355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Довлатов » Собрание сочинений в 4 томах. Том 2 » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:14

Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 2"


Автор книги: Сергей Довлатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

17 апреля 1982 года. Нью-Йорк

Я все думаю о нашем разговоре. Может быть, дело в том, что зло произвольно. Что его определяют – место и время. А если говорить шире – общие тенденции исторического момента.

Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже – плохим эстетическим вкусом.

Мы без конца проклинаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов? (Эта цифра фигурировала в закрытых партийных документах.) Дзержинский? Ежов? Абакумов с Ягодой?

Ничего подобного. Их написали простые советские люди. Означает ли это, что русские – нация доносчиков и стукачей? Ни в коем случае. Просто сказались тенденции исторического момента.

Разумеется, существует врожденное предрасположение к добру и злу. Более того, есть на свете ангелы и монстры. Святые и злодеи. Но это – редкость. Шекспировский Яго, как воплощение зла, и Мышкин, олицетворяющий добро, – уникальны. Иначе Шекспир не создал бы «Отелло».

В нормальных же случаях, как я убедился, добро и зло – произвольны.

Так что, упаси нас Бог от пространственно-временной ситуации, располагающей ко злу…

Одни и те же люди выказывают равную способность к злодеянию и добродетели. Какого-нибудь рецидивиста я легко мог представить себе героем войны, диссидентом, защитником угнетенных. И наоборот, герои войны с удивительной легкостью растворялись в лагерной массе.

Разумеется, зло не может осуществляться в качестве идейного принципа. Природа добра более тяготеет к широковещательной огласке. Тем не менее в обоих случаях действуют произвольные факторы.

Поэтому меня смешит любая категорическая нравственная установка. Человек добр!.. Человек подл!.. Человек человеку – друг, товарищ и брат… Человек человеку – волк… И так далее.

Человек человеку… как бы это получше выразиться – табула раса. Иначе говоря – все, что угодно. В зависимости от стечения обстоятельств.

Человек способен на все – дурное и хорошее. Мне грустно, что это так.

Поэтому дай нам Бог стойкости и мужества. А еще лучше – обстоятельств времени и места, располагающих к добру…

За двенадцать лет службы у Егорова накопилось шесть пар именных часов «Ракета». Они лежали в банке из-под чая. А в ящике стола у него хранилась кипа похвальных грамот.

Незаметно прошел еще один год.

Этот год был темным от растаявшего снега. Шумным от лая караульных псов. Горьким от кофе и старых пластинок.

Егоров собирался в отпуск. Укладывая вещи, капитан говорил своему другу оперу Борташевичу:

– Приеду в Сочи. Куплю рубаху с попугаями. Найду курортницу без предрассудков…

– Презервативы купи, – деловито советовал опер.

– Ты не романтик, Женя, – отвечал Егоров, доставая из ящика несколько маленьких пакетов, – с шестидесятого года валяются…

– И что – ни разу?! – выкрикивал Борташевич.

– По-человечески – ни разу. А то, что было, можно не считать…

– Понадобятся деньги – телеграфируй.

– Деньги – не проблема, – отвечал капитан…

Он прилетел в Адлер. Купил в аэропорту малиновые шорты. И поехал автобусом в Сочи.

Там он познакомился с аспиранткой Катюшей Лугиной. Она коротко стриглась, читала прозу Цветаевой и недолюбливала грузин.

Вечером капитан и девушка сидели на остывающем песке. Море пахло рыбой и водопроводом. Из-за кустов с танцплощадки доносились прерывистые вопли репродуктора.

Егоров огляделся и притянул девушку к себе. Та вырвалась, оскорбленно чувствуя, какими жесткими могут быть его руки.

– Бросьте, – сказал Егоров, – все равно этим кончится. Незачем разыгрывать мадам Баттерфляй…

Катя, не замахиваясь, ударила его по лицу.

– Стоп! – выговорил капитан. – Удар нанесен открытой перчаткой. Судья на ринге делает вам замечание…

Катя не улыбнулась:

– Потрудитесь сдерживать ваши животные инстинкты!

– Не обещаю, – сказал капитан.

Девушка взглянула на Егорова миролюбиво.

– Давайте поговорим, – сказала она.

– Например, о чем? – вяло спросил капитан.

– Вы любите Гейне?

– Более или менее.

– А Шиллера?

– Еще бы…

Днем они катались на лодке. Девушка сидела на корме. Егоров широко греб, ловко орудуя веслами.

– Поймите же, – говорила Катя, – цинизм Есенина – это только маска. Бравада… свойственна тем, кто легко раним…

Или:

– Прошлым летом за мной ухаживал Штоколов. Как-то Борис запел в гостях, и два фужера лопнули от резонанса.

– Мне тоже случалось бить посуду в гостях, – реагировал капитан, – это нормально. Для этого вовсе не обязательно иметь сильный голос…

Или:

– Мне кажется, разум есть осмысленная форма проявления чувства. Вы не согласны?

– Согласен, – говорил капитан, – просто я отвык…

Как-то раз им повстречалась в море лодка. Под рулем было выведено ее название – «Эсмеральда».

– Эй, на полубаке! – закричал Егоров, всем опытом и кожей чувствуя беду. Ощутив неприятный сквознячок в желудке.

Правил «Эсмеральдой» мужчина в зеленой бабочке. На корме лежал аккуратно свернутый голубой пиджак.

Капитан сразу же узнал этого человека.

Фу, как неудобно, подумал он. Чертовски неудобно перед барышней. Получается какой-то фрайерский детектив…

Егоров развернулся и, не оглядываясь, поплыл к берегу…

Они сидели в чебуречной на горе. Блестели лица, мигали светильники, жирный туман наполнял помещение.

Егоров снисходительно пил рислинг, а Катя говорила:

– Нужно вырваться из этого ада… Из этой проклятой тайги… Вы энергичны, честолюбивы… Вы могли бы добиться успеха…

– У каждого свое дело, – терпеливо объяснял Егоров, – свое занятие… И некоторым достается работа вроде моей. Кто-то должен выполнять эти обязанности?

– Но почему именно вы?

– У меня есть к этому способности. Нервы в порядке, мало родственников.

– Но у вас же диплом юриста?

– В какой-то мере сие облегчает работу.

– Если бы вы знали, Павел Романович, – сказала Катя, – если бы вы только знали… Ах, насколько вы лучше моих одесских приятелей! Всех этих Мариков, Шуриков, Толиков… Разных там Стасов в оранжевых носках…

– У меня тоже есть оранжевые носки, – воскликнул капитан, – подумаешь… Я их у спекулянта приобрел…

К столику приблизился красноносый дядька.

– Я угадал рецепт вашего нового коктейля, – сказал Егоров, – забористая штука! Рислинг пополам с водой!..

Они пошли к выходу. У окна сидел мужчина в зеленой бобочке и чистил апельсин. Егоров хотел пройти мимо, но тот заговорил:

– Узнаете, гражданин начальник?

Боевик, подумал Егоров, ковбойский фильм.

– Нет, – сказал он.

– А штрафной изолятор вы помните?

– Нет, я же сказал.

– А пересылку на Витью?

– Никаких пересылок. Я в отпуске…

– Может, лесоповал под Синдором? – не унимался бывший зек.

– Там было слишком много комаров, – припомнил Егоров.

Мужчина встал. Из кулака его выскользнуло узкое белое лезвие. Тотчас же капитан почувствовал себя большим и мягким. Пропали разом запахи и краски. Погасли все огни. Ощущения жизни, смерти, конца, распада сузились до предела. Они разместились на груди под тонкой сорочкой. Слились в ослепительно белую полоску ножа.

Мужчина уселся, продолжая чистить апельсин.

– Что ему нужно, – спросила девушка, – кто это?

– Пережиток капитализма, – ответил Егоров, – но вообще-то изрядная сволочь. Простите меня…

Говоря это, капитан подумал о многом. Ему хотелось выхватить из кармана ПМ. Затем – вскинуть руку. Затем опустить ее до этих ненавидящих глаз… Затем грубо выругаться и нажать спусковой крючок…

Всего этого не случилось. Мужчина сидел неподвижно. Это была неподвижность противотанковой мины.

– Молись, чтоб я тебя не встретил, – произнес Егоров, – а то застрелю, как собаку…

Капитан и девушка гуляли по аллее. Ее пересекали тени кипарисов.

– Чудесный вечер, – осторожно сказала Катя.

– Восемнадцать градусов, – уточнил капитан.

Низко пролетел самолет. Иллюминаторы его были освещены.

Катя сказала:

– Через минуту он скроется из виду. А что мы знаем о людях, которые там? Исчезнет самолет. Унесет невидимые крошечные миры. И станет грустно, не знаю почему…

– Екатерина Сергеевна, – торжественно произнес капитан и остановился, – выслушайте меня… Я одинокий человек… Я люблю вас… Это глупо… У меня нет времени, отпуск заканчивается… Я постараюсь… Освежу в памяти классиков… Ну и так далее… Я прошу вас…

Катя засмеялась.

– Всех благ, – произнес капитан, – не сердитесь. Прощайте…

– Вас интересует, что я думаю? Хотите меня выслушать?

– Интересует, – сказал капитан, – хочу.

– Я вам очень благодарна, Павел Романович. Я посоветуюсь… и уеду с вами…

Он шагнул к ней. Губы у девушки были теплые и шершавые, как листок, нагретый солнцем.

– Неужели я вам понравился? – спросил Егоров.

– Я впервые почувствовала себя маленькой и беспомощной. А значит, вы сильный.

– Тренируемся понемногу, – сказал капитан.

– До чего же вы простой и славный!

– У меня есть более ценное достоинство, – объявил капитан, – я неплохо зарабатываю. Всякие там надбавки и прочее. Зря вы смеетесь. При социализме это важно. А коммунизм все еще проблематичен… Короче, вам, если что, солидная пенсия будет.

– Как это – если что?

– Ну, там, пришьют меня зеки. Или вохра пьяная что нибудь замочит… Мало ли… Офицеров все ненавидят, и солдаты, и зеки…

– За что?

– Работа такая. Случается и поприжать человека…

– А этот? В зеленой кофте? Который вам ножик показывал?

– Не помню…Вроде бы я его приморил на лесоповале…

– Ужас!

Они стояли в зеленой тьме под ветками. Катя сказала, глядя на яркие окна пансионата:

– Мне пора. Тетка, если все узнает, лопнет от злости.

– Я думаю, – сказал капитан, – что это будет зрелище не из приятных…

Через несколько минут он шел по той же аллее – один. Он шел мимо неясно белеющих стен. Мимо дрожащих огней. Под шорохом темных веток.

– Который час? – спросил у него запоздалый прохожий.

– Довольно поздно, – ответил капитан.

Он зашагал дальше, фальшиво насвистывая старый мотив, румбу или что-то в этом плане…

3 мая 1982 года. Бостон

Недавно я перечитывал куски из вашей «Метаполитики». Там хорошо написано об издержках свободы. О том, какой ценой, свобода достается. О свободе как постоянной цели, но и тяжком бремени…

Посмотрите, что делается в эмиграции. Брайтонский нэп – в разгаре. Полно хулиганья. (Раньше я был убежден, что средний тип еврея – профессор Эйхенбаум.)

Недавно там открыли публичный дом. Четыре барышни – русские и одна филиппинка…

Налоговое ведомство обманываем. В конкурентов постреливаем. В газетах печатаем Бог знает что…

Бывшие кинооператоры торгуют оружием. Бывшие диссиденты становятся чуть ли не прокурорами. Бывшие прокуроры – диссидентами…

Хозяева ресторанов сидят на вэлфейре и даже получают фудстемпы. Автомобильные права можно купить за сотню. Ученую степень – за двести пятьдесят…

Обидно думать, что вся эта мерзость – порождение свободы. Потому что свобода одинаково благосклонна и к дурному, и к хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают и гладиолусы, и марихуана…

В этой связи я припоминаю одну невероятную лагерную историю. Заключенный Чичеванов, грабитель и убийца, досиживал на особом режиме последние сутки. Назавтра его должны были освободить. За плечами оставалось двадцать лет срока.

Я сопровождал его в головной поселок. Мы ехали в автозаке с железным кузовом. Чичеванов, согласно инструкции, помещался в тесной металлической камере. В дверях ее было проделано отверстие. Заключенные называют это приспособление:

«Я его вижу, а он меня – нет».

Я, согласно той же инструкции, расположился в кузове у борта. В дороге мне показалось нелепым так бдительно охранять Чичеванова. Ведь ему оставалось сидеть несколько часов.

Я выпустил его из камеры. Мало того – затеял с ним приятельскую беседу.

Внезапно коварный зек оглушил меня рукояткой пистолета. (Как вы догадываетесь – моего собственного пистолета.) Затем он выпрыгнул на ходу и бежал.

Шесть часов спустя его задержали в поселке Иоссер. Чичеванов успел взломать продуктовый ларь и дико напиться. За побег и кражу ему добавили четыре года…

Эта история буквально потрясла меня. Случившееся казалось невероятным, противоестественным и даже трансцендентным явлением. Но капитан Прищепа, старый лагерный офицер, мне все разъяснил. Он сказал:

– Чичеванов отсидел двадцать лет. Он привык. Тюрьма перестроила его кровообращение, его дыхательный и вестибулярный аппарат. За воротами тюрьмы ему было нечего делать. Он дико боялся свободы и задохнулся, как рыба…

Нечто подобное испытываем мы, российские эмигранты.

Десятилетиями мы жили в условиях тотальной несвободы. Мы были сплющены наподобие камбалы тягчайшим грузом всяческих запретов. И вдруг нас подхватил разрывающий легкие ураган свободы.

И мы отправились взламывать продуктовый ларь…

Кажется, я отвлекся.

Следующие два фрагмента имеют отношение к предыдущему эпизоду. В них фигурирует капитан Егоров – тупое и злобное животное. В моих рассказах он получился довольно симпатичным. Налицо метаморфозы творческого процесса…

Раньше это было что-то вроде повести. Но Дрейцер переслал мне лишь разрозненные страницы. Я попытался их укомплектовать. Создал киномонтаж в традициях господина Дос-Пассоса. Кстати, в одной старой рецензии меня назвали его эпигоном…

Катя повернула выключатель, окна стали темными.

Было очень рано. В прихожей гулко тикали ходики.

Катя сунула ноги в остывшие домашние чуни. Вышла на кухню. Вернулась. Постояла немного, кутаясь в синий байковый халатик. Затем оторвала листок календаря, стала читать внимательно и медленно, так, словно от этого зависело многое:

«Двадцать восьмое февраля. Четверг. Пятьсот шестьдесят лет назад родился Абдуррахман Джами. Имя этого выдающегося деятеля персидской культуры…»

– Егоров, проснись, – сказала Катя, – вода замерзла.

Капитан беспокойно заворочался во сне.

– Павел, в умывальнике – лед…

– Нормально, – сказал капитан, – вполне нормально… При нагревании образуется лед… А при охлаждении… Не так… При охлаждении – лед. А при нагревании – дым… Третий закон Ньютона. В чем я отнюдь не уверен…

– Снегу намело до форточки. Павел, не спи…

– Осадки, – реагировал Егоров, – ты лучше послушай, какой я сон видел. Как будто Ворошилов подарил мне саблю. И этой саблей я щекочу майора Ковбу…

– Павел, не кривляйся.

Капитан быстро поднялся, выкатил из угла холодные черные гантели.

При этом он сказал:

– Век тренируйся, а кита не перепьешь… И все равно не будешь таким сильным, как горилла…

– Павел!

– Что такое?! Что случилось?

Егоров подошел к ней и хотел обнять.

Катя вырвалась и громко заплакала. Она вздрагивала и кривила рот.

– А плакать зачем? – тихо спросил Егоров. – Плакать не обязательно. Тем более – рыдать…

Тогда Катя закрыла лицо руками и сказала медленно-медленно. Так, чтобы не помешали слезы:

– Я больше не могу.

Помрачнев, капитан достал сигарету. Молча закурил.

За окнами бродило серое морозное утро. Голубоватые длинные тени лежали на снегу.

Егоров медленно оделся, накинул ватник, захватил топор. Снег взвизгивал под его лыжными ботинками.

«Ведь где-то есть иная жизнь, – думала Катя, – совсем иная жизнь… Там земляника, костры и песни… И лабиринт тропинок, пересеченных корнями сосен… И реки, и люди, ожидающие переправы… Где-то есть серьезные белые книги. Вечно ускользающая музыка Баха… шорох автомобильных колес… А здесь – лай собак. Пилорама гудит с утра до вечера, А теперь еще и лед в умывальнике…»

Катя подышала на стекло. Егоров ставил чурбан. Некоторое время приглядывался к сучкам. Потом коротко замахивался и резко опускал топор, слегка наклонив его…

По радио звучал «Турецкий марш». Катя представила себе турецкое войско. Как они бредут по глубокому снегу в тяжелых чалмах. Пробираются от АХЧ к инструменталке. Их ятаганы примерзли к ножнам, чалмы обледенели…

«Боже, – подумала Катя, – я теряю рассудок!»

Егоров вернулся с охапкою дров. Обрушил их возле печки. Затем вынул из кармана тюремный месырь с фиксатором, отнятый при шмоне. Стал щепать лучину…

«Раньше я любила зиму, – думала Катя, – а теперь ненавижу. Ненавижу мороз по утрам и темные вечера. Ненавижу лай собак, заборы, колючую проволоку. Ненавижу сапоги, телогрейки… и лед в умывальнике…»

– Молчи, – сказала она, – я ненавижу твою правоту!

– Как это? – не понял Егоров, затем сказал: – Ну, хочешь, привезу из Вожаеля яблок, шампанского, позовем Женьку Борташевича с Ларисой…

– Твой Борташевич стрижет за обедом ногти.

– Тогда Вахтанга Кекелидзе. У него папаша – князь.

– Кекелидзе – пошляк!

– То есть?

– Ты не знаешь.

– Почему не знаю, – сказал капитан, – я знаю. Я знаю, что он к тебе цеплялся. У грузин такой порядок. Парень холостой… Неприятно, конечно… Можно и в рыло заехать…

– Женщине это необходимо.

– Что именно?

– Чтобы за ней ухаживали.

– Родить тебе надо, – сказал капитан…

Хриплый, вибрирующий лай на питомнике усилился. Среди других голосов выделялся один нарастающий тембр.

– Почему меня не раздражали чайки, – сказала Катя, – или дикие утки? Я не могу, не могу, не могу переносить этот лай…

– Это Гарун, – сказал Егоров.

– Ужас…

– Ты еще волков не слышала. Страшное дело…

В печке, разгораясь, шипели дрова. И вот уже запахло мокрым снегом.

– Павел, не сердись.

– Чего сердиться?..

– Привези из Вожаеля яблок.

– Между прочим, лед в умывальнике тает.

Катя подошла сзади, обняла его.

– Ты большой, – сказала она, – как дерево в грозу. Мне за тебя страшно.

– Ладно, – сказал он, – все будет хорошо. Все будет просто замечательно.

– Неужели все будет хорошо?

– Все будет замечательно. Если сами мы будем хорошими. А правда, что лед в умывальнике тает?

– Правда, – сказал он, – это нормально. Закон природы…

На питомнике снова залаял Гарун.

– Погоди, – отстранил Катю Егоров, – я сейчас вернусь. Дело минуты…

Катя опустила руки. Вышла на кухню. Приподняла тяжелую крышку умывальника. Там оплывала небольшая глыба льда.

– Действительно – тает, – вслух произнесла Катя.

Она вернулась, присела. Егорова не было.

Катя завела охрипший патефон. Она вспомнила стихи, которые посвятил ей Леня Мак, штангист и непризнанный гений:

 
…Видно, я тут не совсем кстати…
Патефон давно затих, шепчет…
Лучше вальса подождем, Катя,
Мне его не танцевать легче…
 

На питомнике раздался выстрел. Хриплый собачий лай перешел на визг и затих.

Через несколько минут вернулся капитан. Прошел мимо окон. Он что-то нес завернутое в брезент.

Катя боялась поднять глаза.

– Ну что, – усмехнулся Егоров, – потише стало?

Катя попыталась спросить:

– Что же?.. Куда же теперь?..

– Это не проблема, – успокоил ее капитан, – вызову шныря с лопатой…

17 мая 1982 года. Принстон

Как вы знаете, Шаламов считает лагерный опыт – полностью негативным…

Я немного знал Варлама Тихоновича через Гену Айги. Это был поразительный человек. И все-таки я не согласен.

Шаламов ненавидел тюрьму. Я думаю, этого мало. Такое чувство еще не означает любви к свободе. И даже – ненависти к тирании.

Советская тюрьма – одна из бесчисленных разновидностей тирании. Одна из форм тотального всеобъемлющего насилия.

Но есть красота и в лагерной жизни. И черной краской здесь не обойтись.

По-моему, одно из ее восхитительных украшений – язык.

Законы языкознания к лагерной действительности – неприменимы. Поскольку лагерная речь не является средством общения. Она – не функциональна.

Лагерный язык менее всего рассчитан на практическое использование. И вообще, он является целью, а не средством.

На человеческое общение тратится самый минимум лагерной речи:

«…Тебя нарядчик вызывает…» – «…Сам его ищу…» Такое ощущение, что зеки экономят на бытовом словесном материале. В основном же лагерная речь – явление творческое, сугубо эстетическое, художественно-бесцельное.

Тошнотворная лагерная жизнь дает языку преференцию особой выразительности.

Лагерный язык – затейлив, картинно живописен, орнаментален и щеголеват. Он близок к звукописи ремизовской школы.

Лагерный монолог – увлекательное словесное приключение. Это – некая драма с интригующей завязкой, увлекательной кульминацией и бурным финалом. Либо оратория – с многозначительными паузами, внезапными нарастаниями темпа, богатой звуковой нюансировкой и душераздирающими голосовыми фиоритурами.

Лагерный монолог – это законченный театральный спектакль. Это – балаган, яркая, вызывающая и свободная творческая акция.

Речь бывалого лагерника заменяет ему все привычные гражданские украшения. А именно – прическу, заграничный костюм, ботинки, галстук и очки. Более того – деньги, положение в обществе, награды и регалии.

Хорошо поставленная речь часто бывает единственным оружием лагерного старожила. Единственным для него рычагом общественного влияния. Незыблемым и устойчивым фундаментом его репутации.

Добротная лагерная речь вызывает уважение к мастеру. Трудовые заслуги в лагере не котируются. Скорее – наоборот. Вольные достижения забыты. Остается – слово.

Изысканная речь является в лагере преимуществом такого же масштаба, как физическая сила.

Хороший рассказчик на лесоповале значит гораздо больше, чем хороший писатель в Москве.

Можно копировать Бабеля, Платонова и Зощенко. Этим не без успеха занимаются десятки молодых писателей. Лагерную речь подделать невозможно. Поскольку главное ее условие – органичность.

Разрешите воспроизвести не совсем цензурную запись из моего армейского блокнота.

«Прислали к нам сержанта из Москвы. Весьма интеллигентного юношу, сына писателя. Желая показаться завзятым вохровцем, он без конца матерился.

Раз он прикрикнул на какого-то зека:

– Ты что, ебнýлся?!

(Именно так поставив ударение.)

Зек реагировал основательно:

– Гражданин сержант, вы не правы. Можно сказать – ебнулся, ебанулся и наебнулся. А ебнýлся – такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет…

Сержант получил урок русского языка».

Фрайер, притворяющийся вором, – смешное и неприличное зрелище. О таких говорят: «Дешевка под законника капает».

Искусство лагерной речи опирается на давно сложившиеся традиции. Здесь существуют нерушимые каноны, железные штампы и бесчисленные регламенты. Плюс – необходимый творческий изыск. Это как в литературе. Подлинный художник, опираясь на традицию, развивает черты личного своеобразия…

Как это ни удивительно, в лагерной речи очень мало бранных слов. Настоящий уголовник редко опускается до матерщины. Он пренебрегает нечистоплотной матерной скороговоркой. Он дорожит своей речью и знает ей цену.

Подлинный уголовник ценит качество, а не децибелы. Предпочитает точность – изобилию.

Брезгливое: «Твое место у параши» – стоит десятка отборных ругательств. Гневное: «Что же ты, сука, дешевишь?!» – убивает наповал. Снисходительное: «Вот так фрайер – ни украсть, ни покараулить» – дезавуирует человека абсолютно…

В лагере еще жива форма словесного поединка, блистательной разговорной дуэли. Я часто наблюдал такие бои – с разминкой, притворной апатией и внезапными фейерверками убийственного красноречия. С отточенными формулировками на уровне Крылова и Лафонтена:

«Волк и меченых берет…»

В лагере не клянутся родными и близкими. Тут не услышишь божбы и многословных восточных заверений. Тут говорят:

– Клянусь свободой!..

Следующий отрывок – про того же капитана Егорова. Куски из середины пропали. Там была история с лошадью – когда-нибудь расскажу. И еще – про бунт на Весляне, когда Егорова оглушили лопатой…

В общем, потеряно страниц двенадцать. Все оттого, что наша литература приравнивается к динамиту. По-моему, это большая честь для нас…

В уборной было чисто и прохладно. Егоров курил, сидя на подоконнике. За окном пожарные играли в городки. Проехал хлебный фургон и, качнувшись, затормозил возле булочной.

Егоров потушил сигарету и вышел. Больничный коридор пересекали солнечные лучи. Тут было много окон – легкие занавески вздрагивали и покачивались.

По коридору шла медсестра. Она была похожа на монашку и казалась хорошенькой.

Все больничные медсестры казались хорошенькими. Да они и были хорошенькими. Поскольку они были юными и здоровыми. А кругом – так много прозрачных белых занавесок, холодного света, и ничего лишнего…

– Ну как? – спросил Егоров.

– Состояние удовлетворительное, – холодно ответила медсестра.

У нее были раскосые глаза, аккуратная челка и голубоватый халат, стянутый на талии.

Медсестры в палатах и регистратуре казались бесчувственными. Ведь они говорили то, что не каждому приятно слышать…

– Ясно, – сказал капитан, – удовлетворительное – значит плохое?

– Мешаете работать, – выговорила она тоном измученной почтовой служащей.

– Сунуть бы тебя головой в мясорубку, – негромко произнес капитан.

По коридору торопливо шел хирург с четырьмя ассистентами. Они были выше его ростом. Хирург что-то говорил им, не оборачиваясь.

Егоров стал на дороге.

– Потом, потом, – отстранил хирург, – мы, врачи, суеверны…

Он почти шутил.

– Если моя жена, – произнес капитан, – если что-то случится… Все, что будет потом, уже не имеет значения.

– Перестаньте кощунствовать, – сказал хирург, – идите обедать. Выпейте портвейна. Столовая за углом…

– Какой ты здоровый, – сказал капитан.

– Кто это? – удивился хирург. – Зачем? Я же просил…

Выйдя из больницы, Егоров заплакал, отвернувшись к стене. Он вспомнил Катино лицо, детское и злое. Вспомнил пальцы с обкусанными ногтями. Припомнил все, что было…

Потом закурил и отправился в столовую. Там было несколько посетителей. Часть дюралевых табуреток стояла штабелем в углу.

Капитан сел у окна, заказал вино и шницель. Официантки в столовой казались хорошенькими и похожими на медсестер. На официантках были яркие шелковые блузки и кружевные передники. Кассирша недовольно поглядывала в зал. Перед ней лежала толстая рваная книга.

Обедая, Егоров наблюдал, как два солдата моют грузовик.

Он вышел из столовой, купил газету. Повертел и сунул ее в карман. Навстречу шла женщина с метлой. Женщина царапала мостовую с расплющенными окурками.

Проехал на велосипеде железнодорожник. Спицы образовывали легкий мерцающий круг.

Час спустя Егоров зашел в клинику. Он стоял в коридоре под люстрой. На окне качалось растение с твердыми зелеными побегами. Цветы в больнице казались искусственными.

По коридору шел хирург. Мокрые руки он нес перед собой, как вещь. Медсестра подала ему салфетку. Затем направилась к Егорову.

Вдруг она показалась ему некрасивой. Она была похожа на умного серьезного мальчика. На медсестре был халат с чернильным пятнышком у ворота и заношенные домашние туфли.

– Вашей жене получше, – расслышал капитан, – Маневич сделал чудо.

Егоров оглянулся – хирурга не было. Он сделал чудо и затем ушел.

– Как фамилия? – переспросил Егоров, но медсестра тоже ушла.

Он спустился вниз по лестнице. Гардеробщик подал ему шинель. Капитан протянул ему рубль. Старик уважительно приподнял брови.

Медсестра в регистратуре напевала:

 
…Подари мне лунный камень,
Талисман моей любви…
 

Она показалась Егорову некрасивой.

– Вроде бы моей жене получше, – сказал капитан, – она заснула.

Помолчал и добавил:

– Все же знающие люди – евреи. Может, зря их давили веками?.. Году в шестидесятом к нам прислали одного. Все говорили – еврей, еврей… Оказался пьющим человеком…

Медсестра оборвала пение и недовольно уткнулась в бумаги.

Капитан вышел на улицу. Навстречу шли люди – в сандалиях, кепках, беретах, пестрых рубашках и темных очках. Они несли хозяйственные сумки и портфели. Женщины в разноцветных блузках казались хорошенькими и похожими на медсестер.

Но главным было то, что спит жена. Что Катя в безопасности. И что она, наверное, хмурится во сне…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю