Текст книги "Синеет парус"
Автор книги: Сергей Кишларь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Глава 2
Пасьянс не сошёлся. Унизанные перстнями пальчики вкруговую смешали разложенный в полстола карточный «иконостас», будто ветер вскружил палую листву. Ольга, вздыхая, потянулась за чашкой кофе.
– Не сбудется твоё желание.
Арина в ответ только пожала плечами. Подперев рукой подбородок, она сидела у чёрного рояля, сияющего бликами дневного света, и ноготком мизинца задумчиво постукивала по белым до голубизны зубам. Подруги успели обсудить и невеликие светские новости, и карты раскинуть, и уже вздыхали от скуки.
Со второго этажа в проёме распахнутых гардин видны были заснеженные пирамиды крыш, лиловые печные дымы. В отдалении – купола Успенского собора. Невидимая улица жила внизу только в звуках: звенели колокольчики, мягко били по укатанному снегу копыта лошадей, лаяла собака – видно, гналась за извозчичьими санями. Скрежетали фанерные лопаты дворников.
Под самыми окнами – визг и смех. Это гимназисты раскатали сапогами тротуар и теперь лихо скользят, пружинисто сгибая в коленях ноги, а гимназистки падают, роняют муфточки и беспомощно скатываются по катку на спинах и ягодицах.
В огромную квартиру Романа Борисовича Ольга въехала три года назад. Двойственность чувств, с которыми она шла под венец, за эти годы притупилась: к каким-то обстоятельствам Ольга приспособилась сама, другие, с присущей ей решительностью, изменила под себя.
А двойственность состояла в том, что Роман Борисович Грановский, с одной стороны, был завидной парой: известная всему городу личность, всегда при деньгах, душа компании. А с другой стороны – седина в бороде, комплекция оперного тенора, красный нос и запах изо рта. Ещё в те времена он выглядел лет на сорок с лишним, хотя не было ему тогда и тридцати пяти.
А Ольга! Умница, красавица! Само обаяние! Ездили с Романом Борисовичем в Ниццу – знающие толк в женской красоте французы удивлённо хлопали глазами, называя её «русской королевой».
Тогда перед свадьбой судьба кинула на чаши весов разум и душу. Душа перевешивала – не лежала она к Роману Борисовичу. Да и пример любимой подруги Арины был перед глазами: возможно, в этой жизни чудо, – и красивый муж, и богатство, и любовь! По-хорошему завидовала Ольга, радовалась за подругу, а ещё была уверена, что и её не оставит судьба.
Но уже двадцать один, – почти старая дева, а мужчина мечты не попадался: если красавец, то самовлюблённый хвастун, если человек большой души, то уж непременно либо стар, либо лыс, либо тщетно силится подобрать живот. На этом «безрыбье» Роман Борисович был самой подходящей кандидатурой, и все же дала бы ему Ольга от ворот поворот, если бы не старания матери. Уж она-то наверняка знала, что жить надо разумом, а душу держать в узде. Говорила избитое: «Стерпится – слюбится». Рассказывала истории о любви, которая в нищете превращалась в ненависть, а иногда находила такие убедительные и задушевные слова, что Ольга сдалась.
Права была мать: стерпелось – слюбилось. И уже стала необходима отцовская ласка «Ромаши», его забота, внимание. Ах, если бы ещё не этот супружеский долг!
Долг вообще вещь тяжёлая, а уж этот!
Ольга допила остатки остывшего кофе, долго смотрела в чашку, покручивая её в пальцах.
– Может, на кофейной гуще попробуем?
Арина оторвала подбородок от ладони, кисть руки упала, свесившись пальчиками вниз, как увядший цветок.
– Нет, не хочу.
– А что за желание было?
– Так… – Пальчики ожили, пренебрежительно махнули. – Не стоит внимания, – пряча взгляд, Арина придирчиво изучала свои тщательно отполированные ноготки. – Оль, а что за поручик был с Аркадием в прошлый четверг? Раньше я его в городе не видела.
– О, с этим поручиком целая история. Кофе будешь? – Ольга подвинула к краю стола пустую чашку, крикнула прислуге: – Тихон! Еще кофе! – И, деловито ощупывая на затылке узел золотистых волос, торопливо щебетала: – Романтическая, между прочим, история. Переведён к нам из Петербурга. Гвардеец. Говорят, блестящая карьера ждала его…
Изящным пальчиком впихнула обратно выбившуюся из волос шпильку гофре и вдруг избоку оценила подругу быстрым взмахом удивлённых глаз.
– Постой-постой – с чего это ты им заинтересовалась? Не припомню случая, чтобы тебя мужчины интересовали.
Арина небрежно пожала плечами:
– Просто к слову пришлось, вот и спросила.
– К какому слову? Мы и близко о нём не говорили.
– Ладно, оставим. – Арина крутнулась на винтовом стульчике, открыла крышку рояля, побежала пальчиками к бетховенской Элизе.
– Нет, погоди… Ну-ка, Арина Сергеевна, посмотри мне в глаза.
Арина резко оборвала игру, крутнулась лицом к подруге.
– Вот, смотрю. Что ты хотела увидеть?
Ольга взяла со стола червового валета, иронично помахала им.
– Так-так-так…
– Оль, что за глупая ирония? – Широко распахнула возмущённые глаза, а Ольга в ответ напротив, – хитро сощурилась. Арина смутилась, будто была в чём-то виновата, отвернулась к роялю. – Всё! Забыли! А то рассержусь.
– О-о-о…
Арина вспыхнула, крышкой рояля поставила звучную точку, резко поднялась.
– Мне пора.
– Погоди, Тихон кофе несет.
Арина вместо ответа возмутила подол юбки быстрым шагом.
– Ариш, ну, извини… – Ольга догнала, торопливо пошла рядом, клонясь вперед и примирительно заглядывая подруге в лицо. – Что ты из-за всякой мелочи, в самом деле! Шутка – невиннее не бывает.
Твёрдость возмущённого, уверенного в своей правоте шага увязла в сомнении. Уже по инерции дойдя до высокой двери полускрытой тяжёлыми складками портьер, Арина смягчилась:
– Это ты меня извини, нашло что-то.
Обменялись примирительными поцелуями. Арина смущенно завела за ухо выбившуюся прядку волос.
– Я всё-таки пойду. Голова разболелась.
Пока седой лакей Тихон помогал Арине надеть котиковую шубу, Ольга заботливо поправляла на подруге меховую шапочку.
– Я тебе так и недорассказала. Там какая-то дуэль была. Погоди, не вертись, волосы выбились. Тебе удивительно к лицу эта шапочка. Вчера такую же на Бергманше видела. Он стрелялся из-за фрейлины императрицы.
– Можешь не рассказывать, мне это не интересно.
Ольга словно не расслышала:
– Говорят, он прославился в Петербурге своей красотой, дерзостью, романами. Знакомства в высшем свете водил, кутил с великосветской молодёжью, а потом эта дуэль.
Ожидая, пока лакей лязгал дверными замками, Арина смотрела в потолок взглядом безалаберного гимназиста, выслушивающего до оскомины знакомые нравоучения.
– В результате ранил какого-то молодого князя, – скороговоркой продолжала Ольга. – Одним словом, сослали его в наш гарнизон, подальше от столицы. А ещё говорят…
Скрипнула дверь, впуская в полутёмную прихожую полосу света от подмороженных лестничных окон, Арина не дослушав, чмокнула Ольгу в щёку, торопливо вышла. Пряча руки в муфточку, застучала каблучками по мраморным лестничным пролётам. Ольга прислонилась плечом к дверному косяку, удивлённо подняла вслед подруге брови, озабоченно цокнула языком.
Каблучки Арины закончили счёт ступеням. Заскрипела, тренькнула подпружиненная массивная дверь и, на секунду задержав дыхание, тяжело влепила всему подъезду гулкую, с дребезгом стёкол, оплеуху.
Глава 3
Вся жизнь Любы Головиной прошла на Кривой Балке, – в рабочей слободе, где каждое утро заводской гудок рождал злую похмельную жизнь. На четверть часа главная улица слободы превращалась в сонный людской поток, который дробился на два рукава: один исчезал за железными воротами литейно-механического завода; второй, поменьше, сворачивал к товарной станции и паровозному депо. Вечерами пустынная улица снова оживала: устало покачиваясь, толпа рассыпалась по проулкам, по серым ветхим домам, по протабаченным кабакам.
Солнце садилось за размытые сиянием кирпичные заводские трубы. Тени разрастались, тяжелели, рождали сумерки. В тёмных переулках слышался шум драки, пьяные песни, доходящая до визга семейная перебранка, а утром снова звучал гудок, и убогая жизнь плелась на привязи по очередному кругу – хрустела ногами по заледенелому снегу, вздымалась серой летней пылью, чавкала липкой грязью.
Ещё год – псу под хвост. Ещё одна зарубка на память.
Когда Любку забирали в услужение к Марамоновым, на некрашеном дверном косяке было уже семнадцать таких зарубок. Шестнадцать сделал отец, последнюю – Любка сама. Прислонилась спиной к косяку, сделала над головой засечку и, кривя в плаче губы, долго полосовала ножом чёрное рассохшееся дерево.
Матери своей Любка не помнила, – еще не было первой зарубки, как не стало её. Когда пришло время ставить семнадцатую, с отцом на заводе произошло несчастье. Хозяин завода Марамонов лично присутствовал на похоронах и, пообещав позаботиться об осиротевшей девушке, взял её к себе в дом поломойкой. С тех пор вот уже четыре года служила Любка у Марамоновых.
Вёснами окраины Кривой Балки тонули в цветущих зарослях сирени. Вечерами выманивала из дома гармоника, за каждым кустом слышались вздохи, тихий шёпот, звуки поцелуев, и парни в сумерках с треском ломали эту самую сирень – не для неё, не для Любки.
Молодая весенняя жизнь проходила мимо. Даже в церковь девушка собиралась как на каторгу. Приодеться, повязать платок – значит идти к зеркалу, а своего отражения она боялась пуще всего. С тоской смотрела Люба на некрасивое лицо: на узкие злые губы, на маленькие глубокие глаза, на бледные, но такие густые веснушки, что казалось, будто смотришь не в зеркало, а сквозь пыльное окно, испещрённое следами засохших дождевых капель.
Озлобившись на весь неласковый и враждебный мир, Любка забивалась в угол комнаты, часами грызла от досады ногти – до крови, до мяса. Пальцы начинали гноиться, пухнуть – со слезами отчаяния приходилось отмачивать их в соляном растворе.
Росла она молчаливой и нелюдимой, и только изредка, бывало, прорвётся из мрака души какой-то живой огонь, засветятся интересом глаза, будто родится из Любки новый человек, и тогда она охотно разговорится с кем-нибудь на улице, заулыбается. Ей тоже улыбнутся в ответ, и окажется, что люди совсем не такие плохие, какими кажутся, а в душе у неё самой столько хороших, неизвестно зачем прячущихся слов. Но мельком скользнёт в слободском оконце отражение ненавистного лица, и вмиг погаснет улыбка, опустеет оплеванная душа, а ноги сами понесут к балке – кинуться головой вниз с высокого обрыва.
В марамоновском доме стало ещё хуже: огромные зеркала, чистота, великолепие – всё для того, чтобы подчёркнуть Любкину никчемность, чтобы напомнить: кто ты?.. Лужица осенней жижи, оставленная неопрятным сапогом на сверкающем мраморном полу. Грязная клякса, которую необходимо вывести начисто, без следа!
Чувствовала Любка – молодая барыня Арина Сергеевна в глубине души недолюбливает её. Видно, хотелось ей видеть в своём окружении только таких смазливых вертихвосток, как горничная Анюта.
Ну, уж извините, – что Бог дал, то и имеем, а не нравится!.. А что, если не нравится? Уйти в старый разваливающийся дом? Таскать шпалы на строительстве новой железнодорожной ветки?.. Нет, не готова была к этому Любка.
Обида терзала душу. Скаля от ненависти зубы, девушка назло себе подолгу глядела в зеркало, чтобы пережечь всё в душе, довести себя до бесчувствия. Потом покорно шла к иконе, безмолвно спрашивала у Спасителя: «Отчего, Господи? Отчего одним всё: сказочная красота, любовь, роскошь, а другим – уродство, нищета, одиночество?»
Молчал Спаситель, глядя на Любку исстрадавшимися глазами… Значит, ещё не время давать ответы. Значит, надо страдать. Ведь страдание не даётся напрасно. Для чего-то нужна она Богу такая, какая есть.
А последней осенью к Любкиным переживаниям добавилось ещё одно досадное чувство, – случай познакомил её с молодым кровельщиком Максимом Янчевским. В тот день крыша каретного сарая обнажила свой густо затканный паутиной деревянный скелет. С грохотом летели на землю проржавевшие до дыр листы кровельного железа, испуганно разлетались в стороны опавшие листья, поднимали лай запертые в дневном вольере сторожевые собаки.
Дворник Панкрат и сторож Михей волокли прочь со двора тонко дребезжащие листы, а на крышу уже подавали новые – ещё не крашенные, отливающие калёной синевой, звучащие, как упругое дно большого жестяного корыта. Кровельщики вызванивали молотками на всю округу, громко перекрикивались – то весело, то сердито.
Возвращаясь с порожним ведром от помойной ямы, Любка залюбовалась работой молодого кровельщика. Парень полулежал бочком на скате крыши, ловко постукивая молотком, – в губах пучок гвоздей, закатанные под самые плечи рукава рубахи открывали катающиеся по руке мускулы, плавные чёрные кудри падали в глаза. Несколько ямок, выклеванных на щеке оспой, нисколько не портили его простого симпатичного лица.
Заметив Любу, кровельщик весело подмигнул ей.
– Полезай сюда, красавица.
– Чаво я там потеряла? – смутилась Любка.
– Кабы ты знала, какой отсюда вид, – весь город как на ладони. – Парень вынул изо рта гвозди, протянул руку, указывая молотком. – Вон Дмитриевский монастырь, пожарная каланча, Успенский собор. Даже бронзовый император на своей хромой кобыле виден.
Забыв о своей нелюдимости, Любка беззвучно рассмеялась.
– Тебя как звать-то? – спросил кровельщик.
– Любка.
– А меня Максим. Хочешь, Люба, озолочу?
Парень наклонился к краю крыши, загрёб из старого, ещё не сменённого водосточного желоба ворох опавших листьев, широким жестом от груди сыпанул ими вниз. Подставив лицо летящим листьям, Любка рассмеялась. Максим щедро кинул ещё охапку, потом ещё. Любка стояла в цветном калейдоскопе ярко освещённых солнцем листьев – желтых, зеленых, багряных. Зажмурила глаза от приступа неожиданного глупого счастья и вдруг опомнилась, отряхнула плечи, побежала в дом.
На кухне плюхнулась на табуретку, рассеянно глядела на ярко-жёлтый кленовый лист, прилипший ко дну помойного ведра. Только с третьего раза вздрогнула она на оклик кухарки Глафиры.
– Чего ты в ведро уставилась, будто видение тебе оттуда? Поди, золу из самовара вытряси…
С тех пор заболела Любка душой. Впервые парень отнёсся к ней уважительно, без насмешек, тем и покорил её. Теперь дня не проходило, чтобы Любка не думала о Максиме.
Вот, где была беда!
Вечерами долго не могла уснуть. В углу людской, за линялой цветастой занавеской, кусала зубами подушку… Полюбила ворона сокола… И отчаянно жмурилась, вспоминая ненавистное зеркало.
А Максим зачастил: стучал молотком на крыше дома, потом на дворовых постройках, потом приходил без дела. Замечала Любка: как наступит вечер, как уедут барин с барыней, появляется во дворе Максим, – будто бы по делу пришёл, а сам шепчется о чём-то с горничной Анютой за сараями. Любкино сердце шалело от ревности.
С Анютой и раньше не ладились у неё отношения, – смазливая любимица хозяйки ко всем относилась чуть свысока, а к дурнушке Любе и вовсе с пренебрежением. Любка терпела, не проявляя враждебности, а тут словно ошалела: Анюта ей слово, – она два в ответ, мол, нечего тебе распоряжаться, пусть Александра Евграфовна приказывает. Голос злой, отрывистый. Анюта от удивления хлопала кукольными голубыми глазами, заикалась от возмущения, бежала жаловаться барыне.
Арина Сергеевна всегда принимала сторону горничной. Любка только ногти кусала, молча кивала головой: мол, поняла, исправлюсь. Но едва барыня уходила, в Любке снова просыпался чёрт, – демонстративно поворачиваясь, она делала вид, что не слышит Анютиных распоряжений.
В один из вечеров, вскоре после Рождества, Анюта торопливо прихорошилась у зеркала, касательным движением пальчика распрямила ресницы, накинула на плечи серый шерстяной платок, вышла во двор. Натянув валенки и наспех накинув ватник, Любка крадучись вышла вслед за ней.
На заднем дворе болтался на ветру скрипучий электрический фонарь, конус света рыскал в сером истоптанном снегу. Двор был пуст, но чутьё безошибочно привело Любку к каретному сараю, за дощатыми воротами которого отчётливо слышались торопливый жаркий шёпот, сопение, шорох сена.
Кусая до крови ногти, Любка сползла спиной по стене и, сидя на корточках, жмурила от отчаяния глаза до тех пор, пока возня в сарае не завершилась сладким Анютиным стоном. Тогда Люба опомнилась, испуганно вскочила, отбежала к дневному вольеру для сторожевых псов, упёрлась спиной в проволочную сетку. Пёс по кличке Гусар, – он почему-то больше других любил Любу, – кинулся к сетке, упёрся в неё передними лапами, завилял хвостом, заскулил.
– Тихо, Гусар, – шёпотом успокаивала его Любка. – Тихо.
Из-за угла сарая показалась Анюта, – на ходу отряхнула от сена юбку, через заднее крыльцо вошла в дом. Чуть погодя, озираясь и придерживаясь тени, пошёл к воротам Максим. Сердце Любки колотилось под горло. Она сняла с двери вольера металлическую скобу, хищно скрюченными птичьими лапами сунула в ячейки сетки пальцы, приоткрыла дверь.
– Ату его, Гусар!
Выкидывая назад лапы, пёс мощными скачками понёсся вслед Максиму. Любка испуганно бросилась к заднему крыльцу, поскользнулась, больно ушиблась о ступени. Не чувствуя боли, вбежала в дом. Последнее, что слышала она со двора, – озлобленное рычание рвущего добычу зверя. На ходу скинула валенки, схватила половую тряпку, на четвереньках суетливо вползла в кухню, затирая оставленные Анютой мокрые следы.
Глафира суетилась у печи, бодренько напевая «Очи чёрные». Любка видела только мокрые пятна талого снега на гладких, выкрашенных в тёмно-вишнёвый цвет половицах, просыпанную у плиты золу, хлебные крошки у стола. Глафира, на секунду замолчав, что-то откусила, голос её исказился, переходя в аппетитное мычание.
– Хватит ползать, – невнятно сказала она, роняя на пол новые крошки. – Я пирожки вынула, иди пробуй… С зайчатиной.
Любка поднялась с колен, отряхивая мокрую руку. Хлюпнула соплёй, утёрла под носом. Протягивая ей пирожок, Глафира сокрушённо вздохнула:
– Любка, и когда ты перестанешь быть деревенщиной? Не первый год у господ – пора чему-нибудь научиться.
– Ничаво, нам не с золотых чашек пить.
За комнатными цветами, за отражением лампочки в черном глянце окна, слышалось злобное рычание Гусара, возбужденные голоса. Девушка испуганно жевала, кивала головой, не понимая, о чём рассказывает ей Глафира. Косилась в угол на лик Спасителя, мысленно заклиная: «Господи, спаси и сохрани!»
На пороге кто-то обстучал от снега ноги, заскрипела дверь. Любка запихала в рот весь пирожок, испуганно упала на колени, поползла вытирать пол. Вошёл дворник Панкрат.
– Глафира, ты псов кормила?
– Да ты же сам их кормил.
– А ты, Любка, к псам не ходила?
– Не-э… – промычала девушка набитым ртом и деловито полезла с тряпкой под стол.
– Говорил я, надо в клетке у Гусара запор поменять. Что проку в той скобе? Видать, кидался лапами на дверь да и выбил скобу. Вырвался из клетки, на Максима-кровельщика кинулся.
Перестав жевать, Любка навострила под столом уши. Сердце испуганно колотилось.
– Насилу отогнал его, покусал парня до крови.
– Так ему и надо, – сердито отозвалась Глафира. – Нечего по ночам шастать. Анюте тоже не мешало бы зубы к одному месту припечатать.
Любка, осмелев, выползла из-под стола, затёрла за дворником мокрые следы, сердито ткнула тряпкой в его сапоги.
– Опять наследил, дядя Панкрат. Мало того, что целый день, так ещё по ночам за вами ползать.
Глава 4
Над городским катком висели купола яркого электрического света, затканные серебристым игольчатым снегопадом. Разноцветными шарами поблёскивала в центре катка новогодняя ёлка. Звуки вальса влекли за собой вставших на коньки горожан, подгоняли их, кружили вокруг ёлки. Мелькали счастливые лица, плыла куда-то литая решётка городского сада, торопливо проносилась мимо колонная беседка с красными от мороза щеками музыкантов и блестящими трубами военного оркестра.
На коньки встало почти всё общество, бывающее у Марамоновых, даже Эльвиру Карловну Бергман, тучную, уже немолодую немку, коллективно вывели под руки на лёд. Но и круга на дрожащих ногах не сделав, запросилась на скамеечку. В течение получаса, потирая ушибленные бока, к ней присоединились почти все, кто возрастом шагнул за границу степенства, и вскоре решили ехать к Гремпелю, где с прошлой недели «не играет, а плачет на скрипках чудный бессарабский оркестр».
Молодёжь шумно ратовала за каток и после недолгих дебатов без особых сожалений сошлись на том, что придётся разделиться. Марамонов и Грановский, виновато целуя жёнам ручки, тоже уехали, не устояли перед соблазном плачущих скрипок и запеченных поросят. А ещё ждала их в отдельной кабинке заведения неторопливая «пулька».
Весь вечер Ольга была без настроения, но с отъездом Романа Борисовича вдруг заалела щёками. Её хватали за руку и влекли вокруг огромной ёлки то Аркадий Бездольный, то Резанцев, то Виктор Гузеев – молодой помощник Романа Борисовича. Арине тоже галантно протягивали руки: и тот же Бездольный, и Резанцев, и застенчивый инженер с мужниного завода, – строго поджимая губы, она отвергала всех.
Не одобряла Арина поведения Ольги, сердилась на неё, а в минуты душевного откровения с ужасом признавалась самой себе, что попросту ревнует подругу. Пусть немного, пусть самую малость, но всё же! И вот, что странно – к Роману Борисовичу этой ревности не было, а к его помощнику – пожалуйста! Едва появлялся на горизонте красавец Гузеев, как Ольга отдалялась от Арины, что-то недоговаривала, скрывала.
Арина делала вид, что ничего не замечает, что скрытность подруги не ранит ей душу. Ради такой дружбы стоило и потерпеть. Мало того, что у подруг были одинаковые вкусы и одинаковый взгляд на мир, так и внешне они не уступали друг другу, являясь живым олицетворением бессмысленности вечных мужских споров о том, кто красивее – блондинки или брюнетки. И при этом никакого соперничества, никакой зависти, наоборот, – каждая гордилась красотой подруги.
Обе они в отдельности были редкими красавицами, но стоило появиться им вместе, случалась гоголевская немая сцена. Когда они в узких белых платьях с голыми плечами и спинами входили в ресторан Гремпеля, останавливались на полпути рюмки, замирали над тарелками вилки, висли веточки надкушенной петрушки в удивлённо приоткрывшихся губах.
Первыми из оцепенения выходили жёны, – неприметно тыкали острыми локотками своих суженых под рёбра, подошвой туфельки давили под столом лакированный ботинок мужа. Мужчины, поперхнувшись водкой, ставили на стол рюмки, носовыми платками утирали взопревшие лбы.
Тем обиднее было, когда возникало между подругами непонимание. Уж на что Аркадий Бездольный был Ольге не нужен, а держала его на крючке, играла как кошка мышкой.
Здесь они с Ольгой не сходились. Оттого и сердилась, оттого и сдвигала брови Арина.
А Аркадий, забросив за спину конец длинного шерстяного шарфа и, раскидывая в стороны руки, летел на коньках, заполняя паузу между вальсами восторженным криком:
Я сразу смазал карту будня,
Плеснувши краску из стакана,
Я показал на блюде студня
Косые скулы океана,
На чешуе жестяной рыбы
Прочёл я зовы новых губ,
А вы ноктюрн сыграть могли бы
На флейте водосточных труб?
«Ах, Аркадий, Аркадий, – на ходу вздыхала и мысленно качала головой Арина. – Рядом с вашей искренней любовью к авангардной поэзии, так очевидно банальное желание понравиться. А эти тайные взгляды, которые вы украдкой бросаете на Ольгу, пытаясь уловить одобрение в её глазах! Боюсь, вы даже не замечаете её тонкогубой иронии».
Осуждающим взглядом Арина искала Ольгу, рядом с которой остался только Виктор Гузеев – всех оттеснил, никого не подпускал. Только ему улыбалась Ольга, только его держала за руку. Бедный обескураженный Аркадий поначалу вяло скользил вслед за своей пассией, потом Арина увидела его сидящим в одиночестве на скамейке под мохнатыми от снега ветками каштана, уютно подсвеченными электрическим фонарём.
Упираясь локтями в колени, Аркадий указательным пальцем растерянно ощупывал на тонком хрящеватом носу дужку очков и так поник головой, что концы обмотанного вокруг шеи шарфа свисали до самого льда. Когда мимо проносились Ольга и Гузеев, молодой человек исподлобья глядел на них, ломал в тихом отчаянии брови, с хрустом жевал тонкую хрупкую сосульку.
Остальные мужчины затерялись где-то среди весёлых и визгливых барышень – вчерашних гимназисток. Арина осталась одна и вдруг затосковала… Господи, как трудно бывает понять саму себя. Оказаться бы сейчас у Гремпеля, заботливо стряхнуть с мужниного плеча сигарный пепел, немного покапризничать: «Ах, Ники, надоело всё, поедем домой». И он с готовностью бросит карты, заботливо подаст шубу, прижмёт к себе на заднем сиденье прогревающегося, мелко дрожащего автомобиля…
Ольга, похожая на раскрасневшуюся гимназистку, с весёлым визгом налетела откуда-то сзади, теряя равновесие, ухватилась за Арину – чуть не повалила её. Шепнула: «Ариш, расправь брови, тебя же все мужчины боятся» и, протянув Гузееву руку, унеслась дальше.
Арина ещё сильнее насупилась, неуверенно свернула на зыбких коньках к скамеечке, составить компанию бедному Аркадию. Нога её неожиданно подогнулась, лёд выскользнул из-под коньков, шершавым холодом обжёг ладони, поехал куда-то вбок.
У самого лица молниями сверкнули, заскрежетали коньки, брызнули в глаза цветными кружочками конфетти и белой ледяной стружкой. Со всех сторон съехались, помогли подняться, под руки повели её к краю катка. От испуга и растерянности видимый мир сжался вокруг Арины на расстояние вытянутой руки. Её усадили на скамейку, расшнуровывали и снимали ей ботинки с коньками, ощупывали ногу: «Здесь болит?.. А здесь?.. Идти сможете?»
Морща от боли лицо, Арина сунула больную ногу в изящный полусапожек, но только встала – ахнула, теряя равновесие. И в тот же миг чьи-то крепкие руки оторвали её от земли. Из окружающего тумана проявилось первое лицо – Резанцев.
– Я донесу вас, не беспокойтесь.
Арина не на шутку испугалась, ладонью упёрлась поручику в грудь.
– Пустите… Я сама.
Но Резанцев, уже успевший скинуть коньки, уверенно зашагал по краю катка к выходу.
– Вам не стоит беспокоиться, просто возьмитесь за мою шею.
За шею? Никогда!.. Рука неловко висела за спиной поручика, Арина затравленными глазами искала Ольгу. Откуда-то взялся извозчик, Арину бережно усадили в сани, кто-то надел ей второй сапожок, кто-то склонился застегнуть медвежью полость. Из недр туманного мира вновь объявился Резанцев:
– Ольга Васильевна, позвольте я!
Арина испуганно засуетилась, затравленно завертела головой… А Ольга?.. Позволит ему отвезти её?
Наконец нашлась и Ольга – заботливо запахнула Арине полы шубы, подняла воротник.
– Езжай, Ариша, я догоню вас.
Резанцеву подали шинель. Торопливо попадая руками в рукава, он сел в сани, ладонью хлопнул кучера в спину:
– Трогай, любезный.
Всю дорогу молчали. Поначалу Резанцев пытался затеять разговор, но Арина отвечала так односложно и неохотно, что он вскоре оставил попытки разговорить её.
Встречный ветер путался в воротнике шубы, лаская нежным мехом подбородок, щёки, губы. Звон бубенцов сыпался по коридорам желтого фонарного света. В синих неосвещённых проулках из зашторенных окон падали на тротуары косые полосы света, а бледные невзрачные снежинки в этих полосах вдруг преображались, празднично серебрились мелким густым звездопадом.
Тёмно-синими силуэтами проплыли мимо конный памятник императору Александру Второму, купола Дмитриевского монастыря, пятисотлетний заснеженный дуб, ограждённый массивными, провисающими цепями. Не доезжая до Кривой Балки, дорога свернула за город, и вскоре за белыми ветвями каштановой аллеи уютно засветились высокие венецианские окна загородного дома.
Обогнув круглую заснеженную клумбу, сани остановились у крыльца. Не дожидаясь извозчика, Резанцев сам отстегнул полость, подхватил Арину на руки.
В отсутствии хозяев люстры в доме были потушены, сумрак гостиной разжижал только слабый свет хрустальных бра. И снова в окружающем невидимом мире поднялась суета: ярко вспыхнули люстры, кто-то из прислуги испуганно причитал, кто-то показывал Резанцеву, куда идти. Арина видела перед собой только молодую упругую щёку поручика с чуть приметной, напрягшейся от мороза вечерней щетиной. Жалобно просила:
– Довольно. Дальше я сама.
Но Резанцев не слушал – поднялся по мраморной лестнице на второй этаж, огляделся, поторопил кого-то:
– Иди вперёд, показывай.
Смело вошёл в святая святых, посадил Арину на кровать. Не считая Николая Евгеньевича, он был первым мужчиной, оказавшимся в её спальне. Арина испуганно порывалась встать.
– Нет-нет, сидите, – снимая фуражку, остановил её поручик. – Ольга Васильевна скоро приедет с доктором Мережковским.
Анюта присела на корточки, расшнуровывая полусапожки. Поломойка Люба ползала на четвереньках, затирая за Резанцевым мокрые следы. Слушая, как бьётся сердце, Арина глупо и бессмысленно повторяла про себя один и тот же навязчивый вопрос: «Господи, что же это такое?»
Ставя точку в конце затянувшейся неловкой паузы, умница Анюта со стуком уронила на пол сапожок и, принимаясь за второй, строго посмотрела на поручика.
– Идите, вам здесь нельзя. Надо барыне ногу осмотреть.
Резанцев спохватился, молодцевато щёлкнул каблуками, быстрым движением головы кинул на лоб светлые шелковистые волосы:
– Честь имею.