал короткую паузу. ― Но мы говорили о Шаховой. Она-то какие роли играла?
Слух постепенно возвращался ко мне, но Иван Палыч снова приложил усилия, чтобы я об этом пожалел.
– Шахова? ― переспросил он. ― Играла, например, в «Горе от ума», причем главную роль. Ну, вы же проходили, в восьмом классе, должны помнить: Софья, дочка старика Фамусова. В школе нам пытаются преподать, во-первых, догматический, во-вторых, чопорный подход к трактовке ее образа. А ведь ее неудержимое стремление к промискуитету не спрячешь, как ни старайся, даже в классической версии. Молчалин, Репетилов, Скалозуб ― да она ни одних штанов мимо не пропускает, так и норовит в них залезть, а эти похотливые господа с удовольствием пользуются… И играла, надо признать, великолепно! Этакого кокетливого игривого подростка, маленькую Лолиту, меняющую партнеров как перчатки. Кстати, если не забыли, Лолиточка ведь и у Набокова тоже оказывается давным-давно оттрахана, и не раз, каким-то бесчувственным сверстником! А Чацкий ― это своего рода Гумберт Гумберт девятнадцатого века. Умный, тонкий и страстный. Он единственный среди мужских персонажей комедии желает не просто банального секса с Софьей где-нибудь в задних комнатах с задранным впопыхах кринолином. О, он мечтает о сладости дефлорации, о нежной девственной плеве, которую строго воспитанная дворянская дочь после многих метаний наконец стыдливо отдает в его трепещущие руки!
Тут Иван Палыч слегка запнулся. Думаю, как и я, зримо представив этот с физиологической точки зрения трудно осуществимый процесс. Но тут же отбросил прочь сомнения и вновь устремился на штурм всех чопорных и догматических подходов:
– В этом-то его мало кем понятая трагедия. Софья, если мне память не изменяет, отдается у нас Чацкому в конце второго акта. Отдается походя, вульгарно, на ломберном столике. И тут наконец ему открывается, что она всего лишь обычная, говоря современным языком, пэтэушница, давным-давно разменявшая невинность на бутылку, извините, бормотухи. Он шокирован, он едва не сходит с ума, он просто не может больше находиться в этом насквозь развращенном, потерявшем всякий стыд обществе! Вот отсюда его знаменитое «пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок»!
Худрук на мгновение умолк, но оказалось, только для того, чтобы снова набрать воздух в легкие.
– Мы на школьные каникулы подготовили специальную программу ― для тех, кому больше шестнадцати, ― продолжил он с энтузиазмом. ― Приходите сами и детей приводите. Кроме «Горя от ума» у нас в планах…
Я с ужасом понял, что сейчас снова услышу нечто такое, что навсегда подорвет остатки моего и так не слишком глубокого уважения к классике, и быстро задал новый вопрос:
– А она, эта Нинель, пришла к вам на работу одна?
– Естественно! ― пожал плечами режиссер. ― Силком ее никто не тащил!
– Нет, в том смысле, не приводила ли она с собой других… э… юных дарований?
– Да нет же, говорят вам, все наоборот! ― досадливо пробурчал Иван Палыч. ― Ушла ― и увела лучшие кадры!
Минут через пять, расставшись наконец с худруком, продолжающим брюзжать насчет нынешней избыточно коммерциализированной актерской поросли, я выбрался на свежий воздух. Возле служебного входа отдохновенно курил один из давешних драматургов-пальмоносцев, тот, что с астматической одышкой. Свои круглые очочки он задрал на лоб и теперь подслеповато щурился на меня без всякого интереса во взоре. Я тоже вытащил сигарету и, притормозив возле него, вздохнул: