Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 1"
Автор книги: Сергей Довлатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Ничего, – говорю.
– Преимущество «кембриджского лотоса» в том, что узел легко развязывается. Достаточно потянуть за этот кончик, и все.
– Ильвес будет в восторге, – сказал Альтмяэ. – Ты понял, как это делается?
– Вроде бы да, – говорю.
– Попробуй.
Быковер с готовностью подставил дряблую шею, залепленную в четырех местах лейкопластырем.
– Ладно, – говорю, – я запомнил.
В морге было прохладно и гулко. Коричневые стены, цемент, доска МПВО, огнетушитель – вызывающе алый.
– Этот, – показал дежурный.
У окна на кумачовом постаменте возвышался гроб. Не обыденно коричневый (под цвет несгораемого шкафа), а черный, с галунами из фольги.
Ильвес выглядел абсолютно мертвым. Безжизненным, как муляж.
Я показал дежурному галстук. Выяснилось, что он хорошо говорит по-русски.
– Я приподниму, а вы затягивайте.
Сцепленными руками он приподнял тело, как бревно. Дальше – путаница и суета наших ладоней… «Так… еще немного…» Задравшийся воротничок, измятые бумажные кружева…
– О'кей, – сказал дежурный, тронув волосы покойного.
Я вытащил значок и приколол его к темному шевиотовому лацкану. Дежурный принес крышку с шестью болтами. Примерились, завинтили.
– Я ребят позову.
Вошли Альтмяэ с Быковером. У Фимы были плотно закрыты глаза. Альтмяэ бледно улыбался. Мы вынесли гроб, с отвратительным скрипом задвинули его в кузов.
Альтмяэ сел в кабину. Быковер всю дорогу молчал. А когда подъезжали, философски заметил:
– Жил, жил человек и умер.
– А чего бы ты хотел? – говорю.
В вестибюле толпился народ. Говорили вполголоса. На стенах мерцали экспонаты фотовыставки «Юность планеты».
Вышел незнакомый человек с повязкой, громко объявил:
– Курить разрешается.
Это гуманное маленькое беззаконие удовлетворило скорбящих.
В толпе бесшумно сновали распорядители. Все они были мне незнакомы. Видимо, похоронные торжества нарушают обычную иерархическую систему. Безымянные люди оказываются на виду. Из тех, кто готов добровольно этим заниматься.
Я подошел к распорядителю:
– Мы привезли гроб.
– А кабель захватили?
– Кабель? Впервые слышу.
– Ладно, – сказал он, как будто я допустил незначительный промах. Затем возвысил голос, не утратив скорби: – По машинам, товарищи!
Две женщины торопливо и с опозданием бросали на пол еловые ветки.
– Кажется, мы больше не нужны, – сказал Альтмяэ.
– Мне поручено выступить.
– Ты будешь говорить в конце. Сначала выступят товарищи из ЦК. А потом уж все, кому не лень. Все желающие.
– Что значит – все желающие? Мне поручено. И текст завизирован.
– Естественно. Тебе поручено быть желающим. Я видел список. Ты восьмой. После Лембита. Он хочет, чтобы все запели. Есть такая песня – «Журавли». «Мне кажется порою, что солдаты…» И так далее. Вот Лембит и предложит спеть ее в честь Ильвеса.
– Кто же будет петь? Да еще на холоде.
– Все. Вот увидишь.
– Ты, например, будешь петь?
– Нет, – сказал Альтмяэ.
– А ты? – спросил я Быковера.
– Надо будет – спою, – ответил Фима…
…Народ тянулся к выходу. Многие несли венки, букеты и цветы в горшках. У подъезда стояли шесть автобусов и наш фургон. Ко мне подошел распорядитель:
– Товарищ Шаблинский?
– Он в командировке.
– Но вы из «Советской Эстонии»?
– Да. Мне поручили…
– Тело вы привезли?
– Мы втроем.
– Будете сопровождать его и в дальнейшем. Поедете в спецмашине. А это, чтоб не мерзнуть.
Он протянул мне булькнувший сверток. Это была завуалированная форма гонорара. Глоток перед атакой. Я смутился, но промолчал. Сунул пакет в карман. Рассказал Быковеру и Альтмяэ. Мы зашли в буфет, попросили стаканы. Альтмяэ купил три бутерброда. Вестибюль опустел. Еловые ветки темнели на желтом блестящем полу. Мы подошли к фургону. Шофер сказал:
– Есть место в кабине.
– Ничего, – говорит Альтмяэ.
– Дать ему «маленькую»? – шепотом спросил я.
– Никогда в жизни, – отчеканил Быковер.
Гроб стоял на прежнем месте. Некоторое время мы сидели в полумраке. Заработал мотор. Альтмяэ положил бутерброды на крышку гроба. Я достал выпивку. Фима сорвал зубами крошечную жестяную бескозырку. Негромко звякнули стаканы. Машина тронулась.
– Помянем, – грустно сказал Быковер.
Альтмяэ забылся и воскликнул:
– Хорошо!
Мы выпили, сунули бутылочки под лавку. Бумагу кинули в окно.
– Стаканы надо бы вернуть, – говорю.
– Еще пригодятся, – заметил Быковер.
…Фургон тряхнуло на переезде.
– Мы у цели, – сказал Быковер.
В голосе его зазвучала нота бренности жизни.
Кладбище Линнаметса расположилось на холмах, поросших соснами и усеянных замшелыми эффектными валунами. Глядя на эти декоративные каменья, журналисты торопятся сказать: «Остатки ледникового периода». Как будто они застали и хорошо помнят доисторические времена.
Все здесь отвечало идее бессмертия и покоя. Руинами древней крепости стояли холмы. В отдалении рокотало невидимое море. Покачивали кронами сосны. Кора на их желтоватых параллельных стволах шелушилась.
Никаких объявлений, плакатов, киосков и мусорных баков. Торжественный союз воды и камня. Тишина.
Мы выехали на главную кладбищенскую аллею. Ее пересекали тени сосен. Шофер затормозил. Распахнулась железная дверь. За нами колонной выстроились автобусы. Подошел распорядитель:
– Сколько вас?
– Трое, – говорю.
– Нужно еще троих.
Я понял, что гроб – это все еще наша забота.
Около автобусов толпились люди с венками и букетами цветов. Неожиданно грянула музыка. Первый могучий аккорд сопровождался эхом. К нам присоединилось трое здоровых ребят. Внештатники из молодежной газеты. С одним из них я часто играл в пинг-понг. Мы вытащили гроб. Потом развернулись и заняли место в голове колонны. Звучал похоронный марш Шопена. Медленно идти с тяжелым грузом – это пытка. Я устал. Руку сменить невозможно.
Быковер сдавленным голосом вдруг произнес:
– Тяжелый, гад…
– Пошли быстрее, – говорю.
Мы зашагали чуть быстрее. Оркестр увеличил темп. Еще быстрее. Идем, дирижируем. Быковер говорит:
– Сейчас уроню.
И громче:
– Смените нас, товарищи… Але!
Его сменил радиокомментатор Оя.
В конце аллеи чернела прямоугольная могила. Рядом возвышался холмик свежей земли. Музыканты расположились полукругом. Дождавшись паузы, мы опустили гроб. Собравшиеся обступили могилу. Распорядитель и его помощники сняли крышку гроба. Я убедился, что галстук на месте, и отошел за деревья. Ребята с телевидения начали устанавливать приборы. Свет ярких ламп казался неуместным. В траве чернели провода. Ко мне подошли Быковер и Альтмяэ. Очевидно, нас сплотила водка. Мы закурили. Распорядитель потребовал тишины. Заговорил первый оратор с вельветовой новенькой шляпой в руке. Я не слушал. Затем выступали другие. Бодро перекликались мальчики с телевидения.
– Прямая трансляция, – сказал Быковер. Затем добавил: – Меня-то лично похоронят как собаку.
– Эпидстанция не допустит, – реагировал Альтмяэ. – Дорога к смерти вымощена бессодержательными информациями.
– Очень даже содержательными, – возмутился Быковер.
Слово предоставили какому-то ответственному работнику газеты «Ыхту лехт». Я уловил одну фразу: «Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия».
– Это еще что такое?! – поразился Альтмяэ, – В Эстонии не было самодержавия.
– Ну, против царизма, – сказал Быковер.
– И царизма эстонского не было. Был русский царизм.
– Вот еврейского царизма действительно не было, – заметил Фима, – чего нет, того нет.
Подошел распорядитель:
– Вы Шаблинский?
– Он в командировке.
– Ах, да… Готовы? Вам через одного…
Альтмяэ вынул папиросы. Зажигалка не действовала, кончился бензин. Быковер пошел за спичками. Через минуту он вернулся на цыпочках и, жестикулируя, сказал:
– Сейчас вы будете хохотать. Это не Ильвес.
Альтмяэ выронил папиросу.
– То есть как? – спросил я.
– Не Ильвес. Другой человек. Вернее, покойник…
– Фима, ты вообще соображаешь?
– Я тебе говорю – не Ильвес. И даже не похож. Что я, Ильвеса не знаю?!
– Может, это провокация? – сказал Альтмяэ.
– Видно, ты перепутал.
– Это дежурный перепутал. Я Ильвеса в глаза не видел. Надо что-то предпринять, – говорю.
– Еще чего, – сказал Быковер, – а прямая трансляция?
– Но это же бог знает что!
– Пойду взгляну. – сказал Альтмяэ.
Отошел, вернулся и говорит:
– Действительно, не Ильвес. Но сходство есть…
– А как же родные и близкие? – спрашиваю.
– У Ильвеса, в общем-то, нет родных и близких, – сказал Альтмяэ, – откровенно говоря, его недолюбливали.
– А говорили – сын, племянник…
– Поставь себя на их место. Идет телепередача. И вообще – ответственное мероприятие…
Возле могилы запели. Выделялся пронзительный дискант Любы Торшиной из отдела быта. Тут мне кивнул распорядитель. Я подошел к могиле. Наконец пение стихло.
– Прощальное слово имеет…
Разумеется, он переврал мою фамилию:
– Прощальное слово имеет товарищ Долматов.
Кем я только не был в жизни – Докладовым, Заплатовым…
Я шагнул к могиле. Там стояла вода и белели перерубленные корни. Рядом на специальных козлах возвышался гроб, отбрасывая тень. Неизвестный утопал в цветах. Клочок его лица сиротливо затерялся в белой пене орхидей и гладиолусов. Покойный, разминувшись с именем, казался вещью. Я увидел подпираемый соснами купол голубого шатра. Как на телеэкране, пролетали галки. Ослепительно желтый шпиль церкви, возвышаясь над домами Мустамяэ, подчеркивал их унылую сероватую будничность. Могилу окружали незнакомые люди в темных пальто. Я почувствовал удушливый запах цветов и хвои. Борта неуютного ложа давили мне плечи. Опавшие лепестки щекотали сложенные на груди руки. Над моим изголовьем суетливо перемещался телеоператор. Звучал далекий, окрашенный самолюбованием голос:
«…Я не знал этого человека. Его души, его порывов, стойкости, мужества, разочарований и надежд. Я не верю, что истина далась ему без поисков. Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни, заметных хитростей, побед без триумфа и капитуляций без горечи. Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно. И тем не менее он здесь… по собственному выбору…»
Я слышал тихий нарастающий ропот, Из приглушенных обрывков складывалось: «Что он говорит?..» Кто-то тронул меня за рукав. Я шевельнул плечом. Заговорил быстрее:
«…О чем я думаю, стоя у этой могилы? О тайнах человеческой души. О преодолении смерти и душевного горя. О законах бытия, которые родились в глубине тысячелетий и проживут до угасания солнца…»
Кто-то отвел меня в сторону.
– Я не понял, – сказал Альтмяэ, – что ты имел в виду?
– Я сам не понял, – говорю, – какой-то хаос вокруг.
– Я все узнал, – сказал Быковер. Его лицо озарилось светом лукавой причастности к тайне. – Это бухгалтер рыболовецкого колхоза – Гаспль. Ильвеса под видом Гаспля хоронят сейчас на кладбище Мери-вялья. Там невероятный скандал. Только что звонили… Семья в истерике… Решено хоронить, как есть…
– Можно завтра или даже сегодня вечером поменять надгробия, – сказал Альтмяэ.
– Отнюдь, – возразил Быковер, – Ильвес номенклатурный работник. Он должен быть захоронен на привилегированном кладбище. Существует железный порядок. Ночью поменяют гробы…
Я вдруг утратил чувство реальности. В открывшемся мире не было перспективы. Будущее толпилось за плечами. Пережитое заслоняло горизонт. Мне стало казаться, что гармонию выдумали поэты, желая тронуть людские сердца…
– Пошли, – сказал Быковер, – надо занять места в автобусе. А то придется в железном ящике трястись…
Компромисс двенадцатый
(«Советская Эстония». Октябрь. 1976 г.)
«ПАМЯТЬ – ГРОЗНОЕ ОРУЖИЕ! В греческой мифологии есть образ Леты, реки забвения, воды которой уносили пережитые людьми земные страдания. На берегу Леты человек получал жалкую временную иллюзию счастья. Его наивный разум, лишенный опыта и воспоминаний, делал человека игрушкой в руках судьбы. Но испокон века против течения Леты движется многоводная и неиссякаемая река человеческой памяти…
В городе Тарту открылся III республиканский слет бывших узников фашистских концентрационных лагерей.
Их лица – одновременно – праздничны и суровы. На груди у каждого скромный маленький значок – красный треугольник и силуэт голубки, нерасторжимые эмблемы пролитой крови и мира. Они собираются группами в просторных холлах театра «Ванемуйне». Приветствия, объятия, взволнованная речь…
Рассказывает Лазарь Борисович Слапак, инженер-конструктор:
– Сначала я находился в лагере для военнопленных. За антифашистскую пропаганду и организацию побегов был переведен в Штутгоф… Мы узнавали своих по глазам, по одному движению рук, по неуловимой улыбке… Человек не ощущает себя жертвой, если рядом товарищи, братья…
Слет продолжался два дня. Два дня воспоминаний, дружбы, верности пережитому. Делегаты и гости разъехались, пополнив драгоценный и вечный архив человеческой памяти, и мы вслед за ними произносим торжественно и сурово, как предостережение, клятву и заповедь мира: «Никто не забыт и ничто не забыто!»
В Тарту мы приехали рано утром. Жбанков всю дорогу ремонтировал фотоаппарат. В ход пошли канцелярские скрепки, изоляционная лента, маленький осколок зеркала…
Сначала хотели послать Малкиэля, но Жбанков запротестовал:
– Я, между прочим, фронтовик, имейте совесть!
Редактор Туронок пытался настаивать:
– Там собираются узники, а вовсе не фронтовики.
– Как будто я не узник! – возвысил голос Жбанков.
– Вытрезвитель не считается, – едко заметил редактор.
Жбанков не уступал. В резерве у него имелось действенное средство. Если Мишу явно притесняли, он намекал, что запьет. Он не говорил об этом прямо. Он только спрашивал:
– А что, касса взаимопомощи еще открыта?
Это означало, что Миша намерен раздобыть денег. А если не удастся, то пропить казенный импортный фотоувеличитель.
Как правило, ему уступали. Тем не менее запивал он часто. Сама мысль о запое была его предвестием…
– Генрих Францевич, – вмешался я, – мы со Жбанковым уже ездили.
– У нас – творческое взаимопонимание, – поддакнул Миша.
– Это меня и пугает, – сказал Туронок, – а впрочем, ладно. Езжайте.
Я думаю, редактор вспомнил, что мероприятие ответственное. А фотографировал Жбанков прекрасно…
От вокзала до театра мы шли пешком. Тарту – городок приветливый, культурный. В толпе мелькали зеленые студенческие фуражки. Моросил прозрачный дождь.
– Надо бы пленку купить, – сказал Жбанков.
Зашли в уютный канцелярский магазин. Продавец заваривал кофе на электроплитке. Его типично эстонский вязаный жилет был украшен металлическими пуговицами.
– Микрат-четыре есть? – спросил Жбанков.
Эстонец покачал головой.
– Начинается…
Я поинтересовался:
– А где ближайший магазин, в котором есть четвертый номер?
– В Хельсинки, – ответил продавец без улыбки.
– Ладно, – сказал Жбанков, – там будут ребята из «ЭДАЗИ»…
Дождь усиливался. Мы поспешили в театр. У входа толпились люди с зонтиками и целлофановыми накидками.
– Чего они все с зонтиками, как дикари? – удивился Жбанков, ступая в глубокую лужу.
– Потише, – говорю.
Театр «Ванемуйне» был построен сравнительно недавно. Мраморные лестницы, просторные холлы, гулкое эхо. Над входом – синий транспарант (в Эстонии любят синие транспаранты):
«Слава бывшим узникам фашистских концентрационных лагерей!»
Мы нашли распорядителя, представились. Он сказал:
– Программа такова. Сперва – эмоциональная часть. Встреча старых друзей. Затем – торжественный митинг. И наконец – банкет. Кстати, вы тоже приглашены.
– Еще бы, – сказал Жбанков.
В холлах бродили люди с орденами и медалями. В основном – группами по нескольку человек. Они курили и тихо беседовали.
– Что-то не видно эмоций, – сказал Жбанков.
Распорядитель пояснил:
– Узники собираются ежегодно. Лет двадцать подряд. Эмоциональная часть скоро кончится. Торжественный митинг продлится около часа. Даже меньше. Затем – банкет…
– С вытекающими оттуда последствиями, – неожиданно захохотал Жбанков.
Распорядитель вздрогнул.
– Извините, – говорю, – мне бы надо с людьми поговорить. Записать кое-что.
Распорядитель остановил высокого, плотного мужчину:
– Знакомьтесь. Лазарь Борисович Слапак, инженер-конструктор, бывший узник Штутгофа.
Я тоже представился.
– Меня угнали в Штутгоф за антифашистскую деятельность и организацию побегов. А до этого я находился в Польше…
Слапак говорил быстро и уверенно. Видно, привык иметь дело с журналистами.
– Вас, наверное, интересуют любопытные факты? – спросил он.
Я кивнул.
– Давайте присядем.
Мы сели на диван. К нам присоединились двое. Сравнительно молодой человек в кителе и грустный старик без руки. Распорядитель назвал их фамилии – Валтон и Гурченко.
Слапак дождался тишины и продолжал:
– Для организации побегов требовались средства. Стали думать, как их раздобыть. И, представьте себе, нашли выход. Я неплохо играл в шахматы. И начальник лагеря был завзятым шахматистом. Решили организовать матч. Назначили приз – восемьдесят марок. Товарищи страстно за меня болели. Я выиграл семь партий из десяти. Начальник лагеря сказал: «Доннер-веттер!» – и расплатился…
– Интересно, – перебил его безрукий старик, – очень интересно…
Я записал его фамилию – Гурченко.
До этого старик молчал.
– В чем дело, товарищ? – произнес Слапак.
– Я говорю, неплохо время проводили…
– То есть? – напряженно улыбнулся инженер-конструктор.
– В Мордовию бы тебя года на три, – продолжал старик.
Было заметно, что он слегка пьян.
– Где сидели, товарищ? – вмешался распорядитель. – Дахау, Освенцим?
– В Мордовии сидел, – ответил Гурченко, – в Казахстане… Двадцать лет оттянул как бывший военнопленный…
– Вы думаете, я не сидел?! – рассердился инженер-конструктор. – У меня все почки отбиты! Иоссер знаете? Весляну? Ропчу?..
– Слыхали, – поддержал разговор молодой человек в кителе. – Я в пересыльной тюрьме на Ропче менингитом заболел… Я был мальчишкой, когда оказался в плену. Меня отправили в лагерь. Хотя я не подлежал мобилизации. И не занимался пропагандой. Это было несправедливо. В концентрационном лагере мне не понравилось. Фашисты морили нас голодом. Кроме того, в лагере не было женщин…
– Как же ты, – ехидно спросил безрукий, – на Ропчу попал?
– Очень просто. Нас освободили французы. Я оказался в Париже. Кинулся в советское посольство. Собрали нас человек восемьсот. Усадили в поезд. И повезли на восток… Едем, едем… Москву проехали. Урал проехали…
– Улыбнитесь, мужики, – попросил Жбанков. – Внимание! Снимаю!
– У тебя же, – говорю, – и пленки нет.
– Это не важно, – сказал Жбанков, – надо разрядить обстановку.
Распорядитель тоже забеспокоился. Он поднялся и гулко хлопнул в ладоши:
– Товарищи узники, пройдите в зал!..
Торжественная часть продолжалась всего минут двадцать. Дольше всех говорил сам распорядитель. В конце он сказал:
– Мы навсегда останемся узниками фашизма. Ведь то, что мы пережили, не забывается…
– Он – тоже военнопленный? – спросил я безрукого Гурченко.
– Этот хмырь из театра, – ответил старик, – его партком назначил. Четвертый год здесь выступает… В Мордовию бы его годика на три… На лесоповал…
Тут отворились двери банкетного зала. Мы заняли столик у окна. Жбанков придвинул два недостающих стула. Затем разлил водку.
– Давайте без тостов, – предложил Слапак, – за все хорошее!
Выпили молча. Жбанков сразу налил по второй. Валтон пытался досказать мне свою историю.
– Я был юнгой торгового флота. Немцы ошиблись. Посадили меня ни за что. Я не был военным моряком. Я был торговым моряком. А меня взяли и посадили. В сущности, ни за что…
Похоже, что Валтон оправдывался. Чуть ли не доказывал свою лояльность по отношению к немцам.
– Чухонцы все такие, – сказал Жбанков, – Адольф – их лучший друг. А русских они презирают.
– А за что им нас любить? – вмешался Гурченко. – За тот бардак, что мы им в Эстонии развели?!
– Бардак – это еще ничего, – сказал Жбанков, – плохо, что водка дорожает…
Его физиономия лоснилась. Бутылки так и мелькали в руках.
– Положить вам жаркое? – нагнулся ко мне Слапак.
Жбанков корректно тронул его за локоть:
– Давно хочу узнать… Как говорится, нескромный вопрос… Вы какой, извиняюсь, будете нации?
Слапак едва заметно насторожился. Затем ответил твердо и уверенно. В его голосе звучала интонация человека, которому нечего скрывать:
– Я буду еврейской нации. А вы, простите, какой нации будете?
Жбанков несколько растерялся. Подцепил ускользающий маринованный гриб.
– Я буду русской… еврейской нации, – миролюбиво сформулировал он.
Тут к Слапаку обратился безрукий Гурченко.
– Не расстраивайся, парень, – сказал он. – Еврей так еврей, ничего страшного. Я четыре года жил в Казахстане. Казахи еще в сто раз хуже…
Мы снова выпили. Жбанков оживленно беседовал с Гурченко. Речь его становилась все красочное.
Постепенно банкетный зал наполнился характерным гулом. Звякали стаканы и вилки. Кто-то включил радиолу. Прозвучали мощные аккорды:
…Идет война народная,
Священная война…
– Эй! Кто там поближе?! Вырубите звук, – сказал Жбанков.
– Пускай, – говорю, – надо же твой мат заглушать.
– Правды не заглушишь! – внезапно крикнул Гурченко…
Жбанков встал и направился к радиоле. Тут я заметил группу пионеров. Они неловко пробирались между столиками. Видно, их задержал ливень. Пионеры несли громадную корзину с цветами.
Миша попался им на дороге. Вид у него был достаточно живописный. Глаза возбужденно сверкали. Галстук лежал на плече.
Среди бывших узников концентрационных лагерей Жбанков выделялся истощенностью и трагизмом облика.
Пионеры остановились. Жбанков растерянно топтался на месте. Худенький мальчик в алом галстуке поднял руку. Кто-то выключил радиолу.
В наступившей тишине раздался прерывистый детский голосок:
– Вечная слава героям!
И затем – троекратно:
– Слава, слава, слава!
Испуганный Жбанков прижимал к груди корзину с цветами.
Чуть помедлив, он крикнул:
– Ура!
В зале стоял невообразимый шум. Кто-то уже вытаскивал из ящиков реквизит. Кто-то плясал лезгинку с бутафорским ятаганом в зубах…
Жбанкова фотографировали ребята из местной газеты.
Его багровое лицо утопало в зелени, Он вернулся к нашему столу. Водрузил корзину на подоконник.
Гурченко приподнял голову. Затем снова уронил ее в блюдо с картофелем.
Я придвинул Жбанкову стул.
– Шикарный букет, – говорю.
– Это не букет, – скорбно ответил Жбанков, – это венок!..
На этом трагическом слове я прощаюсь с журналистикой. Хватит!
Мой брат, у которого две судимости (одна – за непредумышленное убийство), часто говорит:
– Займись каким-нибудь полезным делом. Как тебе не стыдно?
– Тоже мне, учитель нашелся!
– Я всего лишь убил человека, – говорит мой брат, – и пытался сжечь его труп. А ты?!