Текст книги "Синеет парус"
Автор книги: Сергей Кишларь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Глава 9
Осень 1914 года.
Максим стоял посреди госпитального двора – беспоясный как арестант. Иногда он терял равновесие, топал пыльным сапогом как человек, со всего маху промахнувшийся мимо ступеньки, и снова пьяно качался на широко расставленных ногах, будто ловил подошвами зыбкое дно идущей по волне лодки.
– Анюта-а! – пьяным голосом орал он, задирая встрепанную голову к окнам второго этажа. – Аню-ут!
Уже несколько раз санитарки просили Анюту, чтобы вышла, угомонила парня, но девушка пренебрежительно отмахивалась: «Скажи – занята. Нет никакой возможности, скажи». Анюте было не до Максима: она теперь работала сестрой в марамоновском госпитале, а во второй палате у неё лежал молодой поручик, которым уже несколько дней девушка была не на шутку увлечена.
Максима пытались отвадить и дежурная сестра и дворник, а теперь и Любе пришлось отбиваться от него, – вышла с ведром воды вымыть крыльцо, и попала в цепкие пальцы.
– Любка, Богом молю, – просил Максим, хватая рвущуюся от него девушку за серый госпитальный халат. – Позови её.
– Отпусти, порвёшь. – Любка силой рвала из его рук холщовую полу халата.
Теряя равновесие, Максим заплетался ногами, но пальцев не разжимал.
– Позови!
– Занята она… на операции… Да, отпусти же!
Девушка наотмашь хлестнула парня мокрой тряпкой из грубой мешковины. Грязные брызги отлетели от безвольно мотнувшейся головы Максима. Любка испуганно шмыгнула в вестибюль. Закрыла перед носом парня дверь, прислонилась спиной и в ту же секунду отлетела от дверной створки. Опрокинув ведро, распласталась на мраморном полу в луже грязной воды.
Нелепо размахивая руками и срываясь ногами со ступеней, Максим кинулся на второй этаж и вдруг с тупым видом замер: навстречу ему спускалась Ольга Васильевна Грановская – заместительница Марамоновой по госпиталю.
– Ну? – строго спросила женщина, остановившись на середине лестницы. – Могу я узнать, что здесь происходит?
Максим полез пальцами в спутанные волосы, – снимать картуз, а тот еще на улице слетел с головы. Скрюченными пальцами зачесал на лоб чёрные кудри.
– Мне бы это… Мне бы с Анютой попрощаться… На войну забирают.
– Сюда не полагается. Ждите у ворот, ей передадут, если, конечно, она захочет видеть вас в таком состоянии.
Из палат вышли на шум два молодых выздоравливающих офицера. Перегнувшись через мраморную балюстраду, глянули на Максима, многозначительно переглянулись между собой.
– Все в порядке, господа, – успокоила их Грановская. – Он сам уйдет.
С величавым безразличием повернулась, пошла к себе в кабинет.
– Зовите сейчас… – заартачился Максим. – Никуда не уйду.
Грановская остановилась на полушаге и после секундного раздумья утвердительно кивнула в ответ на вопрошающие взгляды офицеров. Молодые люди с готовностью спустились по лестнице, ухватили упирающегося Максима под руки, выволокли во двор, грубо швырнули лицом в землю.
То ли от удара, то ли от самогона Максима развезло окончательно. После нескольких безуспешных попыток встать на ноги, он бессильно сел, размазывая по лицу кровавые сопли. Впервые видела Любка сильного и уверенного в себе Максима таким беспомощным. Так разжалобилась – чуть не заплакала. Кинулась поднимать.
– Вставай… ну чаво же ты…
В коренастом теле силенок оказалось достаточно, – прикусывая от натуги губы, она подняла парня, повела к воротам. Причитая и уговаривая Максима, падая вместе с ним и плача от отчаяния, Любка час тащила его на себе до слободы. Максим бормотал что-то несуразное, и только иногда в нечленораздельном его мычании можно было разобрать угрозу Анюте.
У Марьиного родника Любка сунула Максиму два пальца в рот, облегчила его, окунула головой в холодную ключевую воду. Парень оклемался, пошёл своим ходом.
Когда дошли до слободы, в одном из крайних домов заслышались хмельные крики, лихие звуки гармоники, ухарский смех, – по всей слободе в тот день провожали в армию новобранцев.
Услышав шум буйного застолья, Максим потянул упирающуюся Любу в калитку. Напрасно девушка цеплялась за забор, – пьяные парни, друзья Максима, втянули её во двор.
Под жёлтым облетающим клёном был накрыт стол – уже не свежий, разбитый хмельным хаосом. Стаканы опрокинуты, ломти хлеба размокли от пролитого самогона. В мисках – остатки квашеной капусты. На затёртой розовой клеёнке – куриные кости, лужи рассола, белые огуречные семечки.
Любке налили в гранёный стакан самогона, протянули на закуску надкушенный солёный огурец. Отчаянно жмурясь, Любка залпом выпила в надежде на то, что парни отстанут и дадут увести Максима. Но напрасно старалась она и тянула Максима домой, – парень цеплялся за углы клеёнки, за рукава хмельных парней, за разваливающуюся поленницу дров.
Потом наливал в стакан самогона, обещая, что если Любка выпьет, он безропотно пойдёт домой. Любка пила, а Максим лишь смеялся в ответ на её призывы выполнить обещание. Плясал под гармонику и пьяное улюлюканье, падал, опрокидывая длинные деревянные лавки.
Вскоре и у Любы стало туманиться в голове, события пошли, стыкуясь одно с другим вразнобой, как военные составы, в которых, минуя логику мирного времени, вагоны первого класса цепляют к теплушкам, к платформам, к цистернам.
Уже ночью была какая-то потасовка, опрокинутый стол, рваная гармонь. С треском падала сложенная под самую крышу дощатого сарая поленница. Потом мать Максима со слезами на глазах уговаривала сына пойти домой. И уж потом-потом был тёмный, заваленный барахлом сарай, в котором пахло промасленным железом, керосином, свежей древесной стружкой.
Под ногами путались какие-то верёвки, били по носу подвешенные к потолку пустые корзины, с грохотом падал на пол ящик со слесарным инструментом. Максим, грубо ткнув безвольную Любу лицом в дощатый, заросший липкой паутиной угол, задрал ей сзади юбки, коленом стал нетерпеливо раздвигать испуганно сжатые ноги.
Последнее, что запомнилось – звезда в прохудившейся крыше сарая… Кружилась звезда вместе с крышей в чёрном бездонном водовороте и никак было не понять – сон это или явь…
Хотя, что здесь не понять? Конечно, сон. Неправдоподобный глупый сон.
Правда только то, что в узкие дощатые щели светит утреннее солнце и в его плоских широких лучах вязко текут густые золотые пылинки… И корзины в сумраке над головой – правда. И воркующие под стрехой голуби! И… Максим!
Воспоминания начали собираться – вагончик к вагончику. Кое-что со вчерашнего вечера они вывезли. В другое время Люба ужаснулась бы, остолбенела бы от такой правды, но заторможенный похмельем ум обречённо принимал обрывки воспоминаний как неизбежное. Девушка тяжело села, сняла с головы клок сена.
Пылинки, вмиг потеряв вязкость, суетливо завертелись в солнечных лучах. За дощатой стеной заквохтали куры, зафыркали лошади, кто-то прошёл, тревожа своей тенью солнечные лучи и заставляя их трепетать, как в синематографе.
Голос строгий до мурашек по коже ворвался сквозь щели:
– Шевелись, Грищенко. Последний двор, а у меня пятерых по списку не хватает.
– Тута они, вашбродь, – ответил голос какого-то ретивого служаки. – Вповалку спят.
Раздался плеск выхлестнутой воды, испуганный всхлип, жестяной дребезг брошенного ведра, и тот же голос, уже с весельцой, прикрикнул:
– А ну, соколики, подъём! Жаль воды маловато, а то бы я вас!.. Давай-давай, с карачек-то поднимайся.
Любка испуганно растолкала Максима.
– А? – сонно всхлипнул парень и удивлённо выпучил на Любу тупые, похмельные глаза.
– Вставай…
Максим перевёл удивлённый взгляд на висящие над головой корзины, тяжело встал на четвереньки.
– Чего это?
– А сам не знаешь, чаво? Пристав вона на улице со стражниками. Парней собирают.
– Японский бог… – Максим тяжело поднялся с колен, огляделся. – Ни хрена себе, – распихал руками висящие корзины. – Выход-то где?
Когда он нашёл-таки дверь и открыл её в обрамлённое жёлтыми листьями голубое небо, Любка испугалась, – спотыкаясь о хлам, бросилась вслед за парнем:
– Максимушка, а как же я?
С теневой стороны покошенного сарая было сыро. Серые дощатые стены оцвели понизу зелёным мхом, заросли бурьяном. Почерневшая бочка до гнилого искрошенного края полна дождевой водой и жёлтыми опавшими листьями. Испуганная курица взлетела на гору рухнувшей вчера поленницы.
Максим выпустил из брезгливо сложенных губ растянувшуюся до самой земли липкую нить слюны.
– А что ты?
– Ну, как же… Аль не помнишь ничего?
Максим отпихнул сапогом полено, шагнул к бочке.
– Будешь тут помнить, как же…
– Совсем не помнишь? – с наивной детской надеждой Любка вытянула шею. – Ну, ты и я… Максимушка?
Парень презрительно фыркнул, передразнил: «Максимушка!». Окунул голову в бочку. Над его затылком сомкнулись мокрые кружева кленовых листьев, серебристо задрожало отражённое небо. Любка жалко скривила лицо, без слёз всхлипнула.
Через минуту, когда она уже испугалась, что парень задохнётся, Максим с жадным вздохом выдернул из бочки голову, по-собачьи встряхнулся, поливая Любу водяными струями с концов мокрых слипшихся волос. Отдуваясь, утёр лицо, шмыгнул носом. Рёбрами ладоней разогнал в стороны листья, жадно припал губами к застоявшейся зеленоватой воде.
За сарай заглянул усатый ухмыляющийся стражник.
– А вот ещё один соколик, – дёрнул плечом, поправляя ремень карабина; весело сдвинул на затылок фуражку. – Что, рожа похмельная, горит нутро? Ничего-ничего, скоро тебя уму-разуму научат. Шевелись, давай.
На улице стояла вереница телег, в которых сидели и лежали призывники. Галдели провожающие, слышались бабьи причитания, звучала гармоника. Самые стойкие парни ещё горланили частушки, но уже хрипло, без огня. Кто-то уронил на гармонику голову, – выпущенные из руки мехи похмельно поползли с телеги, растягиваясь до самой земли. Забытые на клавишах пальцы извлекали бьющие по ушам несуразные звуки.
В лёгком конном экипаже курил пристав. Рядом, уперев ногу в подножку экипажа, придерживал на колене лист бумаги урядник.
– Янчевский? – строго спросил он Максима, обсасывая кончик химического карандаша. Услышав положительный ответ, кивком головы указал на стоящую рядом телегу и, старательно высунув подсиненный язык, поставил на листе жирную галочку. – Всё, последний.
Пристав бросил папиросу, махнул рукой вдоль кленовой аллеи, соединяющей слободу с городом.
– Трогайте.
Максим сидел на задке телеги, обнимая собранный матерью узелок, похмельно свесив на грудь мокрую голову. Мать с причитаниями шла за телегой. Любка, не стесняясь ни его матери, ни других людей, с похмельным отупением растолкала причитающих женщин, бросилась к Максиму. Он, как пиявок, отцеплял от своей шеи её руки.
– Да отпусти ты… Пусти, говорю, – грубо отпихнул Любку, повалил её на дорогу. – От шалава! Прицепилась.
Упавшую Любку объезжали телеги, обходили люди, и вскоре она осталась на дороге одна. Поднялась из мучнистой дорожной пыли, размазала по лицу слёзы.
День был такой же, как год назад, во время первой встречи с Максимом, – засыпанный жёлтыми листьями, обкуренный пахучими бело-голубыми дымами. Пронизанные серебристыми нитями паутины, лучи угомонившегося солнца косо сквозили в полу облетевшей аллее. Любка сгребла рукой палую листву, зло швырнула вслед телегам, – листья закружились в солнечных лучах как тогда, когда Максим кидал их с крыши.
Утёрла рукавом кофты мокрое лицо, смачно плюнула вслед листьям, зашагала к слободе, поправляя на ходу юбку.
Глава 10
Хмарная осень плелась низко над самой землёй. Город ёжился от дождей и туманов, уменьшался до размеров отдельно взятого двора, крохотного сквера, булыжного перекрёстка, и казался в те дни железно-каменным. В лужах дрожал тусклый оловянный отсвет низкого неба, под ногами слоилась шелуха листвяной ржавчины, мокрые деревья казались отлитыми из того же чугуна, из которого отливали на марамоновском заводе массивные кружевные решётки городского сада и фонарные столбы. На весь туманный город слышно было, как визжат на товарной станции паровозы.
В тот день вернулся с фронта марамоновский санитарный поезд. Арина сама следила за тем, как снимают с поезда раненых, как размещают их в санитарных фурах и автомобилях, чтобы развезти по городским госпиталям. Только к вечеру, отправив состав на санитарную обработку, она вернулась в госпиталь.
Раненых офицеров с поезда уже осмотрели и разместили в палатах. Несмотря на усталость, Арина пошла на обход. Сопровождая её по палатам, доктор Андрусевич, – ещё до войны ходила о нём слава как о лучшем хирурге города, – коротко докладывал:
– Подполковник Вечинов, ранение средней тяжести… я приказал на завтра готовить к операции… Ротмистр Кохановский…
Арина от усталости не замечала лиц, монотонный голос доктора порой уходил от её сознания, сменяясь собственными мыслями.
– …поручик Резанцев Владислав Андреевич, контузия, сквозное ранение…
Арина испуганно вскинула взгляд на офицера, и глаза её, в поисках спасения, побежали за окно, – туда, где в осеннем сквозистом парке последние берёзовые листья отчаянно бились на ветру, как стая жёлтых бабочек на привязи.
– Здравствуйте, Арина Сергеевна.
– Здравствуйте…
Ладонь вспомнила ту давнюю пощёчину, – Арина спрятала руку в карман белоснежного халата, чтобы мять там какую-то попавшуюся под пальцы бумагу. Может, важную, может, завтра будет искать её… И вдруг сердито цокнула по паркету тонким французским каблучком, обернулась к бывшей своей горничной Анюте, которую буквально на днях назначила сестрой-хозяйкой:
– Что это такое? – указала глазами на блестящие на белом подоконнике лужицы воды, комочки пепла, прилипший берёзовый лист. Видимо, надождило, пока курили у окна. – Чтобы в последний раз, Анюта!.. Извините, доктор, на чём мы остановились?
Бедная бумажка в кармане скаталась в тугой шарик. Арина раскраснелась, рассеянно кивала…
– Рана гноится? Приняли меры? Хорошо, доктор… Я надеюсь, поручик, вы у нас быстро пойдёте на поправку…
И, не дослушав доктора, шагнула к следующей койке. Что-то спрашивала у раненого офицера, что-то у доктора, – не помнила, не слышала, только сердце под халатом дрожало, как те листья в парке…
Несмотря на то, что в этот день у неё не было дежурства, Арина осталась ночевать в госпитале. Бывшую её спальню во время ремонта разделили стеной надвое: в одной части теперь был кабинет, в другой – небольшая спальня с кроватью, трельяжным столиком и гардеробом. Здесь Арина спала, когда допоздна задерживалась в госпитале.
А задерживалась часто. Она не могла быть просто патронессой, – считала себя обязанной ощутить весь ужас госпитальной работы. Пройдя ускоренные курсы сестёр милосердия, сама ассистировала на операциях, выносила из операционной ампутированные руки и ноги, ночами дежурила в палатах и, преодолевая выворачивающие нутро позывы к рвоте, убирала из-под раненых утки. Николай Евгеньевич поначалу ворчал, сердился на эти ночные дежурства, на то, что жена неделями не ночует дома, но вскоре махнул рукой, смирился.
Два дня после поступления Резанцева Арина избегала заходить к нему в палату, даже перенесла своё ночное дежурство. И в разговорах с персоналом старалась не проявлять к поручику большего интереса, чем к другим раненым. Расспрашивала о нём как бы невзначай, пренебрежительно, мимолётно. Но когда у раненого начался кризис, перестала себя сдерживать: выспрашивала у доктора Андрусевича подробности, ночами посылала в палату дежурную сестру, да и сама не раз подходила к палате, тайком глядя в приоткрытую дверь на спящего Резанцева.
Осенняя луна сквозь голые ветви сада и мокрое голубоватое стекло беспрепятственно заглядывала в палату, свет её лежал наискось через кровать Резанцева, кидая синие тени в складки простыни, освещая коротко стриженные светлые волосы, потный лоб, откинутый вверх подбородок. В приоткрытую дверь тянуло острым и грустным запахом осени, – ароматом стоящих на тумбочке чуть влажных, ещё не высохших от дождя хризантем.
Зачарованная этим запахом и осенней грустью, Арина стояла, прислонившись лбом к двери, боясь неосторожным движением или непрошеной мыслью спугнуть свои чувства. Но в конце коридора плыл бордовый керосиновый свет, возвращалась отлучившаяся с поста сестра, и Арина, в бесшумных домашних тапочках, уходила к себе в кабинет. Кутаясь в пуховый платок, садилась в угол дивана, вздыхала. Опять бессонница.
На третий день дело пошло на поправку. Анюта, входила в кабинет, заговорщическим голосом сообщая: «Сегодня аппетит появился, поел немного. Папиросы просил, – не дала. Всё равно втихаря курил на балконе».
Насквозь пропахший лекарствами доктор Андрусевич при встречах, как бы по секрету, успокаивал: «Кризис миновал, организм молодой, день-два – и бегать будет». Арина оказалась в центре какого-то заговора, когда все понимали происходящее лучше, чем она сама.
В одну из ночей расходилась гроза: гремела, сверкала, стучала в окна голыми ветками, а в госпитале улеглась суета, погасли одно за другим окна, и только у дежурной сестры, да в кабинете у Арины горел керосиновый свет. Второго дня ветер оборвал электрические провода, – приходилось перебиваться керосинками.
Темнота плотно обступала лучистый шар света вокруг экономно прикрученного фитиля. Кутая плечи в платок, Арина разбирала ворох госпитальных бумаг. Постукивая металлическим пером о дно чернильницы, одни бумаги подписывала и клала на правый угол стола, другие без подписи – на левый.
Задумчиво задержала перо над чернильницей. Снова ей навязчиво мерещилось лицо Резанцева – бледное, осунувшееся, с незнакомыми складками у рта. Ни тени былого гвардейского блеска. А сердце ёкает сильнее прежнего.
Арина бросила ручку в чернильницу, уронила голову на сложенные поверх бумаг руки. Ей примерещилась ночная зимняя улица, падающие из окон на тротуары полосы света, звон извозчичьих бубенцов. И совсем близко от лица – поручичьи погоны, молодая упругая щека с напрягшейся от мороза чуть приметной вечерней щетиной.
У Арины вдруг возникло ощущение прикосновения к шершавой мужской щеке. Память, оказывается, не только в голове, она во всём теле, теперь вот – в кончиках пальцев. Откуда это? У Николая шелковистая борода. Может, от отца, из раннего детства?..
Сколько память ни напрягай, не вспомнишь, а в кончиках пальцев – вот оно! – будто вчера было. И сколько ещё этих ощущений на подушечках пальцев: клейкая от трескучего мороза металлическая ручка чистилки для ног у входа в гимназию, мнущийся под пальцами воск церковной свечи, радостная упругость собственного тела…
Мысли увязли в дрёме, как ноги в глубоком снегу, потом рассыпались, освобождая от последней связи с реальностью. Но забылась Арина ненадолго, – через минуту встряхнулась от раздирающего грома, испуганно вскинула голову, запахнула на груди платок. Что-то померещилось ей в коридоре.
– Кто там?
Голубой свет молнии коротко кинулся в окно, прихватывая с собой на стену чёрный крест оконной рамы, пару несчастных листьев, голые сучья, остановившиеся дождевые потоки на стекле. Дрожащей от испуга рукой Арина прибавила в лампе фитиля, загнала темноту в углы комнаты. Прикрытая дверь заскрипела, расширяя чёрное, страшащее нутро коридора. В темноте вырисовалась госпитальная пижама, рука на перевязи.
– Извините, я покурить выходил, вижу, у вас лампа горит, – керосиновый свет выхватил из коридорной темноты половину исхудавшего лица поручика Резанцева. – Войти можно?
Арина с показным равнодушием пожала плечами.
– Входите.
Резанцев стал у печи, тень его чётко обрисовалась на печных изразцах, изломом достала до потолка.
– Мы с вами полгода не виделись, а вы делаете вид, что не узнаёте меня.
Арина опустила голову, пряча подбородок в складках пухового платка, и не придумала ничего лучше, чем ответить вопросом на вопрос:
– Как ваша рука?
– Рука заживает, а вот голова побаливает.
– Это последствия контузии.
– Вероятно. – Он завёл руку за спину, прислонился к печи. – Должен признаться, я не случайно оказался здесь. Меня в Москву должны были определить, но когда узнал, что ваш поезд стоит на соседней станции, сбежал и к вам напросился. Целую ночь на телеге протрясся.
– А вот это зря, лишняя тряска вам ни к чему.
Арина прятала глаза, плотнее куталась в платок, хоть не было ей холодно. Напротив – жар бросался в лицо. А Резанцев настойчиво продолжал клонить разговор к тому, чего Арина никак не могла допустить:
– Помните, нёс вас на руках с катка? Вы так дрожали… Я ещё тогда понял, что не смогу жить без вас.
– Наслышана о ваших гусарских повадках, – жёстко ответила Арина. – И о ваших победах над женщинами наслышана. Если вы надеетесь, что я украшу собой сей победный список, – напрасно.
Поручик устало усмехнулся.
– Половина всего – обычные сплетни.
– А вторая половина?
– Её тоже не было бы, узнай я вас на несколько лет раньше.
Арина чувствовала, как бьётся на шее жилка, но ответила голосом твёрдым и холодным:
– Идите спать, поздно уже. Да и мне пора. – Она поднялась и, сложив на груди руки, пошла из кабинета в спальню.
– Арина Сергеевна…
– Завтра трудный день. Спокойной ночи.
В тёмной спальне она села на кровать, зябко обняла плечи. В приотворённую дверь ей была видна часть кабинета. В свете забытой на столе лампы Резанцев стоял у печи, задумчиво опустив голову. Потом вздохнул, не поднимая головы, бесшумно вышел из кабинета.