Текст книги "Путешествие внутрь иглы. Новые (конструктивные) баллады"
Автор книги: Сергей Ильин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
XXIV. Баллада об Обыкновенных Вещах
1
Думаю, каждый имел хоть однажды то странное чувство,
будто все вещи вокруг, но особенно те, что близки —
с нами они день и ночь, как бы тоже семью составляя,
больше значение их, чем квартиры простой интерьер, —
жизнью отдельной живут, если пристально к ним присмотреться,
и только делают вид, что бездушна их вещная суть:
тайно за нами они из квартирной тиши наблюдают,
но едва взглянешь на них, они тотчас отводят свой взгляд.
Это легко объяснить: ведь мы в снах с ними часто встречались, —
и как нельзя доказать, что реальность отсутствует в снах,
так невозможно решить, что чужды осознанию вещи:
просто сознание их запредельно, как древних богов.
В этом любому из нас до смешного легко убедиться:
нужно не больше, чем стать хоть однажды совсем одному:
не потому, что людей, вас понять и утешить способных,
не оказалось вблизи, – потому, что никто из людей,
шире, никто из существ, называемых нами живыми,
выдержать просто б не мог наш холодный задумчивый взгляд.
Тонкой подобно игле, он скользит сквозь феномены мира,
нет на земле ничего, что б смягчило его остроту:
ненависть, страсть и любовь, равнодушие, страх, любопытство, —
все перечислить нельзя, что никак не задело его, —
самое страшное здесь, что при всем том размахе полета,
что нам дарует наш взгляд, он привносит щемящую боль
в сердце: ее не унять, – бесполезно познание мира,
если чревато оно чувством в сердце засевшей иглы.
Вот в тот критический миг и спасут нас безмолвные вещи:
только они до конца наш холодно-убийственный взгляд
выдержат – и с добротой, недоступной животным и людям,
их – как домашних зверей мы уже никогда не покинем, —
даже однажды поняв, что на нас они смотрят давно
как на особую вещь – да, на вещь и ни больше, ни меньше:
просто в ней больше, чем в них, разных качеств занятных и свойств.
Ясно теперь, почему, когда мы наблюдаем за ними,
кажется странным для нас, что бездвижны они и молчат.
2
Иногда каждому из нас приходится быть одному: не потому, что рядом не оказалось человека, который мог бы нас понять, а поняв, и простить, нет, не поэтому, а потому, что никакой человек и даже никакое живое существо не смогли бы выдержать столько холодной и отчужденной задумчивости, которая сквозит иногда в нашем взгляде, когда мы думаем, будто увидели, наконец, жизнь без иллюзий и без прикрас, этот взгляд – как будто стараешься проникнуть вовнутрь иглы, однако продолжаешь скользить по ее блестящей поверхности, быть может, подобный взгляд был у Иннокентия Смоктуновского, когда он играл князя Мышкина, а может и нет, неважно, – так или иначе, этот взгляд лучше всего выдерживают предметы неодушевленные, и потому надо быть им за это благодарным, а значит, относиться к ним по меньшей мере как к домашним животным или еще лучше – как к близким людям, то есть проявлять к ним любящую доброту и не расставаться с ними до последнего, – пока мы сами не уйдем туда, откуда они нам смогут только сниться, – и не обижаться на них, если в один прекрасный момент мы вдруг догадаемся, что и вещи давным-давно смотрят на нас как на одну из них, то есть как на одушевленную вещь, – не оттого ли, если пристально наблюдать за ними, нам кажется всегда немного странным, что они молчат и не двигаются?
В поисках объяснения этого любопытного феномена нам придется допустить, что вещи притаились и делают вид, что не замечают нашего пристального за ними наблюдения, и лишь при более внимательном размышлении мы поневоле вспомним ту простую истину, о которой не уставал повторять еще Будда, а именно: что мы сами не более, чем вещи, только бесконечно более сложные, вещи, состоящие из «агрегатов» тела, ощущений, восприятий, представлений и мышления, их комбинации беспредельны, но суть от этого не меняется.
Да, мы – одушевленные вещи, не больше, но и не меньше, и то, что обыкновенные, то есть неодушевленные вещи об этом давным-давно догадались, есть всего лишь элементарная логическая закономерность, а наша так называемая индивидуальность ничего ровным счетом не доказывает, потому что и любая решительно вещь, любое растение и любое животное, любой минерал и любой пейзаж, даже любая минута дня и ночи в конечном счете неповторимы, а стало быть, и индивидуальны, – оттого-то и выходит, что мир, понятый как «факультет ненужных вещей» (Ю. Домбровский), продолжает оставаться по крайней мере столь же великим и загадочным, как и мир, сотворенный Господом Богом, – итак, все без исключения суть вещи, – музыка Баха: изумительная духовная вещь, без которой дня нельзя прожить и которая упраздняет за ненадобностью многие другие, подобные ей духовные вещи; ночное звездное пространство: еще более колоссальная, потрясающая, но совершенно чужеродная нам, людям, вещь; время: самая непостижимая в мире вещь; мироздание предвечное: одна очень странная вещь; мироздание, возникшее из Первовзрыва: другая и не менее странная вещь; многочисленные гипотетические измерения реальности: вещи не для нашего ума; гномы и эльфы: вещи между воображением и действительностью; любовь: вещь, которую каждый понимает по-своему; секс: вещь, которую каждый испытывает приблизительно одинаково; буддийская медитация: самая сложная и субтильная в области человеческого сознания вещь; болезнь, старость и смерть: три общеизвестные, родственные между собой вещи; свет: вещь; и тьма: тоже вещь; кастрюля: самая обыденная в мире вещь; и оригинальная мысль: тоже вещь, но не совсем обыденная; далее, человек в пределах одной жизни: одна вещь; а человек, взятый в круговороте своих инкарнаций: другая вещь; и тот же человек, пребывающий после смерти вечно в астрале: третья вещь; так что и мысль, утверждающая возможность этих взаимоисключающих решений: вещь; как и другая, настаивающая на их невозможности мысль: тоже всего лишь вещь, – итак, все без исключения суть вещи.
И в этом нет ничего унизительного, напротив, под вещью мы подразумеваем всего лишь замкнутый на себя феномен и по этой причине внутренне вполне завершенный: не имеющий, строго говоря, ни начала, ни конца, – ведь начало и конец суть только формальные условия существования завершенного в себе феномена, сам же по себе феномен безусловен, и оба эти антиномических момента – условный и безусловный – сводят с ума человеческий ум, потому что они, собственно, не его ума дело, и постичь их нельзя; ведь ясно, к примеру, что мы не могли бы существовать без наших родителей, но наша сущность от них независима, и сколько ни рассуждай на эту тему, дальше сказанного в этих двух фразах не пойдешь, – то есть все в мире, с одной стороны, возникает и исчезает, как облако в полдневной лазури, но и все в мире, с другой стороны, вечно и неизменно, как то же облако, запечатленное на полотне мастерской кистью, – поэтому вещи не нуждаются ни в объяснении, ни в оправдании, их странно отрицать и еще более странно утверждать, они скромны, как полевые цветы, но и исполнены собственного достоинства, как незабвенный граф де Ла Фер (Атос), так что и субъект, и объект вкупе с их игривыми вариациями суть не более, чем мнимо противоположные вещи, а мир, из них состоящий, есть факультет ненужных или нужных вещей, без разницы, ведь обыгрывание названия чьей-то книги – тоже пустая, по большому счету, вещь.
И вот, когда все вокруг в пробужденном сознании становится вещами: решительно все, без какого-либо исключения, тогда и наступает состояние, при котором кажется, будто не к чему больше стремиться, потому что любое стремление вкупе с его результатом есть всего лишь вещь, без которой можно вполне обойтись, но можно и не обходиться, потому что жизнь без стремлений – если она вообще возможна – тоже не более чем вещь, хотя и самая субтильная и загадочная, то есть в состоянии медитации приходится постоянно и заново освобождаться от жизни как таковой, проявления которой, как легко догадаться, беспредельны, – и это освобождение сродни плаванию против течения, и вот оно-то, быть может, только и делает медитацию тем, что она есть по сути, то есть точечным круговоротом самых субтильных душевных энергий, – в самом деле, ведь все, что нам суждено достигнуть при напряжении всех наших сил и в пределах этой нашей жизни, есть уже и заранее обыкновенная вещь, и никогда она не будет больше и значительней той вещи, которая есть у нас сейчас, то есть нашего теперешнего состояния, пока мы ничего не достигли и ничем в жизни не стали, – и точно так же не о чем нам жалеть, потому что то, что мы потеряли, есть лишь вещь, равная всем вещам, которые у нас остались, все суть вещи, как же мы раньше об этом не догадывались? и потому, пытаясь скрыть это слишком явное внутреннее превосходство вещей над нами, мы, вместо того, чтобы самим стать тем, чем мы есть на самом деле, то есть вещью, подстраиваем вещи под себя: например, игриво представляем себе, будто они вот-вот сдвинутся с места или оживут под нашим пристальным взглядом.
Это, конечно, своего рода магия: так волшебник Сокура из прекрасного фильма о седьмом путешествии Синдбада оживлял скелет; здесь корень дьявольщины, но здесь же и механизм веры во все Высшее, потому что жить в мире вещей не только не просто, а очень даже трудно, точнее, почти невозможно, – в мире вещей можно только медитировать: о чем? да о тех же вещах, о чем же еще? но тот, кто хочет жить, не удовлетворяется одной медитацией, и потому он вынужден разрушать святые скрижали вещей, чтобы из их чрева на свет божий вышла иллюзия, будто люди и животные, боги и демоны, духи и инопланетяне, и вообще все, все, все – есть что-то иное и большее, чем просто вещи; вот жизнь и есть эта иллюзия быть больше, чем просто вещью, но в иные моменты – странные, необъяснимые, гамлетовские моменты – жизнь, точно помня о своем возникновении из вещи, вдруг замирает в чьем-нибудь особенно внимательном и пристальном сознании, отражаясь в остановившемся зрачке как вещь, – и тогда наступает состояние великого, последнего и необратимого удивления.
Быть до такой степени удивленным – значит видеть жизнь и все в жизни как вещи, то есть в аспекте чистого бытия, – беда лишь в том, что это нисколько не мешает нам жить дальше и как ни в чем ни бывало, а тем самым происходит накопление «факультета ненужных вещей»: ведь каждое мгновение жизни создает тысячи новых вещей, и весь вопрос только в том, будут ли они когда-нибудь до конца осознаны, если будут – хорошо, и тогда мы испытываем блаженство великого и последнего удивления, если же нет – тоже не страшно, поскольку неосознанность жизни есть точно такая же вещь, как и полная ее осознанность, – первая не мешает второй и может существовать сколько ей угодно.
XXV. Баллада об Ахиллесовой Пяте Поэзии
1
Часто поэтов не жалует власть,
ибо предельно им малую часть
целостной жизни дано показать:
жанра стихов такова уже стать.
Только лишь мысли да чувства одни
в недоумении ночи и дни
с рифмой игривой должны проводить:
вместо того, чтоб воистину – жить.
А между тем каждый хочет тиран —
царь ли, король, император иль хан —
общий у всех здесь властителей нрав,
каждый властитель отчасти здесь прав —
чтоб злодеяния в мире его
были чуть-чуть не «от мира сего».
Волю Истории в них показать
и – злую волю свою оправдать,
вот о чем втайне мечтает тиран:
царь ли, король, император иль хан.
Этого сделать не может поэт —
ведь у искусства его слабый свет.
Снова творя как бы из ничего,
ложное он создает волшебство.
И хоть и есть в нем закваска творца,
трудно поверить в него до конца.
Там же, где к образу веры в нас нет,
гаснет искусства великого свет.
Правда, останется после него
второстепенное, но – мастерство.
Жить с ним и в нем до конца обречен,
точно с пятой Ахиллесовой, он.
2
Деспотическая власть потому недолюбливает поэтов, что чувствует в глубине души – а у такой власти, как и любого демона, тоже есть душа – что поэтический дар по природе своей слишком односторонен, чтобы охватить жизнь во всей ее существенной целокупности, а именно это для демона власти есть вопрос жизни и смерти: ведь ничто в мире не бывает случайным, и если в тот или иной исторической момент и в той или иной отдельно взятой стране бразды правления захватила кровавая элита или единоличный тиран, то и для этого есть какие-то глубокие исторические основания, но вывести их на свет божий, а главное, оправдать их на весах бытия – то есть перед лицом вечности – может только художник, настоящий художник, и как правило, в жанре прозы: лирическому поэту такая задача просто не по плечу, – и вот демон власти инстинктивно тянется к таким художникам, заигрывает с ними, всячески поощряет их совершить великое таинство художественного преображения жизни – в данном случае, обремененной многочисленными и чудовищными жестокостями – дабы самому в качестве того или иного персонажа или, на худой конец, в «атмосфере между строк» обрести последнее оправдание, а с ним и вечное бытие.
Да, демон власти, демон-провокатор, демон-убийца знает, что перед судом морали ему никогда не оправдаться, поэтому он заранее презирает и ненавидит этот суд, предпочитая ему высший суд (прозаического) искусства, а поэтов, даже самых талантливых, он причисляет к апологетам морали и, нужно сказать, не без некоторого основания: ведь поэты не могут создавать законченного образа человека, их удел творить лишь образные чувства и мысли, а это еще не все, это, как говорится, «на любителя», это очень редко проходит сквозь игольное ушко последнего преображения и оправдания жизни.
И потому, когда разгорается смертоносный конфликт между оппозиционной лирикой и деспотической властью, и первая оказывается в положении голубя в когтях коршуна, не следует все-таки забывать – исключительно справедливости ради – что и на нем, этом душевно чистом и трогательно-невинном, как голубь, участнике конфронтации, лежит некая малая и, если угодно, мистическая вина – злые языки вообще поговаривают, что никакая противоборствующая сторона не может быть вполне невинной – вина однострунного озвучивания жизни.
3
Нет большей радости для праздного поэта,
чем, Бога предварительно лишив его опор,
и совести протест оставив без ответа,
затеять с ним пустой и бесполезный спор:
для вида упрекнуть его в страданьях мира,
для вида Гудвином-волшебником назвать,
для вида сотворить в нем ложного кумира, —
чтобы для вида его с гордостью свергать.
А главное – чтоб в Ахиллесовой отваге
в том поединке страшном с честью лечь костьми:
хоть только с тенью и хоть только на бумаге,
поднявшись над собой, но больше – над людьми.
4
Допустим, что окружающие нас вещи действительно созданы богомтворцом, но тогда следы творения должны как-то в вещах присутствовать: скажем, наподобие высокопотенциированных гомеопатических лекарств, практически не содержащих уже действующее вещество, – эти следы поэтому невозможно выявить в чистом виде, как это пытаются сделать философии и религии – ведь они неотделимы от вещей, как сознание от мозга, но их нельзя обнаружить и в глубине вещей, потому что они иноприродны вещам, как сознание иноприродно мозгу.
И вот тогда иным энтузиастам приходит в голову гениальная идея перетряхивать имена вещей до тех пор, пока в результате тряски ни начнут сыпаться из их чрева разного рода иррациональная отсебятина: так заезжий гастролер перетряхивает свои карманы и оттуда с завидной закономерностью являются платки, карты, красочные шары, яйца и даже голуби.
Эту иррациональную отсебятину принято еще называть «откровениями свыше», процесс перетряхивания зовется «поэзией», а энтузиастов-фокусников именуют «поэтами», – и все-таки приходится допустить, что иные из них – о графоманах речи нет – в виде строжайшего исключения и на самом деле говорят языком богов, или по крайней мере, языком Орфея: математическим доказательством такого предположения является тот факт, что они нисколько не стесняются, когда читают свои стихи публично – они в этот момент подобны Адаму и Еве, которые еще не знают, что они нагие и что им поэтому должно быть стыдно.
5
«Тихо заснуть – и спросонья
слышать, как годы прошли,
и как в лицо твое комья
грубой упали земли, —
а потом жить, как спросонья,
помня, как годы все шли,
и что тебя только комья
ждать будут грубой земли».
Сказано чуточку лживо:
смерть в снах увидеть нельзя, —
так и ползет похотливо
по миру эта стезя.
Имя ей – слово поэта:
чем же оно нас взяло?
тем ли, что порцию света
лишнюю в мрак привнесло?..
XXVI. Баллада о Силе и Славе Поэзии
1. Кредо
Нет для меня поэзии высокой,
где Баха музыка подспудно не звучит,
где ощущенья нет лазури светлоокой,
и полночь сонмом звезд где не молчит, —
где нет последней ясности предмета —
как этот вид привычный за окном —
где нет намека на загадку света,
где не живет ни великан, ни гном, —
где жизнь чуть-чуть мне не напомнит сказку,
суровую не упраздняя быль,
и где не помнит от свирели ласку
колеблющийся на ветру ковыль, —
где в бытии не видится проблемы —
которую не нужно обсуждать! —
и где скользить по острию дилеммы
не означает правде долг отдать, —
где жизни гимн не кажется натужным
не потому, что жизнь так хороша,
а потому что нужным иль ненужным
страданием обижена душа, —
где вечно превозносится горою
какая-нибудь тонкая деталь,
и где, послушным оставаясь строю,
не строится их к небу вертикаль, —
где холодности нет – такой роскошной
к духовной пищи слишком умных дам,
и где твердит опять поэт дотошный:
«За эту строчку я полжизни дам».
2. Индуизм
Когда, согласно древним индусским воззрениям, внутри привычной и всем понятной человеческой души живет другая душа: тайная, невидимая и как бы вечно спящая на груди у Господа, и вот обе души подобны двум сестрам-близнецам, настолько сросшимся в глубинном своем сознании и родстве, что все, что переживает одна сестра, живо ощущает и другая, так что по мере того, как одна из них без устали скитается по миру (оставляя в смерти бренное тело, но забирая с собой тонкие разум и чувства), то восходя в горние сферы благодаря доброй карме, то снова возвращаясь в низшие области бытия по причине ее (кармы) ослабления, другая, наблюдая за ней, и сопереживает ей до боли смертельной, и хочет одновременно ее добровольной смерти, потому что только тогда, когда исчезнут раз и навсегда какие бы то ни было телесные и духовные качества – но без них не может существовать ее младшая сестра! – исчезнет и последнее, но, увы! непреодолимое препятствие для слияния с Богом, а лишь в одном этом смысл жизни сестры старшей, – да, проникаясь благородным духом индуизма, в котором столько фантастических элементов – чего стоят сами по себе и вопреки всем физическим законам увеличивающиеся в размерах каменные коровы, или сверхчеловеческие подвиги йогов, или чудеса очищения в едва ли не самой грязной реке мира – Ганге! – и в то же время, столько жизненной теплоты и глубочайшей мудрости – разве мы физически не чувствуем в себе самих трагически-противоречивую жизнь и борьбу обеих душ-сестер? – итак, проникаясь этим живительным и чудотворным духом, мы физически не можем не ощущать в нем квинтэссенцию поэзии, и неизвестно еще, где больше последней: во всех стихах мировой лирики, вместе взятых, или в одной этой прекрасной, но чуждой европейцам религии.
3. Буддизм
Когда Будда строит свое учение на том, что, во-первых, бытие преходяще во всех без исключения компонентах, во-вторых, что человек, исходя из этого, принципиально обречен на страдание, и в-третьих, что он не обладает на деле какой бы то ни было неизменной и неразрушимой сердцевиной – типа души или Я – однако, с другой стороны, нигде не сказано, что есть или должно быть в мире что-либо непреходящее, и это во-первых, далее, что человек как таковой и не жалуется вовсе на страдание, более того, находит в нем даже своеобразное удовольствие, видит в нем часто высший смысл и в любом случае не может представить жизнь свою без страдания, и это во вторых, и наконец, человек на протяжении практически всей жизни ощущает присутствие в себе некоей постоянной субстанции – назовем ее душой, Я или как иначе – а то, что она (субстанция) сама незаметно изменяется или вообще имеет магическую природу, это уже другой вопрос, – итак, когда Будда строит свое великое учение на фундаменте, который он сам же создал, но создал так естественно и искусно, что нам почти невозможно отделаться от впечатления, что этот фундамент лежит в основе самого бытия, – тогда нельзя не говорить о сотворении быть может самой великой и самой загадочной в жанре религии поэзии.
4. Иудаизм
Когда еврей, согласно иудаизму, после смерти погружаясь в шеол, лишается жизни, но не вечного бытия, когда смерть и мертвые воспринимаются творцами Библии и Торы как до некоторой степени нечистые феномены, потому что иудаизм есть религия вечной и абсолютной жизни, когда не в могиле и не в шеоле обретает еврей свое бессмертие, а только благодаря единоприродности с Богом, и когда, исходя из вышесказанного, вопрос о том, что же конкретно происходит с личностью умерших в шеоле, как конкретно личная субстанция умерших соединяется с субстанцией Бога и в чем конкретно заключается последняя, даже не ставится по причине своей мелочной ненужности, потому что проблема бессмертия человека в иудаизме решается на уровне чистого бытия, то есть помимо сомнительных и спорных толкований – знать-то здесь все равно ничего нельзя до конца, – да, вот тогда-то глубочайшее сходство иных толкований Торы и Талмуда с великой поэзией Кафки бросается в глаза: и как у Кафки неисследимые в своих онтологических основах, а точнее, абсолютно нелогичные и по сути невозможные Закон и Замок определяют, тем не менее, целиком и полностью жизнь целой деревни, целого города, а может, и целой страны, так в иудаизме чистое бытие, казалось бы, приемлемое только в адекватной эллинской или индусской интерпретациях, вопреки элементарной логике обрело идентичность с национальной судьбой иудеев, так что с теологической точки зрения стало возможным утверждать, что все души израильтян, существовавшие в телах на протяжении тысячелетий, были уже в Синае во время заключения союза между Богом и народом Израиля, или, как сказал Франц Розенцвейг: «Мы, евреи, были с Отцом с древнейших времен, и потому не нуждаемся в посредничестве Сына», – поэтому когда еврей во время службы вызывается читать Тору, его чтение всегда заканчивается благодарностью Богу, «вдохнувшему в нас вечность» (с напевом «мы живем вечно» евреи шли в газовые камеры), а везде, где есть вечность, помимо платоновских идей слившаяся с вещами, там есть и особого рода поэзия: именно не пушкинская, а кафковская по духу.
5. Мусульманство
Когда, следуя букве и духу Корана, личность человека состоит из тела и некоего таинственного жизненного принципа, который все мы в себе чувствуем, но о котором знать нам не дано(из чего прежде всего вытекает принципиальная невозможность каких бы то ни было драматических противостояний между душой и телом, коими так любят пробавляться иные мировые религии), когда, далее, Коран утверждает, что только Бог бессмертен и вечен, тогда как Его творение по воле Его преходяще (что вполне можно поддержать, повинуясь элементарной интуиции), когда, тем не менее, Коран учит, что жизнь продолжается и после смерти, и это начало нового бытия на неопределенное время, оно зовется воскресением, и понимается под ним возрождение к жизни целостной личности, причем дальнейшее органическое развитие нашего прежнего жития-бытия в моральном, правовом и всех прочих аспектах переходит на бесконечно более высокий уровень, хотя сказать, каким целям служит это астральное развитие и усиление земной жизни, можно только после воскресения (до чего же искренняя и трогательно-наивная постановка вопроса! сколько здесь подкупающего простодушия, так соответствующего нашему земному опыту!), и когда, наконец, Коран даже настаивает на том, что посмертное личное сознание ничем решительно не отличается от прижизненного, и разве что, многократно острее его, так что человек полностью забирает на тот свет и все свои добрые дела, и злые, и вину за них, и вообще ответственность за прожитую жизнь(здесь смысл рая и ада, здесь принятие закона кармы и здесь даже созвучие с тибетским буддизмом), – тогда, проникнувшись обаянием этой исконной восточной поэзии, почему-то переложенной в форму теологического трактата, так захочется, встретившись с каким-нибудь необъяснимым явлением жизни, произнести на всякий случай, но больше из любви к чистой поэзии, то самое простое и чудное заклятие против привидений и колдовства, которое у нас с детства осталось в памяти после прочтения замечательной сказки Вильгельма Гауфа:
Летаете ль вы на просторе,
скрываетесь ли под землей,
таитесь ли в недрах вы моря,
кружит ли вас вихрь огневой, —
Аллах ваш творец и властитель,
всех духов один повелитель.
6. Католичество
Когда бессмертие человека, согласно католической догме, заключается не в бесконечной текучести времени, где по образу и подобию реинкарнации все заново может повториться в той или иной комбинации, а состоит оно (бессмертие) в синтезе исторически обусловленной свободы человека и вызревшего исторического времени, когда наша земная жизнь мыслится не как сцена, с которой мы когда-нибудь сойдем, а как сыгранный на ней в первый и в последний раз спектакль, когда наше грешное житие-бытие не низводится до уровня зала ожидания, где мы со скукой и беспокойством ждем смертного часа, чтобы после него уже и с полным правом, стряхнув с себя прах земной, предстать перед ликом Господним и в нем упокоиться навсегда, когда благодаря свободе и делам, этой свободой порожденным, но также благодаря и божьему провидению, мы и жизнь наша никогда не обращаются в прошлое, но и никогда не становятся будущим, зато «присно и во веки веков» являются как бы вечно становящимся настоящим: подобно неповторимому движению, запечатленному в камне, – тогда самое время обратить внимание на то, что католический вариант христианства в сердцевине своей является поэзией, только поэзией и ничем другим, кроме как поэзией.
7. Протестантизм
Когда протестантизм, продолжая работать с проблемой «квадратуры круга», утверждает, что человек есть душа своего тела и тело своей души, а значит, в смерти человек подходит к границе, которую он сам же перешагнуть принципиально не в состоянии, потому что взять тело с собой «туда» нельзя, а без тела дальнейшее существование даже «там» бессмысленно, – и тогда один только христианский Бог и только в обход всех природных космических законов может – это и есть божественная благодать в чистом виде! – предоставить ему искомое и страстно желаемое соединение индивидуального сознания и вневременного существования, – тогда тоже ни о чем ином, кроме как о высоком всплеске метафизической по духу – на манер Рильке? – поэзии говорить не приходится.
8. Православие
Когда заходишь в какую-нибудь российскую церквушку: белую, выпуклую, как будто надышанную молитвами и просто добрыми взглядами встречных-поперечных, с луковичными куполами, золочеными крестами и обязательно в любое время дня и года воркующими кругом голубями, когда некоторое время стоишь как потерянный посреди кадильно-иконописного неземного очарования, смутно сознавая, что нет ничего более величественного, но и более чуждого земной жизни, чем эта внутренняя атмосфера православного храма, когда еще начинается служба: такая суровая, торжественная и не от мира сего, и люди вокруг точно съеживаются и сплющиваются под ее воздействием, а в их взглядах, точно по команде, восстанавливается одно и то же слитное и, в общем-то, противоестественное выражение окаменевшей суеты, страха и почтения, когда ощущение и даже сама возможность любви или любящей доброты испаряются постепенно «как дым, как утренний туман», а на их место царственной походкой в человеческую душу входит мистический Ужас, чтобы там уже как на троне осесть навсегда, когда вкруг этого самодержавного деспота рассаживаются в причудливом порядке его верные слуги: здесь и слитное ощущение вечной греховности человеческой, здесь и чудо смерти и воскресения Сына Господнего, здесь и пожизненный долг за такую чудовищную жертву: долг, который, по сути, невозможно отплатить, и отсюда страх, благодарность, умиление, мистический восторг, бездна комплекса неполноценности, а также садизм и мазохизм в размерах прежде неизвестных и немыслимых, здесь и смирение, и молитва, здесь и торжество космического Парадокса, согласно которому поистине все силы и энергии Мрака, словно тень к предмету, прилепились с обратной стороны к Свету и запредельной Красоте православного христианства… нет, каков все-таки сюжет! после него и на его фоне, как точно подметил Достоевский, привычная жизнь начинает поневоле казаться пресной, – короче говоря, монументальная и всепронизывающая поэзия мистического Ужаса тогда делается настолько очевидной, что все прочее поначалу даже в голову не приходит, – и только потом и по мере пробуждения внутренней работы сознания на новом уровне начинаешь догадываться, что здесь происходит просто испытание человека на элементарное духовное мужество, и что именно самые заветные святыни, как это очень часто бывает, охраняются драконом.
9. Гностицизм
Когда гностики утверждают, что наш мир, безусловно в общем и целом лежащий во зле, не мог быть создан Богом, поскольку Бог по определению не может творить зло, а значит, мир создан ограниченным в могуществе и уж конечно не добрым в основе своей Существом (Демиургом) – тогда как Бог продолжает существовать в мире в собственном своем качестве несотворимой тонкой животворной Субстанции, лежащей в основе света, добра и красоты, и оба на первый взгляд несовместимых между собой Начала живут и взаимодействуют параллельно, – то эта концепция любому непредвзятому уму представляется настолько естественной и очевидной, что трудно даже поверить, что официальная Церковь придерживается другой и противоположной догмы, а сами гностики-катары были Папой в шестнадцатом веке начисто истреблены, – между тем, чем внимательней мы присматриваемся к миру и в особенности к каждой конкретной его вещи, тем трудней, а в пределе, даже совсем невозможно строго разграничить здесь добро и зло, свет и тьму, красоту и безобразие: как тут не заметить, что гностический взгляд на мир – кстати, легший в основу бесподобного в художественном отношении «Мастера и Маргариты» – напоминает слишком многие великолепные стихи, которые на нас при первом прочтении оказывают неотразимое воздействие, но которые лучше не разбирать по строчкам, словам и деталям, чтобы не выявилась нечаянно их глубоко не соответствующая теплой и многомерной прокладке вещей однозначная и достаточно искусственная природа?