Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 4"
Автор книги: Сергей Довлатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
* * *
Бумагу из военкомата мне доставили первого апреля. Увы, это не было традиционной шуткой. Это был конец. Я не учел такой перспективы, как служба в армии.
Мне не хотелось говорить об этом Тасе. Я носил во внутреннем кармане голубоватый бланк, заполненный детским почерком, и молчал. Все это доставляло мне какое-то странное удовольствие. Я ждал подходящей минуты, чтобы эффектно сообщить Тасе грустную новость. Я с трудом подавлял ироническую гримасу.
Я был так доволен собственной хитростью. Вероятно, напоминал человека, дни которого сочтены. Ему говорят – оденься потеплее. А он-то знает, что смертельно болен. И только усмехается в ответ.
Как-то раз я увидел мою повестку на столе. Она лежала в центре, под сахарницей. Я думаю, Тася случайно обнаружила ее в моем кармане. Она плакала, когда я вернулся с работы. Я говорю:
– Перестань. А то я буду думать, что еще не все потеряно.
Тася говорит:
– Ужасно, когда люди прощаются с облегчением. А мы прощаемся с горечью. У нас остаются воспоминания.
Но я сказал ей, точнее, крикнул:
– Зачем мне воспоминания?! Ты мне нужна. И больше никто.
Я отвернулся, пошел в уборную и заплакал. Вернее, ощутил, что плачу. Теперь я думал, что все несчастья из-за этой гнусной повестки. До нее все было так прекрасно.
Целый год я вел себя нелепым образом. Был чем-то недоволен. На что-то жаловался. Кого-то обвинял.
Казалось бы, люби и все. Гордись, что Бог послал тебе непрошеную милость.
Читая гениальные стихи, не думай, какие обороты больше или меньше удались автору. Бери, пока дают, и радуйся. Благодари судьбу.
Любить эту девушку – все, что мне оставалось. Разве этого недостаточно? А я все жаловался и роптал. Я напоминал садовника, который ежедневно вытаскивает цветок из земли, чтобы узнать, прижился ли он.
Настал последний день. Я сказал Тасе – не провожай меня. Надел рюкзак. Спустился вниз по лестнице.
Я вдруг стал ужасно наблюдательным. Я прочитал ругательства – стенах. Заметил детский велосипед около лифта. Белый край газеты в почтовом ящике. Плоские окурки возле батареи. Затем вышел на улицу и поднял глаза.
Тася смотрела на меня, прикрывшись занавеской.
«Ну, все», – про себя говорю.
Тася отрицательно покачала головой.
Я направился к зданию военкомата. Шел и повторял несколько цифр: 7-3-2-9-0-4.
Это был номер телефона. Единственная интересующая меня комбинация в бесконечном разнообразии чисел.
Вот телефонная будка. Чье-то имя нацарапано гвоздем. В глубине – металлический ящик с диском и цифрами. Ты достаешь монету – плоский железный кружок с рельефом, едва заметным на ощупь. Опускаешь ее в узкую косую щель. Кусочек металла, замерев на секунду, проваливается внутрь. Он блуждает среди невидимых контактов, затем щелчок – из пустоты выплывает хрипловатый Тасин голос:
– Алло!.. Алло!.. О Господи, алло!..
Я и не подозревал, что в городе столько телефонных будок.
Чьи-то лица проплывали мимо, строгие и безучастные, как утренние газеты. Вряд ли хоть одно из них было отмечено печатью гения. А впрочем, знаков обреченности я не увидел тоже.
Из-под арки комиссариата вышла строем группа юношей. Они были в изношенных джинсах, кедах, рваных пиджаках. Рядом шагал молодой офицер с туго набитым гражданским портфелем. На шее у него белела узкая полоска воротничка.
Я должен был идти вперед.
* * *
Я поднялся в свой номер. Снял туфли. Подошел к зеркалу.
Узкий лоб неандертальца, тусклые глаза, безвольный подбородок.
Возраст у меня такой, что каждый раз, приобретая обувь, я задумываюсь:
«Не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?..»
Недавно я заполнял какую-то официальную бумагу. Там была графа «цвет волос». Я автоматически вывел – «браун». В смысле – шатен. А секретарша зачеркнула и переправила на «грей». То есть – седой.
Я принял душ. Однако бодрости у меня не прибавилось. Я не мог уяснить, что же произошло. Двадцать лет назад мы расстались. Пятнадцать лет не виделись. У меня жена и дети. Все нормально.
И вдруг появляется эта, мягко говоря, неуравновешенная женщина. Привносит в мою жизнь непомерную долю абсурда. Ворошит давно забытое прошлое. И в результате заставляет меня страдать…
Телефонный звонок:
– Две порции коньяка, лимон и сода?
– В чем дело? – спрашиваю.
– Коньяк заказывали?
В этот раз я даже не удивился.
– Да, – говорю, – конечно. Сколько можно ждать?!
Я решил позвонить нашей дочери. Взглянул на часы – без пяти одиннадцать. Это значит, в Нью-Йорке около двух. Впрочем, дочь ложится поздно. Особенно по субботам.
Недаром я говорил ей:
– Мой день заканчивается вечером. А твой день – утром.
Звоню. Подходит дочь.
– Прости, – слышу, – но у меня гости.
– Я, между прочим, звоню из Лос-Анджелеса. Хотел поинтересоваться, как дела?
– Нормально. Я уволилась с работы. Ты здоров?
– Более или менее… А что случилось?
– На работе? Ничего особенного… Мама знает, что ты в Калифорнии?
– Догадывается… Катя!
– Ну что?
– Я хочу сказать тебе одну вещь.
– Только покороче.
– Ладно.
– И не потому, что гости. Просто это дорого.
– Вот слушай. Ты, конечно, думаешь, что я обыкновенный жалкий эмигрант. Неудачник с претензиями. Как говорится, из бывших…
– Ну вот, опять… Зачем ты это говоришь?
– Знаешь, кто я такой на самом деле?
– Ну, кто? – спросила дочь, чуть заметно раздражаясь.
– Сейчас узнаешь.
– Ну?
Я сделал паузу и торжественно выговорил:
– Я… Слушай меня внимательно… Я – чемпион Америки. Знаешь, по какому виду спорта?
– О Господи… Ну, по какому?
– Я – чемпион Америки… Чемпион Соединенных Штатов Америки – по любви к тебе!..
Я положил трубку. На душе было тошно. Даже в бар идти не хотелось. Выпьешь как следует, а потом будет еще тоскливее.
Может быть, это кризис? Если да, то какой именно? Экономический, творческий, семейный?
Вот и хорошо, подумал я. Кризис – это лучшее время для перестройки.
И пошел к Абрикосову за щенком.
Тася появилась рано утром. Причем довольно бодрая и требовательная. Спросила, почему я не заказываю кофе? Где хранятся мои сигареты? А главное, как поживает наш щенок?
Я тоже спросил:
– А где Роальд Маневич?
(Это имя с ненужной отчетливостью запечатлелось в моей памяти.)
Ответ был несколько расплывчатый:
– Маневич – это такая же фикция, как и все остальное!
Я напомнил Тасе, который час. Сделал попытку уснуть. Вернее, притворился, что сплю.
Но тут проснулась собачонка. Вытянула задние лапы. Затем присела, оросив гостиничный ковер. Несколько раз торжествующе пискнула. И наконец припала к античным Тасиным сандалиям.
– Прелесть, – сказала Тася, – настоящий мужчина. Единственный мужчина в этом городе.
– Вынужден тебя разочаровать, – говорю, – но это сука.
– Ты уверен?
– Как в тебе.
– А мне казалось…
– Ты ее с кем-то перепутала. Возможно, с Роальдом Маневичем…
– Значит, это – она? Бедняжка! Знала бы, что ее ожидает в жизни.
И затем:
– Я хотела назвать его – Пушкин. Теперь назову ее Белла. В честь Ахмадулиной.
Я подумал – Таська не меняется. Да так чаще всего и бывает. Человек рождается, страдает и умирает – неизменный, как формула воды Н2О. Меняются только актеры, когда выходят на сцену. Да и то не все, а самые лучшие.
Таська не меняется. Она все такая же – своенравная, нелепая и безнравственная, как дитя.
Я даже не поинтересовался, что у Таси было с Роальдом Маневичем. Могу поклясться – что-нибудь фантастическое.
Подробности меня не интересуют. Тем более, что форум заканчивается. Сегодня последний день. Завтра утром все разъедутся по домам. И, как говорится, прощайте, воспоминания!
* * *
Армейская служба произвела на меня более достойное впечатление, чем я ожидал. Мои знакомые, как правило, говорили на эту тему с особым драматизмом. У меня не возникло такого ощущения.
Наше существование было продумано до мелочей. Устав предусматривал любую деталь нашей жизни. Все дни были, как новобранцы, – совершенно одинаковые.
Будучи застрахован от необходимости совершать поступки, я лишь выполнял различные инструкции. Для тягостных раздумий просто не оставалось времени и сил.
Тася мне не писала. Завидев почтальона, я равнодушно отворачивался.
Я узнал, что при штабе есть команда боксеров. Причем, как всегда, не хватало тяжеловеса. Я возобновил тренировки.
Жизнью я был, в принципе, доволен. На учебном пункте мной владело равнодушие. Затем оно сменилось удовлетворением и покоем. Досуга стало больше, зато я уставал на тренировках. Так что мне было не до переживаний.
Вечера я проводил за шахматами. А когда мы переехали в спортивный городок не берегу озера, увлекся рыбной ловлей.
Я волновался, глядя на кончик поплавка. Других переживаний мне не требуется. Хватит.
В декабре мне предоставили недельный отпуск. Я уехал в Ленинград. Остановился у тетки. Оказавшись в центре города, чуть не заплакал.
Не красота поразила меня. Не решетки, фонари и шпили. Такой Ленинград отлично воспроизведен на коробках фабрики Микояна. С этим Ленинградом мы как будто и не расставались.
А сейчас я разглядывал треснувшую штукатурку на фасаде Дворца искусств. Сидел под облетевшими деревьями у Кузнечного рынка. Останавливался возле покосившихся табачных ларьков. Заходил в холодные дворы с бездействующими фонтанами. Ездил в громыхающих, наполненных светом трамваях.
Пока не ощутил, что я дома.
Я позвонил друзьям. Я был уверен – стоит оказаться дома, и все, конечно, захотят пожать мне руку.
Но Куприянов был в отъезде. Лева Балиев вежливо сказал, что занят. Арик Батист вообще меня не узнал.
Только Федя Чуйков вроде бы обрадовался мне по телефону. И то мы попрощались, не договорившись о встрече.
Все, что я считал праздником, оставалось для моих знакомых нормальной жизнью. Нормальной будничной жизнью, полной забот.
Я поехал в общежитие на Симанскую. Вспомнил номер комнаты, где проживали Рябов и Лепко. Иначе вахтерша не соглашалась пропустить меня.
Рябова я обнаружил в читальном зале. Он, как мне показалось, был рад нашей встрече. Долго расспрашивал меня о службе в армии. Вид у него при этом был смущенный.
Мы испытывали какую-то неловкость. Рябов был студентом третьего курса. Я – военнослужащим без четких перспектив. Говорить было, в сущности, не о чем.
Мы выпили бутылку портвейна и замолчали. Рябов спросил, приходилось ли мне чистить уборную. Я ответил, что да, и не раз. Он спросил – ну и как? Я ответил – нормально.
Наконец я решился встать и уйти. В последний раз оглядел комнату, стены которой были увешаны шутливыми транспарантами. Мне запомнилось:
«Не пытайтесь делать гоголь-моголь из крутых яиц!»
Над кроватями висели фотографии джазистов. Тумбочки были завалены книгами. Все носило отпечаток беззаботной студенческой жизни.
Друзья не хотели рассказывать о себе. Возможно, считали, что это бестактно. Когда мы прощались, Рябов спросил:
– Будешь после армии учиться дальше?
Я ответил, что надо подумать.
– А где твоя униформа? – заинтересовался вдруг появившийся Лепко.
– Дома, – ответил я.
О Тасе мы даже не заговаривали. Выразительно молчали о ней.
Наконец я ушел. Мои друзья, вероятно, почувствовали облегчение. Это естественно.
Едешь, бывало, в электричке с дружеской компанией. Вдруг появляется нищий с баяном. Или оборванная женщина с грудным ребенком. И тотчас же возникает гнетущая ситуация. Хочется сунуть нищим мелочь, чтобы они поскорее ушли.
Начинаешь успокаивать себя. Вспоминать истории про нищих, которые строят дачи. Или разъезжают на досуге в собственных автомобилях. Короче, с успехом избегают общественно-полезного труда.
Присутствие человека в рваных ботинках действует угнетающе. Вынуждает задумываться о капризах судьбы. Будоражит нашу дремлющую совесть. Напоминает о шаткости человеческого благополучия…
А что, если во мне за километр ощущается неудачник? Что, если обо мне стараются забыть, как только я уйду?
Я зашел в кондитерскую, чтобы позвонить Тасе из автомата. Я знал, что рано или поздно это сделаю.
К телефону подошла домработница, которая меня не узнала. Через минуту я услышал стук высоких каблуков и говорю:
– На тебе коричневые туфли с пряжками. Те, что мы купили в Гостином дворе.
Тася закричала:
– Где ты?
– Хочешь меня видеть?
Наступила пауза. Может, она думала, что я звоню с Камчатки?..
– Милый, я сегодня занята… Ведь ты надолго?
– Нет… Веселись, развлекайся… Я жалею, что позвонил.
– Я же не знала… Ну, хочешь, поедем со мной? Только это не совсем удобно. Поедем?
– Нет.
– Ты милый, родной. Ты мой самый любимый. И мы еще увидимся. Но сегодня я занята.
Когда человека бросают одного и при этом называют самым любимым, делается тошно. И все-таки я спросил:
– Могу я встретить тебя ночью и проводить домой?
– Нет, – сказала Тася, – позвони мне завтра утром. Позвонишь?
– Хорошо.
– Скажи – клянусь, что позвоню.
– Клянусь.
Тася продолжала говорить. Однако я запомнил только слово – «нет». Все попытки уравновесить его другими словами казались оскорбительной и главное – безнадежной затеей.
Ночью я сел в архангельский поезд. Я думал – кончено! Одинокий путник уходит дальше всех. Я вновь упал, и это моя последняя неудача. Отныне я буду ступать лишь по твердому грунту.
Мои печали должны раствориться в здоровом однообразии казарменного существования. Выступления на ринге помогут избавиться от лишних эмоций. Я сумею превратиться в четко действующий и не подверженный коррозии механизм…
В рассеянной утренней мгле желтели огни полустанков. Кто-то играл на гитаре: «Сиреневый туман бесшумно проплывает…»
– Солдат, иди пить водку! – звали меня бородатые геологи.
Но я отказывался либо притворялся, что сплю.
К штабу я подъехал вечером. Захожу в канцелярию. Майор Щипахин заполняет ведомость нарядов. На лбу его розовый след от фуражки. Портупея лежит на столе.
Я начинаю докладывать. Щипахин останавливает меня:
– Прибыл раньше времени? Отлично. Хочешь яблоко? Держи.
* * *
Наступил последний день конференции. (Все называли это мероприятие по-разному – конференция, форум, симпозиум…)
Было проведено в общей сложности 24 заседания. Заслушано 16 докладов. Организовано четыре тура свободных дискуссий.
По ходу конференции между участниками ее выявились не только разногласия. В отдельных случаях наблюдалось поразительное единство мнений.
Все единодушно признали, что Запад обречен, ибо утратил традиционные христианские ценности.
Все охотно согласились, что Россия – государство будущего, ибо прошлое ее ужасающе, а настоящее туманно.
Наконец все дружно решили, что эмиграция – ее достойный филиал.
Во многих случаях известные деятели эмиграции пошли на компромисс ради общественного единства. Сионист Гурфинкель признал, что в эпоху культа личности были репрессированы не только евреи. За это Большаков согласился признать, что не одни лишь евреи делали революцию.
Были, разумеется, споры и даже конфликты. Например, Дарья Владимировна Белякова оскорбила литературоведа Эрдмана. За Эрдмана вступились Литвинский и Шагин. В частности, Шагин заметил:
– Еще вчера ты с Левой Эрдманом дружила. А сегодня Лева Эрдман – дерьмо. Завтра ты и обо мне скажешь, что я дерьмо.
Дарья Владимировна охотно согласилась:
– Возможно, и скажу. Но скажу, можешь быть уверен, прямо в глаза.
Шагин подумал и говорит:
– Этого-то я и опасаюсь.
На одном из заседаний вспомнили про Сахарова и Елену Боннэр. Заговорили о ее судьбе. (Сахаров тогда находился в Горьком.) Решили направить петицию советским властям. Потребовать, чтобы Елену Георгиевну выпустили на Запад.
Вдруг Большаков сказал:
– Почему бы ей не сесть в тюрьму?! Все сидят, а она чем же лучше других?! Оттянула бы годика три-четыре. Вызвала бы повышенный международный резонанс.
Все закричали:
– Но ведь она больная и старая женщина!
Большаков объяснил:
– Вот и прекрасно. Если она умрет в тюрьме, резонанс будет еще сильнее.
В библиотеке Сент-Джонс обсуждалось коллективное послание Нэнси Рейган. Сути этого послания я так и не уяснил. Почему решили обратиться именно к ней? Почему не к самому мистеру Рейгану? Бурной реакции в обоих случаях не предвиделось.
Эмигранты желали Нэнси Рейган доброго здоровья. Выражали удовлетворение ее общественной деятельностью. А главное, заклинали ее оберегать и лелеять мужа. «На радость, – именно так было сформулировано, – всего прогрессивного человечества».
Составил это нелепое письмо таинственный религиозный деятель Лемкус. Он же раньше других скрепил его витиеватой кучерявой подписью.
Собравшиеся выслушали ничтожный текст без эмоций. Молча проголосовали – за. Один лишь Шагин мрачновато произнес:
– Вы путаете эту даму с Крупской.
К часу дня я перестал вести записи и спрятал магнитофон. Оставались еще какие-то фантастические выборы. А так – я мог лететь домой ближайшим рейсом.
С Тасей я простился. Так и сказал ей утром:
– Давай на всякий случай попрощаемся.
– Как это – на всякий случай? Что может случиться?
– Возможно, я сегодня улечу.
– Прямо сейчас?
– Может быть, вечером.
– Значит, мы еще увидимся.
– Вдруг я тебя не застану.
– Застанешь.
Я подумал – а что, если она собирается лететь в Нью-Йорк? По-моему, это будет уже слишком. В нашем городе и так сумасшедших хватает. Да и утомили меня несколько все эти приключения.
Еще я подумал – вот она, моя юность. Сидит, роняет пепел мимо керамического блюдца с надписью «Вспоминай Техас!». Хотя находимся мы в центре Лос-Анджелеса.
Вот оно, думаю, мое прошлое: женщина, злоупотребляющая косметикой, нахальная и беспомощная. И это прошлое вдруг становится моим настоящим. А может, упаси Господь, и будущим…
– Я еще тут должен выяснить насчет собаки, – говорю.
– То есть?
– В связи с ее транспортировкой… Должны быть какие-то правила.
– Все очень просто, я узнавала. Тебе придется купить специальный ящик. Что-то вроде клетки. Это недорого, в пределах сотни.
– Ясно, – говорю.
Самое любопытное, что я действительно всегда мечтал иметь щенка…
В кулуарах меня окликнул человек невысокого роста, лысый, с хитрыми и бойкими глазами. Касаясь моего рукава, он заговорил:
– Насколько я знаю, вы имеете отношение к прессе.
– Косвенное, – сделал я попытку уклониться.
– Этого достаточно. Дело в том, что у меня есть статья. Вернее, небольшое исследование. Или даже эссе. Хотелось бы пристроить его в какую-нибудь газету.
– Что за эссе, – спрашиваю, – как называется?
Незнакомец охотно пояснил:
– Эссе называется «Микеланджело живет во Флашинге».
– Это о чем же?
– О творчестве замечательного художника и скульптора, который проживает во Флашинге. Он-то и есть Микеланджело. В нарицательном смысле.
– Что за скульптор? Как фамилия?
– Туровер. Александр Матвеевич Туровер.
– А кто написал эссе? Кто автор?
– Эссе написал я, с вашего разрешения.
Тогда я спросил:
– А вы, простите, кто будете? С кем имею честь?..
Незнакомец тихим голосом представился:
– Туровер. Александр Туровер. Александр Матвеевич Туровер…
Было ясно, что он всегда представляется именно так. Сначала называет фамилию. Затем еще раз – фамилию плюс имя. Затем, наконец, фамилию, имя, отчество. Как будто одной попытки мало. Как будто разом ему не передать всего масштаба собственной личности.
Тут я окончательно запутался и говорю:
– Минуточку. Значит, так. Поправьте меня, если я ошибаюсь… Вы – художник Туровер. И вы же – автор статьи о художнике Туровере. Причем хвалебной статьи, не так ли?
– Более того, апологетической.
Я все еще чего-то не понимал:
– Вы написали эссе о собственном творчестве? Может, я что-то путаю?
Мой новый знакомый поощрительно улыбнулся:
– Вы абсолютно правильно излагаете суть дела.
Тогда я подумал и говорю:
– Дайте мне копию. Я передам ее в «Слово и дело».
– Копия у вас, – поблескивая глазами, сказал Туровер.
– Что значит – у меня? Где именно?
– В портфеле, – был ответ.
Я нервно раскрыл свой портфель.
Там вместе с портативным магнитофоном и деловыми бумагами лежал незнакомый конверт.
Как он сюда попал? Кто мне его подсунул?..
Я решил не думать об этом. Как часто повторяет Юзовский: в любой ситуации необходима доля абсурда.
(ПРИМЕЧАНИЕ. Корреспонденция Туровера «Микеланджело живет во Флашинге» опубликована 14 января 1986 года за подписью «А. Беспристрастный».)
Я решил позвонить в гостиницу. Узнать, чем занимается Тася. Выяснить, как поживает наш щенок.
Тасю я не застал. Зачем-то позвонил снова. Потом еще раз. Как будто надеялся, что подойдет собака…
Выборы должны были состояться под открытым небом. Для этой цели городская администрация выделила пустырь между католической библиотекой и зданием суда. За ночь активисты сколотили трибуну. На фанерных стендах возвышались портреты Гинзбурга, Орлова, Щаранского. Из динамиков по всей округе разносилось:
Поручик Голицын, достаньте бокалы,
Корнет Оболенский, налейте вина!..
Надлежало избрать троих самых крупных государственных деятелей будущей России. Сначала президента. Затем премьер-министра. И наконец, лидера оппозиционной партии.
Эти трое должны были затем сформировать правительство народного единства. Верховный Совет заменялся Государственной Думой. Совет Министров преобразовывался в Коллегию Народного Хозяйства. На месте распущенной Коммунистической партии должна была возникнуть оппозиционная. Что за оппозиционная партия – было еще не совсем ясно. Оппозиция – к чему? Этого еще тоже не решили.
Выбрать должны были троих. А выдвинутых оказалось – человек сорок. Государственных деятелей, как известно, в эмиграции хватает.
Речь могла идти лишь о самых видных деятелях. О том, кого уважают все без исключения. Я говорю о Буковском, Щаранском, Орлове и других столь же замечательных людях.
Все дни, пока шла конференция, между участниками циркулировали различные списки. Одни кандидатуры вычеркивались. Другие поспешно вносились.
Наиболее острая дискуссия развернулась вокруг имени Солженицына. Почвенники считали его оптимальной фигурой. Либералы горячо протестовали, обвиняя Солженицына в антисемитизме. Восторжествовала компромиссная точка зрения: «Солженицын не государственный деятель, а писатель. Его дело – писать». С такой же формулировкой были отклонены кандидатуры Аксенова, Гладилина, Войновича, Львова. Тем острее шла борьба между оставшимися претендентами.
Затем возникло одно неожиданное соображение. Бывший прокурор Гуляев вышел на трибуну и сказал:
– Господа! Не исключено, что кто-то заподозрит меня в антисемитизме. Тем не менее, хочу задать вопрос. А именно – может ли еврей быть председателем Всероссийской Государственной Думы? Может ли еврей руководить Всероссийской Коллегией Народного Хозяйства? И наконец, может ли еврей быть лидером всероссийской политической оппозиции? Короче, может ли еврей стоять у руля всероссийской государственности?
– Почему бы и нет? – спросил Гурфинкель.
Затем уверенно добавил:
– У руля всероссийской государственности может и должен стоять еврей.
Неожиданно Гурфинкеля поддержал Иван Самсонов:
– Еврей хотя бы не запьет!
Гуляев дождался тишины:
– Убежден, что возглавлять русский народ должны люди славянского происхождения!
Из толпы раздался крик:
– Вы бы это товарищу Сталину посоветовали!..
Тем не менее все задумались. Эмиграция наша – еврейская. Русских среди нас – процента три. Значит, подавляющее большинство кандидатов на этих идиотских выборах – евреи. Могут ли они возглавить будущее российское правительство?
– Тем более, – закричал Юзовский, – что это уже имело место в семнадцатом году!..
В результате число кандидатов заметно уменьшилось. На должность Председателя Государственной Думы баллотировались Воробьев, Чудновский и Михайлович. На место Президента Коллегии – Гуляев, Шагин и Бурденко. В лидеры оппозиции метили – Глазов, Акулич и какой-то сомнительный Харитоненко.
Непосредственно к выборам приступили около шести.
Происходило это следующим образом. На трибуну поднимался оратор. Давал характеристику очередному претенденту. Говорил о его правозащитных заслугах. О выпавших на его долю испытаниях. О лагерях и тюрьмах, которые не могли его сломить.
Затем на трибуну выходил следующий оратор. Сообщал о том же человеке нечто компрометирующее. А на его место выдвигал нового кандидата.
О Чудновском было сказано – пьет. О Воробьеве – склонен к политическим шатаниям. О Михайловиче – груб и неколлегиален.
Чудновский вышел на трибуну и сказал:
– Ради такого дела брошу пить.
Его спросили:
– Когда?
Чудновский ответил:
– Сразу же после завтрашнего банкета…
Затем началось голосование. Мистер Хиггинс с тремя американскими волонтерами подсчитывал голоса. Председателем Всероссийской Государственной Думы был избран Чудновский.
Затем избирали Президента Коллегии. Требовался человек с административными наклонностями. Вспомнили, что диссидент Бурденко, уезжая из Союза, ловко перепродал мотоцикл. Его конкуренты Гуляев и Шагин хозяйственностью не отличались. Настолько, что Гуляев умудрился снять в Астории квартиру без водопровода. Шагин проявил себя еще нелепее. А именно – полностью возвратил свой долг Толстовскому фонду.
Председателем стал Бурденко.
Третьим выбирали лидера оппозиции. На этот пост баллотировались Глазов, Акулич и Харитоненко. Глазова представлял Юзовский. Дал ему самую лестную характеристику. Назвал его вечным оппозиционером. Далее он сказал:
– Глазов с детства находился в оппозиции. В школе был оппозиционером. В техникуме был оппозиционером. В лагере был оппозиционером. Даже среди московских инакомыслящих Глазов был оппозиционером. А именно, совершенно не пил.
В эмиграции Глазов тоже был оппозиционером. Во-первых, не знал английского языка. Кроме того, принципиально донашивал скороходовские ботинки. И наконец, регулярно выписывал «Советские профсоюзы».
За Глазова проголосовало всего человек шесть.
Борис Акулич считался коллекционером неофициальной живописи. В этом качестве приобрел довольно шумную известность. Эмигрировал под знаменами непримиримой идейной борьбы.
Представлял Акулича Лемкус. Говорил о его бескорыстии, мужестве, нравственной стойкости. После чего раздался женский голос:
– Когда ты мне шестьдесят долларов вернешь?
Акулич шагнул к микрофону:
– Какие шестьдесят долларов? За что?
– За слайды, – ответила красивая женщина-фотограф, – мы ведь уславливались: пять долларов штука!
– Господа, – укоризненно и даже скорбно проговорил Акулич, – что же это такое?! Я борюсь с тоталитаризмом, а вы мне про долги напоминаете?! Я о будущей России думаю, а вы мне говорите про какие-то слайды?!. Не ожидал… Не ожидал…
За Акулича проголосовали двое – Лемкус и эта самая женщина-фотограф. Видно, решила, что с главы оппозиции легче будет получать долги.
Харитоненко я увидел впервые. Знаменит он был, как мне показалось, лишь своим дурным характером. Хотя поговаривали, что он редактировал какую-то газету. Затем умудрился со всеми поссориться. С некоторыми оппонентами даже подраться.
Представляла его Дарья Владимировна Белякова.
За Харитоненко проголосовали трое. Все та же Белякова, ее дисциплинированный муж и, как это ни поразительно, сам Харитоненко. Услышав «кто за?», он мрачно поднял руку. Свою тяжелую руку боксера, навсегда дисквалифицированного еще в шестьдесят четвертом году.
Время шло. Лидера оппозиции не было. Должность оставалась вакантной. Собравшиеся выражали легкое неудовольствие. Кто-то уже поглядывал в сторону бара «Ди Эйч».
И тогда появился Самсонов. Он вышел на трибуну и заявил:
– Господа! Мы должны избавляться от предрассудков! Кто сказал, что лидером партийной оппозиции должен быть именно мужчина?! Что мешает выдвинуть на этот пост достойную и уважаемую женщину?! Мне кажется, есть подходящая кандидатура…
Тягостное предчувствие вдруг овладело мною. Я выронил зажигалку. Нагнулся. А когда поднял голову, женщина уже стояла на трибуне – молодая, решительная, в зеленом балахоне шинельного образца.
– Анастасия Мелешко! – выкрикнул Самсонов.
– Браво! – тотчас же закричали собравшиеся.
Из общего хора выделился звонкий баритон какого-то старого лагерника:
– Урки, бог не фрайер, падай в долю! Лично я подписываюсь на эту марцифаль!..
В результате Таську избрали подавляющим большинством голосов.
После чего она заговорила, как Дейч, Аксельрод или Бабушкин:
– Вы являетесь свидетелями небывалого политического эксперимента. На ваших глазах создается российская оппозиционная партия!..
Дальше я не слушал. Я подумал – надо как следует выпить. Причем немедленно. Иначе все это может плохо кончиться.
В баре я дико напился. Видимо, сказалось утомление последних дней. Помню, заходили участники форума. О чем-то спрашивали. Громко беседовали. Кого-то изобличали.
Последним мне запомнился такой эпизод. В баре появились Литвинский и Шагин. Заказали по двойному виски с тоником. Далее Шагин резко повернулся и опрокинул свой фужер на брюки. При этом он даже матом не выругался. Просто заказал себе новый коктейль.
Все посмотрели на Шагина с уважением. Литвинский тихо произнес:
– Святой…
Я заказал такси на восемь сорок. Вдруг зашли попрощаться Юзовский с Лемкусом. До этого я сам разыскал и обнял Панаева. Как стало ясно через два месяца – в последний раз. В марте Панаев скончался от рака.
В моем архиве есть семь писем от него. Вернее, семь открыток. Две из них содержат какие-то просьбы. В пяти других говорится одно и то же. А именно: «С похмелья я могу перечитывать лишь Бунина и Вас».
Когда Панаев умер, в некрологе было сказано:
«В нелегкие минуты жизни он перечитывал русскую классику. Главным образом – Бунина…»
Я собрал вещи. Еще раз покормил собаку. Сунул в бельевую корзину испачканное ею покрывало.
Из окна был виден странный город, напоминающий Ялту. Через все небо тянулась реклама авиакомпании «Перл». В изголовье постели лежала Библия на чужом языке. Я ее так и не раскрыл.
Прощай, город ангелов. (Хотя ангелов я здесь что-то не приметил.) Прощай, город обескровленных диетой манекенщиц. Город, изготовившийся для кинопробы. Город, который более всего желает нравиться.
Я вдруг подумал – уж лучше Нью-Йорк с его откровенным хамством. Там хоть можно, повстречав на улице знакомого, воскликнуть:
– Сто лет тебя не видел!..
В Лос-Анджелесе друзья могут столкнуться только на хайвее.
На душе у меня было отвратительно. Щенок копошился в приготовленной для него брезентовой сумке. День, остывая, приближался к вечеру.
Тут мне на ум пришла спасительная комбинация. А именно – двойной мартини плюс телефонный разговор с Нью-Йорком.
Выпивку принесли минут через десять. Впервые я заказал ее сам. Раньше этим занимались какие-то добрые волшебники.
7–1 8-459-1 1-3-6… Семь, восемнадцать, четыреста пятьдесят девять, одиннадцать, три, шесть… В этих цифрах заключена была некая магическая сила. Тысячу раз они переносили меня из царства абсурда в границы действительной жизни. Главное, чтобы рядом оказался телефон.
К телефону подошел мой сын. Он поднял трубку и сосредоточенно, упорно замолчал. Потом, уподобляясь моей знакомой официантке из ресторана «Днепр», сказал без любопытства: