355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Михеенков » Из штрафников в гвардейцы. Искупившие кровью » Текст книги (страница 11)
Из штрафников в гвардейцы. Искупившие кровью
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:05

Текст книги "Из штрафников в гвардейцы. Искупившие кровью"


Автор книги: Сергей Михеенков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Глава четырнадцатая

Когда в стороне станции все утихло, Бальк вывел русскую из ущелья. Теперь он знал, что ее зовут Анной. Его это несколько удивило, потому что точно так же звали его двоюродную сестру, которой было двенадцать. Она еще училась в школе и жила с семьей в соседнем городке. Старший брат Анхен Норберт Тепельман был призван еще в сорок первом и воевал на Южном фронте в одной из горно-стрелковых дивизий вермахта.

Русская хорошо понимала Балька. Он это понял сразу по ее глазам и реакции на его фразы. В Германии она жила около года и уже сносно говорила по-немецки. Бальк узнал, что прибыла она из-под Новгорода. Это в полосе действий группы армий «Север». Работает в порту. Живет в бараке рядом с бараком французов.

Анна сильно отличалась от тех девушек, которых Бальк видел в России, проходя маршем по деревням и небольшим городкам. Когда батальон останавливался на временный постой где-нибудь вблизи деревни или занимал оборону по берегу речушки или на опушке леса, им тут же зачитывали приказ: из расположения роты ни шагу, любые контакты с местными жителями будут караться как воинское преступление. Это останавливало самых рьяных, знавших толк и в сале, и в самогоне, и в русских женщинах. Даже фельдфебель Гейнце, самый неукротимый и самый опытный по этому виду трофеев, только издали поглядывал на серые, землистые кровли дальних или ближних домов и посмеивался. Конечно, он вскоре увиливал из расположения. Повод, как всегда, находился. И назад возвращался в полночь, не раньше. Бросал под голову узел, от которого вкусно пахло домашними припасами, и тут же засыпал сном праведника. Но такие вольности были позволены немногим. Даже не все ветераны отваживались нарушить приказ старика. Просто Гейнце было наплевать, вручат ему от имени фюрера очередной крест или отменят перед строем.

А теперь в один миг упали все преграды. Формально фузилер Бальк нарушил не просто один из запретов нацистов, но и законы Рейха, вступил в интимную связь или физическую близость с неарийкой, представительницей низшей расы. Он не знал, как это назовут в полицейских следственных документах и на судебном разбирательстве. Но если их поймают здесь, в этой пещере у ручья, им конец. Анну просто изобьют до смерти, уже потому, что она, возможно, приняла его семя. А его, в лучшем случае, после суда отправят назад, на Восточный фронт, в «отряд вознесения» [12]12
  «Отрядами вознесения» в германской армии называли штрафные подразделения. Так же, как и штрафные роты и батальоны РККА, эти подразделения бросались на самые гиблые участки фронта. А поэтому солдаты и офицеры, попавшие в «отряд вознесения», воевали недолго.


[Закрыть]
.

– Анна, нам нужно уходить отсюда немедленно, – сказал он и начал быстро собирать ранец.

Кое-что из продуктов он сунул ей в руки. Она прижала это к груди и смущенно улыбнулась. Он мельком взглянул на нее: в улыбке Анны была благодарность.

Уже опускались сумерки. Он вылез на край оврага и осмотрелся.

На станции все еще растаскивали завалы. Возле вокзала стояли пожарные машины. Шланги лежали на брусчатке. Из здания через пустые оконные проемы, черные от смолистой копоти, все еще валил дым. Видимо, внутри что-то продолжало гореть. Да, подумал Бальк, американцы наделали дел. Самолеты у них не хуже, чем у русских. Все работы на станции велись с тщательным соблюдением светомаскировки. Только возле стрелки работала электросварка. Видимо, там особенно сильно пострадали рельсы, и их необходимо было срочно отремонтировать. Там уже стоял под парами исправный паровоз и солдаты, возможно, из числа уцелевших отпускников, вручную перекатывали вагоны, формируя новый состав.

– Анна, прощай, – сказал он, указывая ей в сторону станции. – Видишь, я должен ехать. Иначе я не попаду домой.

Она закивала и сказала:

– Я понимаю, Арним. Прощай. Я тебя буду помнить.

– Я тебя обязательно разыщу.

Они крепко обнялись, чувствуя, как тепло их тел проникает через одежду и сливается в единое тепло.

– Когда, Арним?

– Когда окончится война. Когда все это закончится, я тебя обязательно разыщу, Анна, – сказал он твердым голосом, как произносят клятвы.

Она закивала в ответ, едва сдерживая слезы.

– А когда она окончится? – спросила девушка, когда он уже шагнул в сторону станции.

Бальк обернулся:

– Еще не скоро. Но я тебя обязательно разыщу. Знай это.

Ближе к рассвету рабочие местного депо, строительная команда, русские и польские военнопленные и отпускники, основную часть которых составляли солдаты «Великой Германии», наконец, расчистили пути, отремонтировали рельсы, и к искореженному перрону подошел короткий состав из пяти пассажирских, двух грузовых вагонов и одной платформы с зенитной установкой.

«Разве это я мечтал увидеть на родине, – думал Арним Бальк, сидя у окна вагона. – Теперь уже и здесь падают бомбы и гибнут от пулеметного огня люди. И не только военные. А значит, и его родной Баденвайлер, возможно, подвержен не менее яростным атакам авиации союзников». К беспокойству за судьбу матери и родственников прибавлялось другое, такое же сильное. После встречи с русской… Бальк вдруг понял, что снова хочет видеть ее.

Он открыл глаза. В приглушенном свете плафона, скудно освещавшего проход, виднелись ноги лежавшего на полке соседа. На ногах драные носки, которые издавали крепкий мужской дух натруженных ног. Никого из находившихся рядом это обстоятельство не смущало. Там, на Русском фронте, они нанюхались не такого. Бальк почему-то вспомнил фельдфебеля Гейнце. Теперь, после гибели командира расчета Штарфе, самым надежным в их взводе остался только он, долгожитель Гейнце, которого не только в роте, но и во всем Третьем батальоне уважительно называли папаша Гейнце. И только с ним теперь можно было поговорить откровенно, а именно о том, в какое дерьмо они попали. Папаша Гейнце никогда не одергивал любителей поговорить вольно. На идеи наци ему было наплевать. Да и в то, что после победного окончания войны можно будет поживиться или выгодно устроить свои дела за счет побежденных, как о том толковали многие, он не верил. Папаша Гейнце, воевавший уже больше четырех лет, был реалист, и мечтал только об одном: вернуться домой, к семье, в собственной шкуре, чтобы проносить ее еще лет сорок. «С двумя руками, с двумя ногами. Но главное, Бальк, – любил повторять он, – не потерять голову. Потому что стоит ее потерять, руки и ноги отлетят сами, в первом же бою! Запомни это, сынок!»

Все они, кто старше тридцати, называли его так. И Бальк привык. Потому что «сынок» они произносили без какого-либо оттенка пренебрежения или презрения. Просто он был самым молодым солдатом в роте.

Ноги штабс-ефрейтора из «Великой Германии», однако, пахли очень сильно. Правда, они имели точно такой же дух, что и ноги какого-нибудь самого распоследнего шютце из простой пехотной дивизии. Трупы на Русском фронте пахнут куда как отвратительнее. Да и в госпитале были места, где лучше не вдыхать.

То ли потому, что Бальк слишком сконцентрировался на бледных пятках штабс-ефрейтора, выглядывавших из рваных дыр пробитых носков, то ли солдат «Великой Германии» был слишком впечатлительным и вечерний налет «москито» и «тандерболтов» оставил в его душе глубокий отпечаток, сосед зашевелился, судорожно дернулся и закричал:

– Летят! Летят! – В неестественно-торопливой интонации было столько ужаса, что у Балька сжалось все внутри, и на мгновение он почувствовал себя в крохотной ячейке на берегу Вытебети. Словно на их линию зашли русские «летающие танки» Ил-2 и начали основательно распахивать из бортовых пушек и крупнокалиберных пулеметов.

Бальк тоже готов был закричать нечто подобное, но в темном углу, за ширмой плащ-палатки шевельнулась угловатая фигура другого солдата «Великой Германии» и послышался грубый окрик.

– Заткните глотку этому недоноску! – После чего в вагоне снова установилась сонная тишина, нарушаемая только храпом спящих.

И вдруг Бальк разглядел в сумраке вагона лицо русской Анны, ее плечи и руки, ее ладони удивительно женственной и правильной формы. Такие ладони он видел на картинах Дюрера. Он расслышал ее голос, который звал: «Арним! Арним!» Нет, нет, он вовсе не сходил с ума. Он переживал нечто иное, о чем давно тосковал. Еще в университете он мечтал познакомиться с девушкой, которая бы ответила тем же глубоким и искренним чувством. Но все сокурсницы, на которых он обращал внимание, видели в нем лишь успешного однокашника, у которого можно было всегда переписать конспекты пропущенных лекций. Конечно, думал он, его возлюбленной будет немка, стопроцентная арийка. Ведь в Катехизисе Гиммлера «Пятнадцать правил Ваффен СС» о крови германца сказано очень верно. Бальк выучил эту главу наизусть. «Кровь. В нашей крови мы несем священное наследие отцов и пращуров. Мы не знаем их, бесконечной чередой уходящих во тьму ушедших веков. Но все они живут в нас, и благодаря нашей крови живут вместе с нами в наших сегодняшних делах. Именно поэтому наша кровь священна. Вместе с ней наши предки дают нам не только плоть, но и сознание. Отрицать свою кровь – значит, отрицать самого себя. Вы обязаны передавать свою кровь потомству, поскольку являетесь звеном в цепи, тянущейся с незапамятных времен в отдаленное будущее. Эта цепь никогда не должна прерваться. Если же в вашей крови есть нечто порочное, что сделает ваших детей несчастными и бременем для государства, то ваш героический долг в том, чтобы разорвать связь времен. Кровь – носитель жизни. Благодаря ей вы несете внутри себя тайну творения. Ваша кровь священна, ибо в ней живет божественная воля».

Эти слова не были похожи на идеологемы эсэсовцев и «коричневых». Бальк всегда критически относился к тому, что говорили фюреры, хотя помалкивал об этом, не признаваясь в своих сомнениях даже родителям. Но Катехизис производил сильное впечатление. Многие его положения и мысли очень точно, без каких-либо пропагандистских швов, накладывались на историю Германии, на то, что он, студент исторического факультета Дюссельдорфского университета Арним Бальк, чувствовал в себе как немец.

Но теперь ладони русской Анны, ее шепот превращали пламенные фразы Катехизиса в ничто. Философия Гиммлера не просто отступала на некий дальний план, она буквально рассыпалась. И этому внезапному разрушению, конечно же, способствовало то, что Бальк увидел и пережил на Востоке, в России. Даже глядя глазами солдата, он увидел многое. Может быть, потому, что он смотрел на окружающий мир, а точнее, на войну, на которую его призвали рядовым, глазами ветеранов роты Штарфе и Гейнце, а также своих университетских преподавателей. А они успели сказать ему многое.

И вот он, Арним Бальк, рядовой вермахта, встретив «остовку» и полюбив ее, прерывал ту священную цепь, тянущуюся с незапамятных времен в отдаленное будущее.Но порочна ли их связь? Что порочного в том, что они полюбили друг друга? Да, отношения их торопливы, сумбурны. В них много изъянов. Их отношения чисты и непорочны. В них нет корысти. В них взаимное влечение здоровых и красивых тел, насколько красива их юность. Война и разница положения – он солдат Германской армии, она ост-арбайтер из России, – конечно же, разделяет. Но лишь условно, с точки зрения идеологии нацистов. Фронт же показал другую правду. Окопы многим вправили мозги. И те разговоры, которые порой, выпив шнапса, вели унтер-фельдфебель Штарфе и папаша Гейнце, открывали глаза. Правда, очищенная от трескучих фраз Министерства пропаганды и ответственных за идеологическое обеспечение роты, которые время от времени появлялись в окопах, была более жестокой. От нее сильнее пахло потом и иными запахами войны, но в глубине она оставляла маленькую, едва заметную тропинку на родину, к семье, к жизни без бомбежек и смертей товарищей. К тому, что Арним Бальк пережил вчера, во время бомбежки английских и американских самолетов, в пещере на берегу ручья.

«Ваша кровь священна…» «Благодаря ей вы несете внутри себя тайну творения…» «Связь времен…»

Но столь же священна и кровь Анны, и она в той же мере несет внутри себя тайну творения и мощь своего рода!

Штабс-ефрейтор на верхней полке вновь застонал во сне.

К обеду следующего дня Арним Бальк стоял в прихожей своего дома по Domstrasse на окраине маленького городка у подножия Альп и обнимал мать, задыхавшуюся от слез радости.

– Мама, мама, ну что ты плачешь? Я же вернулся. Вот видишь, все хорошо. – И он снова обнимал ее теплые плечи и трогал гладко зачесанные волосы.

– Сынок… Сынок… Сынок… – Шептала в ответ госпожа Бальк, и язык ее не мог осилить следующей фразы.

И только когда он отстранил ее и огляделся, увидел, что на плечах матери лежит черная накидка, которую она надевала давно, когда умерли вначале бабушка Арнима, а потом дедушка, он догадался, о чем она напряженно и мучительно молчала.

– Мама? – И он пристально посмотрел в ее глаза. – Мне давно нет писем от отца. С ним что-нибудь случилось?

– Да, сынок. Да. Папы больше нет. Сталинград…

Фрау Бальк не договорила последней фразы. Арним почувствовал, как она тяжелеет в его объятиях, и подхватил мать на руки. Он положил ее на диван. И в это время из смежной комнаты вышла девушка в белом переднике, держа на старом серебряном подносе стакан с водой.

– Вот, возьмите, пожалуйста. Это поможет фрау Бальк, – сказала с едва заметным акцентом.

– Помогите мне. Быстро. Держите стакан. Вот так. Спасибо. – И он невольно взглянул на девушку.

Фрау Бальк вскоре открыла глаза и зарыдала. Арним отвел ее в спальню. Когда она уснула, он вышел в гостиную. Девушка в белом переднике по-прежнему стояла возле кушетки с подносом в руках. Похоже, она ждала распоряжений.

– Вы кто? – спросил Бальк.

Мать ему однажды написала о русских работницах на ферме, о том, что одну из них она держит при доме, чтобы содержать комнаты в чистоте и порядке. Возможно, эта девушка и есть та самая прислуга по дому.

– Меня зовут Александрой. Я из России. – Девушка говорила тихо, ровным голосом, не поднимая глаз.

Он кивнул и после небольшой паузы выдавил из себя:

– Арним Бальк.

Девушка стояла в прежней позе, не поднимая глаз, и, когда он назвал свое имя, поклонилась в знак благодарности и покорности.

Пуля летела по лесу. Цели нигде не было. Но полет ее никогда не оставался бесцельным. Гул и сполохи передовой остались где-то позади. Однажды она облетела поле, уставленное скирдами соломы, и наполовину сожженную деревню. Из печных труб струился дымок. И его запах, и сизоватый цвет не имели ничего общего с тем, что привыкла видеть она каждый день. Изменив полет, пуля еще раз пронеслась над десятком нетронутых огнем крыш. Война ушла из этой деревни, разбросав по окрестным полям и пригоркам груды искореженного металла. Железо уже успело покрыться ржавчиной и выглядело среди рыжих трав осени совсем не грозно, а скорее нелепо. Это была земля, территория, где она была уже чужой и ненужной. Пуля набрала высоту и нырнула в лес. Неужели она здесь не найдет достойной цели? Неужели здесь люди уже забыли войну?

Глава пятнадцатая

Уже трое суток, день и ночь, поочередно сменяя друг друга через шесть часов, Воронцов, Радовский и Иванок сидели в засаде, которую устроили в том самом овражке, где Воронцов встретился с фуражиром Юнкерна. Но тот больше не появлялся. На четвертый день, рано утром, Воронцова сменил Иванок.

– Саш, а может, он маршрут поменял? Ходит теперь спокойно по другой тропе. А мы его тут, в этом сыром овраге караулим.

То, что человек Юнкерна сменил тропу, логике событий вполне поддавалось. Напоролись на Смерш. Значит, их пребывание уже обнаружено. Их ищут. Юнкерн ранен. Это – вторая причина для смены тропы и дополнительных мер предосторожности. И последнее – в тот раз, когда Воронцов подкараулил здесь Кличеню, тот тащил с собой два мешка продуктов. Возможно, тот поход в Андреенки был последним. Но это означает и другое: Юнкерн планировал перестрелку с патрулем Смерша. Воронцов понимал, что в его предположениях есть натяжка. Но если все так и есть, то, значит, никакой перестрелки возле Шайковки не было. Юнкерн просто избавился от Владимира Максимовича. А ранение самого Юнкерна? А еще два трупа? Но тут-то как раз все ясно. Владимир Максимович стрелок хороший, да и человек осторожный. И, если он что-то заметил за Юнкерном, то наверняка держал пистолет под рукой. Эх, Владимир Максимович, Владимир Максимович…

– Ладно, через шесть часов за тобой придем, – успокоил Воронцов сменщика. – Поищем другую тропу. Если она есть.

– Сейчас в лесу след человека найти не так-то просто.

– Это всегда найти непросто. Ладно, Иванок, заступай. А я прилягу. Через полчаса разбуди.

Обычно Воронцов уходил отдыхать на хутор. Отсыпался там на сене, в шуле. Но в этот раз решил сходить к Радовскому. Нужно было что-то предпринимать. Кличеня не появлялся. Возможно, там, в лесу, что-то изменилось. Радовский лучше знает повадки разведчиков и диверсантов «Черного тумана».

Через полчаса Иванок его разбудил. Воронцов продрог, лежа на подстилке из лапника и отсыревшего моха. Но спал крепко, как научился в окопах. Полчаса вполне стоили беспокойного сна всю ночь.

В ближнем ельнике перекликались сойки. Воронцов прислушался. Ничего особенного, стая кочевала по территории обитания, кормилась, переговаривалась. Ветер шевелил вверху остатки листвы. Лес жил обычной жизнью.

– Нынче много орехов. – Иванок похлопал по белой сумке, сшитой из парашютного шелка, лежавшей под головой. – Пока шел сюда, набрал. Детей в Прудках угощу. Маме оставлю.

– А ты что, куда-то собираешься?

– Я ж тебе не раз говорил. Вместе с тобой. Пройдешь переосвидетельствование, и – вместе. Туда… – И Иванок махнул рукой в сторону запада.

– Фронт – этот тебе не пионерлагерь.

– А то я не знаю, что такое фронт, – хмыкнул Иванок и хрустнул орехом.

– Ты своей наковальней особо не стучи. За версту слыхать. Понял? И сумку листвой присыпь. Разведчик… Развесил парашют…

– Да я только попробовать. Смотри, какие хорошие нынче орехи! Полные, не червивые. Хочешь попробовать?

– Спасибо. По дороге наберу.

– Они под листьями. Под верхним слоем. Пощупаешь и сразу поймешь, где лежат. – Глаза Иванка вдруг приняли иное выражение. Воронцов увидел перед собой не того юркого партизана и хладнокровного снайпера, каким знал его в недавнем прошлом, а деревенского мальчишку, чем-то похожего на него самого. Но не нынешнего, а того, прошлого, из другой жизни, которая ушла в одно мгновение. Теперь, вспоминая и родное Подлесное, и разбросанные вдоль речки и по подгоричью дворы, и лица матери, сестер и всей родни, он иногда пытался вспомнить себя тем, пятнадцатилетним, беззаботным. Но не мог. Ничего не получалось. Вспоминалось многое: и извивы проселочных дорог, и мерцание разноцветных, отшлифованных песком голышей на переезде через речку, и запахи огорода и нагретого солнцем пригорка, – только себя на нем он представить не мог.

И вот Иванок взглянул словно из прошлого. И Воронцов с какой-то затаенной, мгновенно возникшей благодарностью, которая могла так же мгновенно исчезнуть, иссякнуть, взял протянутую горсть орехов, молча повернулся и пошел краем оврага в сторону ельника.

Вначале он шел след в след, по старому наброду, оставленному здесь им самим и его напарниками, потом, выбравшись в ельник, вздохнул с облегчением и осмотрелся.

Война шла далеко от этой поляны, на которой вот-вот появится солнце и зальет ее всю, от верхушек елей и берез до муравьиных кочек. Война здесь даже не слышна. Только иногда, ранним утром, когда еще спит ветер, а не только лес, со стороны Шайковского аэродрома изредка доносились звуки тяжелых моторов. Правда, однажды торопливо и гулко простучали, как подкованные лошади по мосту, зенитки.

Запуск тяжелых моторов Ил-4 слышали в утренней прозрачной тишине обитатели многих окрестных деревень, в том числе и хутора Сидоряты.

Аэродром, летные казармы, стоянки и сами самолеты, ангары – были целью диверсантов «Черного тумана». Если только они одни…

Почему он до сих пор не дома, думал Воронцов. До Подлесного рукой подать. Там его ждут не дождутся, а он бродит по чужому лесу и кого-то выслеживает. Зачем ему чужая судьба? Интересы, желания и страхи? Чужой риск?

Воронцов сел на валежину, перегородившую небольшую полянку, перекинул на колени Пелагеин автомат и покачал головой, удивляясь своим мыслям и стыдясь их.

– А Зинаида? – окликнул он себя вслух. – А дети? Улита.

Воронцов улыбнулся, вспомнив лицо дочери, обрамленное белым старушечьим платком, доставшимся ей, видать, из старого сундука, ее внимательный взгляд, так напоминавший всегда глаза той, которая лежит теперь под песчаным холмиком, заросшим черничником на берегу озера. Когда приеду в следующий раз, решил он, привезу Улите платок и еще что-нибудь. Платок – обязательно. И ленты. Разноцветные, шелковые, чтобы она радовалась, что у нее такие красивые ленты. В следующий раз…

– В следующий раз, – повторил вслух и задумался над смыслом.

Всякая мысль, которая так или иначе касалась будущего, неминуемо обретала второй смысл. И тот, второй, затоплял настоящее, растворял в толще холодных и непросветленных вод радость настоящего. Старые солдаты, ломавшие не первую войну, говорили: на фронте живи минутой, не загадывай и на час, не откладывай в дальний карман махорку про запас, не собирай трофеи. Жив, каша в котелке есть, глоток свежей воды во фляжке – тем и радуйся. Значит, жив. А это для солдата – главное. Это, по сути дела, все, что может солдат получить на войне. Остальное будет потом. Если это «потом» для тебя наступит. Пытался и он жить так, как учили старики. Нет, не получалось. Всегда что-нибудь мешало.

Вышло солнце, и лесная полянка сразу заполнилась тем скудноватым, но таким желанным и радостным теплом, которое случается порой в октябре, за неделю-другую перед наступлением ненастья. Воронцов привалился спиной к обломанному толстому суку и некоторое время смотрел в дальний угол полянки, выстланный яркой листвой орешника, еще не тронутой тленом. Похоже было на то, что там расстелили прямо по земле белые простыни, а их залило солнцем, и теперь, в одно мгновение, из белых они превратились в ослепительно-желтые. Неужели где-то идет война? Гибнут люди? Товарищи, с которыми он, курсант, а потом младший лейтенант и лейтенант Воронцов, вынес столько мук, что, казалось, всех их, бывших рядом с ним с сорок первого года и выживших, надо освободить от этого тягла, иначе не выдержит сердце. Вон и Петр Федорович заметил, что постарел, что не по своим годам приобрел характер. Как хорошо на родине… Боже, как хорошо! Вот и в Подлесном, должно быть, сейчас такая же тихая благодать кругом. И в лесу, и в полях. И – никакого Юнкерна, никаких диверсантов. И туман в пойме чистый, белый, настоящий. А не черный…

Воронцов закрыл глаза. Желтые прозрачные простыни стали исчезать. Но покоя это не нарушало. Напротив, наступало умиротворение, а тело окутывала теплынь и легкость. Воронцов не пожелал противиться новому состоянию. Его понесло, закачало по зыбким волнам… «А что, сынок, сладко спится на покосе? – Отец стоял в тумане, странно возвышаясь над ивовым кустом только верхней частью фигуры. – А вставать надо. Надо, сынок, вставать, – снова сказал отец. – Глаза светились радостью встречи. Так смотрят друг на друга родные люди, которые не виделись годы. – Солнце заспишь, роса уйдет. Сухую траву не укосишь». Ему хочется ответить, что не о том он сейчас говорит. Хочется подбежать, обнять. Живого. Но какие-то силы держат его немым и недвижимым. «Мать расстроишь, – снова проговорил отец. – Сестры плакать будут. Дом без мужика…» Почему он говорит такие слова? Почему в глазах такая тоска и боль? Ну что с того, что не успею скосить луг за эту зорю? Скошу вечером, когда выпадет новая роса… Луг наплывает высокой стеной травы, набрякшей дымчатой росой. Как хорошо стоит трава… Как удобно ее, такую, будет косить… А ему все еще не хочется вставать с мягкой духмяной подстилки. Только косье рогатой липовой ручкой, отшлифованной до зеркального блеска, больно впивается в спину чуть ниже лопатки. И зачем он положил косу рядом с собой? Это же опасно. Невозможно вытянуть ноги – обрежешься. Ноги затекли, по ним поползли мураши… Посплю, посплю еще чуток. Подождет луг. Мать расстроишь… Мать придет из деревни, трава уже в рядах будет лежать. А сестрам с чего плакать? Мысленно он повторил еще раз последние слова отца: сестры плакать будут…

Воронцов очнулся так же неожиданно, как и задремал. «Вставай!» – крикнул отец и взмахнул рукой, будто намереваясь дотянуться до него и ударить… Он рывком вскочил с валежины. Сон еще держал. Показалось, что он резко выпрямил ноги и мгновенно начисто срезал их острой, отбитой с вечера и отточенной косой. Он рухнул на землю. И это его спасло. Короткая автоматная очередь, выпущенная с дальнего угла полянки, как раз оттуда, где сияли солнечные простыни, именно поэтому и миновала его. Пули обрубили ветки орешника на уровне плеч. Стрелявший целил в грудь, и стрелком он был хорошим. Но судьба оказалась не на его стороне.

Падая на землю, Воронцов успел заметить человека в куртке и бриджах «древесной лягушки». Человек выглядывал из-за старой орешины и целился в него из немецкого автомата. Тотчас горячая шелестящая струя пролетела над головой, буквально в сантиметре от правого виска, и Воронцов понял, что стрелявший в него промахнулся. Но, видимо, это была уже вторая очередь, потому что первой «древесная лягушка» перебила ему ноги. Падая, он машинально снял автомат Пелагеи с предохранителя и, выкинув его вперед в правой руке, дал длинную слепую очередь. Автомат умолк, когда в рожке закончились патроны. Воронцов поднял голову и посмотрел туда, где оседал, изорванный его пулями, сизый пороховой дым. «Древесная лягушка» лежала под орешиной бурым холмиком. Холмик еще подавал признаки жизни, но движения были беспорядочны и неосмысленно-хаотичны. Попал, сразу понял Воронцов. Теперь надо было позаботиться о себе. Что с ногами? Он подтянул ступни и посмотрел на сапоги. И, не обнаружив ни на носках, ни на голенищах характерных следов, оставляемых пулями, вдруг понял, что с ним. Он с радостью задвигал пальцами, разгоняя мурашей, вскочил на ноги и, хромая, забежал за ближайшее дерево и начал перезаряжать автомат. Кто там, лихорадочно соображал он, ставя автомат, заряженный новым рожком, на боевой взвод, Кличеня или кто-то другой? Если Кличеня, то, скорее всего, он один. А если не Кличеня…

Через несколько минут напряженной тишины со стороны брода послышались осторожные шаги. Воронцов узнал Иванка. Шаги затихли вблизи полянки, где-то совсем рядом. Разведчик есть разведчик, подумал Воронцов о напарнике, и осторожен, и терпелив. Теперь будет выжидать. Замер и Воронцов. В такую минуту со стороны лощины можно было ждать не только Иванка. В группе Юнкерна тоже народ бывалый, натасканный. Но то, что в зарослях орешника и бересклета замер Иванок, Воронцов знал точно. Просто стоило подождать еще минуту-другую, не подоспеет ли на выстрелы еще кто-нибудь.

Воронцов осторожно, стараясь двигаться медленно, плавно, как вода в тихой реке, выглянул из-за дерева. Автомат Пелагеи стоял на режиме автоматической стрельбы.

– Сань! – тут же послышалось из кустов. – Ты живой?

Иванок его заметил первым. Сейчас он держал Воронцова в прицеле трофейного карабина, а Воронцов так и не смог уловить ни единого движения. Даже ветка нигде не качнулась, листок не шелохнулся.

– Живой! – откликнулся Воронцов. – Пройди по кругу, посмотри, нет ли где следов. Потом – сюда.

– Кого стрельнул? Кличеню?

– Еще не знаю.

– Вот сволочь, на меня не пошел. – И Иванок зашуршал листвой, обходя полянку.

«Древесная лягушка» лежала там, где застала ее длинная, во весь рожок, очередь. Ствол и затвор Пелагеиного автомата были теплыми. И запах сгоревшего пороха все еще стоял над полянкой, запутавшись в сухих будыльях травы и раскидистых ветвях орешника. Где-то позади, в стволах берез и осин застряли пули, выпущенные из автомата, который лежал теперь в нескольких шагах от Воронцова. Если бы хотя бы одна изменила траекторию полета… Сейчас бы Кличеня, или кто там, в десантном камуфляже, стоял над ним и разглядывал его неловкую позу наповал срезанного точной очередью. А земле, которая сейчас равнодушно впитывает кровь убитого, все равно, чью поглощать и растворять среди корней. И самим деревьям, запрокинутым голыми ветвями в небо, все равно, кто лежит под ними, человек в камуфляже «древесной лягушки» или кто-то другой.

Там, в окопах, Воронцов и не задумался бы над такими мелочами. Там они ничего не значили.

Он так и не подошел к убитому, пока из орешника не появился Иванок.

– Ну что, твой лось? Или не твой? – спросил он Иванка.

– Он, Кличеня. Вот скотина. Готов. – И Иванок повернул носком сапога запрокинутую голову убитого.

Спустя час они вернулись на хутор.

Воронцов протянул Радовскому автомат Кличени, запасные магазины и сказал:

– Ну что, пойдем?

– Надо идти, – ответил Радовский.

Из-за сосен вышел монах Нил и долго смотрел вслед, пока их фигуры не превратились в тени, исчезающие среди подлеска.

Пуля летела над знакомыми местами. Нет, война отсюда не ушла. Самолеты взлетали с тылового аэродрома. Они тяжело отрывались от земли и ложились на курс в сторону заходящего солнца. Они несли тонны бомб. И тысячи пуль дремали в промасленных лентах скорострельных пулеметов, расположенных в кабинах стрелков. Работа войны продолжалась и здесь. Слишком здесь земля пропиталась кровью солдат. Пройдет год-другой, и, если война сюда не вернется, вырастут новые травы, затянутся песком и глиной окопы и воронки. Неужели и ей тогда валяться где-нибудь на нагретом солнцем песке? Или ржаветь в мокрой от дождя глине на коровьем выпасе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю