Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 4"
Автор книги: Сергей Довлатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Мы начинали в эпоху застоя
Мы начинали в эпоху застоя.
За последние годы в советской, да и в эмигрантской прессе выработались определенные стереотипы и клише – «казарменный социализм», «административно-командная система» и в более общем смысле – «эпоха застоя». Сразу же представляется нечто мрачное, беспросветное, лишенное каких бы то ни было светлых оттенков. Но жизнь, как известно, и в том числе – культурная жизнь страны, шире и многозначнее любого, самого выразительного стереотипа. Так что и в эпоху застоя, на которую пришлось начало моих литературных занятий, встречал я людей, достойных любви, внимания и благодарности.
После войны в Ленинграде было создано Центральное литературное объединение при Союзе писателей, которое возглавляли два человека – прозаик Леонид Николаевич Рахманов и моя любимая тетка Маргарита Степановна Довлатова, в те годы – старший редактор издательства «Молодая гвардия». Причем основная идеологическая нагрузка ложилась именно на нее, поскольку Рахманов был беспартийным, а моя тетка – давним и более-менее убежденным членом партии. Рахманов был известен как очень культурный, благородный и доброжелательный человек, а о своей близкой родственнице мне говорить куда сложнее. Я знаю, что она была из числа так называемых «прогрессивных редакторов», старалась удержаться в своей работе на грани дозволенной правды, восхищалась Пастернаком и Ахматовой, дружила с Зощенко, который в свою очередь относился к ней весьма дружески, о чем свидетельствуют уважительные и даже ласковые автографы на его книгах. Могу добавить, что одно из писем Михаила Зощенко к Сталину было написано моей теткой. Зощенко встретился с ней и сказал: «Маро, напишите за меня письмо Сталину, а то я совершенно не знаю вашей терминологии».
В заседаниях ЛИТО при Союзе писателей я, будучи хоть и развитым, но все-таки младенцем, не участвовал, но иногда присутствовал на них просто потому, что заканчивались они нередко в квартире моей тетки, у которой и я был частым гостем. Могу сказать, что заседания ЛИТО проходили в абсолютно неформальной обстановке, с чаем, а то и с вином, которое, впрочем, еще не употреблялось тогда в столь безбрежном количестве, как в пору моего литературного становления. Из этого ЛИТО вышло несколько таких заметных писателей, как Виктор Голявкин, Эдуард Шим или Глеб Горышин, один кумир советского мещанства – Валентин Пикуль и два моих любимых автора – прозаик Виктор Конецкий и драматург Александр Володин.
Ни моя тетка, ни Леонид Рахманов не были влиятельными людьми, так что, пробивая в печать труды своих воспитанников, они обращались за помощью и содействием к Вере Пановой или Юрию Герману. Оба маститых писателя, и особенно Юрий Павлович Герман, уделяли много времени и сил возне с литературной молодежью. Кстати, на одном из собраний в Доме писателя на улице Воинова, 18, Вера Панова публично объявила начинающего в ту пору талантливого писателя Рида Грачева – гением. Судьба Грачева сложилась драматически, но и сейчас я с восхищением перечитываю его старые рассказы.
Позднее, когда моя тетка и Леонид Рахманов отошли от дел, Центральное ЛИТО возглавил Геннадий Гор, писатель огромной культуры, владелец одной из лучших в Ленинграде библиотек. По складу своему это был человек довольно робкий, раз и навсегда запуганный сталинскими репрессиями, так что протекции он оказывать не умел, но его духовное и культурное влияние на своих, так сказать, воспитанников было очень значительным. Достаточно сказать, что из его литобъединения вышел самый, быть может, яркий писатель-интеллектуал наших дней – Андрей Битов. В этом же ЛИТО, в очень насыщенной культурной атмосфере формировались такие писатели, как Борис Бахтин и Валерий Попов.
Сам я успел побывать лишь на двух или трех заседаниях, которые вел Геннадий Самойлович Гор, а затем его сменил Израиль Моисеевич Меттер, которому суждено было сыграть в моей жизни очень существенную роль. Он сказал мне то, чего я не слышал даже от любимой тетки, а именно: что я с некоторым правом взялся за перо, что у меня есть данные, что из меня может выработаться профессиональный литератор, что жизненные неурядицы, связанные с этим занятием, не имеют абсолютно никакого значения и что литература лучшее дело, которому может и должен посвятить себя всякий нормальный человек.
Меттер был личностью весьма независимой даже в не очень подходящие для этого годы. Могу напомнить, что именно он в единственном числе аплодировал Михаилу Зощенко в одном из залов Ленинградского Дома писателя, когда тот был подвергнут очередному публичному поруганию. А когда лет десять спустя в Союз писателей принимали группу молодых ленинградских поэтов и все наперебой поздравляли их с этим событием, Меттер поднялся на сцену и четко выговорил одну-единственную фразу: «Помните, что Борис Пастернак, умирая, не был членом Союза советских писателей».
Меттера в качестве руководителя Центрального ЛИТО сменил Виктор Семенович Бакинский, и нам опять-таки повезло, потому что это был чуткий и очень доброжелательный человек, в присутствии которого мы вели себя совершенно открыто, говорили бог знает что, и в частности – бешено разругали два рассказа самого Бакинского, которые он имел неосторожность нам прочесть.
Недавно я узнал, что Виктор Бакинский скончался и, как утверждают его близкие, последнее, что он написал в жизни, было письмо ко мне в Нью-Йорк.
Не следует думать, что вся прогрессивная молодежь была сосредоточена в Центральном ЛИТО, это не так. Иосиф Бродский, скажем, никогда не входил ни в одно объединение, а между тем его судьбой в разное время занимались Эткинд, Юрий Герман, Панова, Адмони и поэтесса Наталья Грудинина.
Единственным, пожалуй, настоящим диссидентом среди ленинградских писателей, причастных к воспитанию молодежи, был Кирилл Владимирович Успенский, который умудрился получить лагерный срок в самый разгар хрущевского либерализма, а по выходе на свободу нес в Союзе писателей такую антисоветчину, которую мне ни до, ни после этого не доводилось слышать в публичных местах. Вспоминаю, как мы с теткой встретили Кирилла Успенского в многолюдном ресторане на улице Воинова и она укоризненно сказала ему: «Кирилл, почему вы такой небритый?» – в ответ на что Успенский громогласно воскликнул: «Советская власть не заслужила, чтобы я брился!»
Еще когда Успенский сидел в Крестах, к нему на свидание пришел Юрий Герман в надежде как-то повлиять на взгляды и умонастроения подследственного, но Кирилл Владимирович с таким напором стал пропагандировать гостя, что Юрий Павлович вышел через час из тюрьмы с раз и навсегда пошатнувшейся верой в коммунистические идеалы.
Под вызывающей формой поведения К. В. Успенского скрывалась глубокая убежденность в том, что литература в наших условиях – это опасное поприще, требующее от человека стойкости и мужества. Не случайно вокруг Успенского сплотились в основном те литераторы, которые выказали в дальнейшем свою абсолютную неспособность к компромиссам, – Бродский, Уфлянд, Найман, Рейн, Еремин.
В Доме культуры «Трудовых резервов» вел ЛИТО Давид Яковлевич Дар, который никому из своих воспитанников не помогал пробиваться в печать и, наоборот, внушал им, что литература – занятие подпольное, глубоко личное, требующее от художника особого психического склада. Из всех наших литературных наставников Дар был единственным убежденным модернистом, хотя в конце концов из его объединения вышли не только такие экстравагантные поэты, как Виктор Соснора, но и такие традиционные, как Глеб Горбовский. В качестве мужа Пановой Дар располагал значительными денежными средствами, и его помощь молодым авторам выражалась еще и в самых простых житейских формах: он легко одалживал деньги кому попало, дарил нуждающимся пишущие машинки, а то и брюки, и у него дома всегда стоял коньяк для тех, кому необходимо было в этот день опохмелиться. Когда я спрашивал Дара, что помогает ему в преклонном возрасте сохранять такую неистовую энергию, он, пыхтя изогнутой трубкой, отвечал: «Коньяк и табак».
Самым серьезным и добросовестным воспитателем литературной смены, самым настойчивым поборником изощренного художественного качества был руководитель ЛИТО при Горном институте, все еще недооцененный литератор Глеб Сергеевич Семенов, поэтика которого близка к формальным достижениям Кушнера и Давида Самойлова, хотя Семенов был старше их обоих. И все-таки прославился он не стихами, а умением работать с молодежью, терпеливо и последовательно, шаг за шагом, невзирая ни на какую идеологическую конъюнктуру, превращать вздорных молодых людей с определенными амбициями и неопределенными способностями – в профессиональных поэтов.
Оглядываясь на свое безрадостное вроде бы прошлое, я понимаю, что мне ужасно повезло: мой литературный, так сказать, дебют был волею обстоятельств отсрочен лет на пятнадцать, а значит, в печать не попали те мои ранние, и не только ранние, сочинения, которых мне сейчас пришлось бы стыдиться. Это во-первых, а во-вторых, мне повезло еще и в том смысле, что на заре моих, теперь уже долгих литературных занятий рядом со мной были «официальные писатели эпохи застоя», которые верили в меня, тратили на меня время, внушали мне веру в свои силы и которые сейчас, во всяком случае те из них, которые живы, читают мои рассказы в советских журналах и пишут мне письма, заканчивающиеся словами: «Все это я говорил тебе, дураку, тридцать лет назад».
Рыжий
Поэты, как известно, любят одиночество. Еще больше любят поговорить на эту тему в хорошей компании. Полчища сплоченных анахоретов бродят из одной компании в другую…
Уфлянд любит одиночество без притворства. Я не помню другого человека, столь мало заинтересованного в окружающих. Он и в гости-то зовет своеобразно.
Звонит:
– Ты вечером свободен?
– Да. А что?
– Все равно должен явиться Охапкин (талантливый ленинградский поэт). Приходи и ты…
Мол, вечер испорчен, чего уж теперь…
А встречает радушно. И выпивки хватает (явление при нынешнем алкогольном размахе – уникальное). И на рынке успел побывать – малосольные огурцы, капуста… И все-таки чуткий услышит:
«С тобой, брат, хорошо, а одному лучше…»
Я об Уфлянде слышал давно. С пятьдесят восьмого года. И все, что слышал, казалось невероятным.
…Уфлянд (вес 52 кг) избил нескольких милиционеров…
…Уфлянд разрушил капитальную стену и вмонтировал туда холодильник…
…Дрессирует аквариумных рыб…
…Пошил собственными руками элегантный костюм…
…Работает в географическом музее… экспонатом…
…Выучился играть на клавесине…
…Экспонирует свои рисунки в Эрмитаже…
Ну и, конечно, цитировались его стихи.
Уфлянда можно читать по-разному. На разных уровнях. Во-первых, его стихи забавны. (Это для так называемого широкого читателя.) Написаны энергично и просто. И подтекст в них едва уловим:
…В целом люди прекрасны.
Одеты по моде.
Основная их масса
Живет на свободе…
Есть такое филологическое понятие – сказ. Это когда писатель создает лирического героя и от его имени высказывается. Так писал Зощенко (не всегда). Так пишет Уфлянд. Его лирический герой – простодушный усердный балбес, вполне довольный жизнью:
…Каждый Богу помогает,
Исполняя свой обряд.
Люди сена избегают,
Кони мяса не едят.
Гости пьют вино с закуской.
Тот под лавку загудел.
Тот – еврей. Тот, вроде, – русский.
(Каждый свой избрал удел…)
В сфере досужих интересов героя – политика, народное хозяйство:
…Неверностью итогов в каждой смете,
заведомо неправильными данными,
не бюрократы ль извели до смерти
товарищей Калинина и Жданова?..
Герой не чужд искусству:
…Что делать, если ты художник слабый?
Учиться в Лондоне, Берлине или Риме?
Что делать, если не хватает славы?
Жениться на известной балерине?..
Личная жизнь героя многогранна:
…Она меня за жадность презирает,
поэтому-то я с другой живу.
Когда моя жена белье стирает,
я повторяю, глядя на жену:
«Ты женщина. Ты любишь из-за денег.
Поэтому глаза твои темны.
Слова, которыми тебя заденешь,
еще людьми не изобретены…»
В общем, сказ, ирония, подвох… Изнанка пафоса… Знакомая традиция, великие учителя. Ломоносов, Достоевский, Минаев, Саша Черный, группа Обэриу… Мрачные весельчаки обериуты долго ждали своих исследователей. Кажется, дождались (Мейлах, Эрль). Дождется и Уфлянд. Я не филолог, мне это трудно…
Повторяю, Уфлянд человек загадочный. Порою мне кажется, ему открыт доступ в иные миры. Недаром он так любит читать астрономические книги.
Все говорят – экстраверт, интроверт. Экстраверт – это значит – душа нараспашку. Интроверт – все пуговицы застегнуты. Но как часто убогие секреты рядятся в полиэтиленовые одежды молчаливой сдержанности. А истинные тайны носят броню откровенности и простодушия…
Семейная драма Уфлянда тоже неординарна. Жена его, добрая милая Галя, попрекает мужа трудолюбием:
– Все пишет, пишет… Хоть бы напился!..
Мало кто замечает, что Уфлянд – рыжий. Почти такой же, как Бродский…
Может, вылепить его из парадоксов? Веселый мизантроп… Тщедушный богатырь… Не получается. Две краски в парадоксе. А в Уфлянде больше семи…
Помню, сижу в «Костре». Вбегает ответственный секретарь – Кокорина:
– Вы считаете, это можно печатать?
– Вполне, – отвечаю.
Речь идет о «Жалобе людоеда». Молодой людоед разочарован в жизни. Пересматривает свои установки. Кается:
Отца и мать, я помню,
Съел в юные года,
И вот теперь я полный
И круглый сирота…
– Вы считаете, эту галиматью можно печатать?
– А что? Гуманное стихотворение… Против насилия…
Идем к Сахарнову (главный редактор). Сахарнов хохотал минут пять. Затем высказался:
– Печатать, конечно, нельзя.
– Почему? Вы же только что смеялись?
– Животным смехом… Чуждым животным смехом… Знаете что? Отпечатайте мне экземпляр на память…
Почувствовал я как-то раз искушение счесть Уфлянда неумным. Мы прогуливались возле его дома. Я все жаловался – не печатают.
– Я знаю, что нужно сделать, – вдруг произнес Уфлянд.
– Ну?
– Напиши тысячу замечательных рассказов. Хоть один да напечатают…
Вот тут я и подумал – может, он дурак? Что мне один рассказ! И только потом меня осенило. Разные у нас масштабы и акценты. Я думал о единице, Уфлянд говорил о тысяче…
Наконец-то появилась эта книжка[2]2
Первая и единственная в то время книга стихов Владимира Уфлянда: «Тексты 1955-77». Анн Арбор, «Ардис», 1978. (Ред.)
[Закрыть]. Двадцатилетний труд легко умещается на ладони… И в стандартном почтовом конверте. Пошлю друзьям во Францию… Увидит ли ее сам автор? (Он живет в Ленинграде.)
В конце же, цитируя Уфлянда, хочу многозначительно и грустно спросить:
А чем ты думаешь заняться,
Когда настанут холода?..
Соглядатай
Года три назад шел я по Ленинграду со знакомой барышней. Нес в руках тяжелый сверток. Рукопись Халифа «ЦДЛ» на фотобумаге.
(С автором мы тогда не были знакомы. Знал, что москвич. А следовательно – нахал. Фамилия нескромная. Имя тоже не без претензии. Но об этом позже…)
Захожу в телефонную будку – позвонить. Барышня ждет у галантерейной витрины. Вижу – к ней подходят двое. Один что-то говорит и даже слегка прикасается.
Я выскочил, размахнулся и ударил ближайшего свертком по голове.
Парень отлетел в сторону. Но и сверток лопнул. Белые страницы разлетелись по Кубинской улице.
Тут я, надо признаться, оробел. И так с государством отношения неважные. А здесь – милиция кругом… Ползаю, собираю листы.
Ловеласы несколько пришли в себя. Постояли, постояли… Да и начали мне помогать. Сознательными оказались…
Так книга Халифа выдержала испытание на прочность. Свидетельствую драться ею можно!
ЦДЛ – это Центральный Дом литераторов в Москве. Набитая склоками, завистью, лестью и бесплодием писательская коммуналка.
Дом, из которого выселили его лучших обитателей.
Где неизменно «выигрывают серые».
Где десятилетиями не хоронят мертвецов…
Герой или, вернее, героиня этой книги – литература. Фабула – судьба отечественной литературы. Сюжет – ее капитуляция и гибель.
Отношение к современной русской литературе у Халифа крайне пессимистическое. Ее попросту не существует. Есть талантливые прозаики и стихотворцы. Есть талантливые критики и литературоведы. А живого литературного процесса нет. Есть другой процесс. Процесс истребления русской литературы, который успешно завершается.
Хочется привести такую незатейливую аллегорию.
Допустим, у вас есть мать. Допустим, она проживает с братом в Калифорнии. Неожиданно брат сообщает:
«Мать в тяжелом состоянии».
Вы ему телеграфируете:
«Что с ней?»
Брат отвечает:
«Осень у нас довольно прохладная…»
Далее следует талантливое и подробное изображение калифорнийской осени. О матери же – ни слова.
Вы снова телеграфируете:
«Что с матерью?!»
Получаете ответ:
«Транспорт у нас работает скверно…»
Далее следует живое, правдивое и критическое описание работы транспорта. О матери же – ни звука…
И так без конца. Ни звука о главном…
Халифу можно возражать. Можно говорить о неожиданно (для третьих эмигрантов) полноценной литературе русского зарубежья. Можно говорить о подводных течениях в нынешней советской литературе. Размахивать внушительным и ярким «Метрополем». Все это можно…
Но у Халифа есть точка зрения. И выражена она талантливо, горько, правдиво.
Книга набрана четырьмя шрифтами. Можно было ее набрать и двадцатью. Так многообразна и разнородна ее структура. «ЦДЛ» – это документы, лирические и философские отступления, хроника, анекдоты, бытовые зарисовки.
Не менее разнообразна и тональность книги. Здесь уживаются дидактика с иронией, ода с поношением, благодушная насмешка с язвительной колкостью, возвышенная лексика с… многоточием.
Юрий Мальцев («Вольная русская литература») справедливо указывает: «В своей экспрессивной метафорической прозе Халиф, несомненно, следует традиции таких поэтов, как Марина Цветаева и Осип Мандельштам».
Лично я расслышал здесь также и хитрый говорок Марамзина. «…Мы уезжаем, а вы нам вдогонку глаза свои посылаете…»
Можно вспомнить и напевы Андрея Белого. И карнавал метафор Юрия Олеши.
Действительно, единица измерения прозы Халифа – метафора, то и дело возвышающаяся до афоризма. Цитировать – одно удовольствие.
«Этот, со стопроцентной потерей зрения, возомнил, что он – Гомер. Ему виднее…»
«…Спартак Куликов… Имя – восстание, фамилия – битва…»
«…Ударил кто-то бомбой в Мавзолей, но вождь остался жив…»
«…Дрейфус умер, но дело его живет…»
«…Всякую колыбель – даже революции – надо раскачивать…»
Поначалу меня раздражала нескромность Халифа. Или то, что я принимал за нескромность.
Автор говорит, например, о заветной книжной полке. О книгах – шедеврах двадцатого века:
«…Тут и «Доктор Живаго» Пастернака. И «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына… Да и эта – моя – туда встанет».
Неплохо сказано?!
Поначалу я от таких заявлений вздрагивал. Затем не то чтобы привык, а разобрался.
Не собою любуется автор. И не себя так уверенно различает на мраморном пьедестале. Используя формулу Станиславского, Халиф не себя почитает в литературе. А литературу – в себе и других.
Этим чувством – преданностью литературе, верой в ее фантастическое могущество – определяется тональность книги.
Могу указать две-три неточности. Например, автор говорит:
«Солженицын – единственный в мире изгнанник – нобелевский лауреат». То есть как? А Бунин? А Томас Манн?
Или:
«Будь Твардовский жив, вряд ли бы он остался редактором «Нового мира».
Твардовского лишили журнала еще до смерти. Это, говорят, и убило его.
Неточностей мало. А те, что есть, как говорится, – не принципиальные.
И еще.
Я благодарен Халифу за несколько страниц о родном и незабываемом Ленинграде. За «Сайгон» и за «Ольстер». За «Маяк» и за «Жердь». За Бахтина и Шварцмана. За таинственного Лисунова и умницу Эрля. За нечасто протрезвляющегося Славенова и даже за Мишу Юппа.
Книгу Халифа не только читать – удовольствие, но и в руках держать приятно – она замечательно оформлена.
Н. Сагаловский. «Витязь в еврейской шкуре»
«Витязь в еврейской шкуре» – первая книга Н. Сагаловского.
У поэзии Наума Сагаловского есть характерная особенность. Ею восхищается либо крайне интеллигентная публика, либо – совершенно неинтеллигентная.
Так называемый мидл-класс поэзию Сагаловского – отрицает. И вот почему.
Писатель нередко выступает от имени своих героев. Это распространенный литературный прием. Так писал Зощенко. А из наиболее даровитых современников – Ерофеев.
Сагаловский выступает от имени практичного, напористого, цепкого, упитанного – еврейско-эмигрантского мидл-класса.
Мидл-класс узнает себя и начинает сердиться. Тогда Сагаловского называют циником, штукарем, безответственным критиканом и даже антисемитом.
Это – глупо.
Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства.
Спрашивается, кто придумал все еврейские анекдоты? Вот именно…
Сагаловский это знает.
Еврей возвращает российской словесности забытые преференции легкость, изящество, тотальный юмор. Таким же способом – представьте написан «Домик в Коломне». И тем более – «Граф Нулин».
Через множество поколений Сагаловский восходит к рассказчикам неандертальской эпохи. Которым за байки и юмор разрешали не охотиться, а позднее не трудиться…
Двадцать лет я проработал редактором. Сагаловский – единственная награда за мои труды.
Я его обнаружил. Вернее, он написал мне письмо. И там, между прочим, говорилось:
…Поэты, пусть они и плохи,
Необходимы нам, как свет,
Поэт всегда продукт эпохи,
А без продуктов жизни нет…
Я понял – это наш человек. Я притащил его в «Новый американец». Я давал ему советы. (Которые он решительно игнорировал.)
Мы вместе начинали. Вместе ушли из газеты. Так что судьба наша общая…