Текст книги "Гумилёв сын Гумилёва"
Автор книги: Сергей Беляков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ
Гумилева внимание Конрада необычайно взволновало: «… я стал счастлив. Ник. Иосифович – это такой человек, перед коим мне не зазорно и на пузо лечь. Это титан востоковедения, и его мнение о моих работах – такая награда, что лучше и быть не может». Гумилев нимало не преувеличил. Конрад – известный синолог и еще более известный японист – и в самом деле был крупнейшим ученым. Мало того, он был еще и прекрасным человеком, «красивым духовно и физически, отзывчивым и честнейшим». Арон Гуревич напишет о нем позднее: «белая ворона» среди сановных старцев Академии».
Конрад прежде не был знаком с Гумилевым, но заинтересовался судьбой ученого, который даже в лагере продолжал заниматься наукой: «Очень порадовал меня отзыв о моих работах Ник. Иос. Конрада». Значит, Конрад прочитал диссертацию Гумилева и, возможно, статью о статуэтках из Туюк-Мазара (лагерную рукопись Гумилев еще не успел переслать на волю). Видимо, Конрад оценил сочинения Гумилева высоко, потому что решил привлечь его ни много ни мало к работе над академической «Всемирной историей».
«Всемирная история» – грандиозный обобщающий труд, которым много лет занимались десятки советских ученых. Только над одним третьим томом, который Конрад редактировал вместе с Черепниным, Петрушевским и Сидоровой, работали пять академических институтов. Сам Николай Иосифович написал для этого тома семь глав, посвященных истории Тибета, Монголии, Китая, Кореи и Японии в раннем Средневековье. Гумилев еще не получал столь ответственной работы для такого престижного издания, а потому откликнулся он с величайшей готовностью:
«"Всеобщая история" – это дело для меня, так сказать, по моему профилю. Постарайтесь, пожалуйста, довести до него следующее. Я написал здесь работу "Древняя история Центральной Азии в связи с историей отдельных стран"; охвачена почти вся Азия, кроме Переднего Востока, Индии, Индо-Китая и Японии. Доведена она до X в. н. э. Работа не совсем закончена, так как у меня не хватило иностранной литературы, но, я знаю, прибавка ее не изменит ничего в принципе, а только даст уточнения. Уже написано ок. 20 печ. листов и составлено несколько истор. карт. Качество работы выше, чем диссертация, т. к. я писал не торопясь, по несколько раз переписывал, да и сам за это время не поглупел, а поумнел. Для "Всеобщей истории" этот текст придется не дополнять, а сокращать, и тут не 2 главы, а целый раздел. Мало этого: эпоха Чингисхана еще не была научно описана. Там есть большие сложности, о которых я знаю и знаю, как найти выход. Если мне будет сделан заказ, вполне официально, я сумею его выполнить».
Увлеченный новой задачей и ободренный вниманием Конрада, Гумилев с новыми силами принимается за работу. Нехватку материала пытается компенсировать более глубоким изучением того, что есть под рукой, – переводов Бичурина, монографии Грумм-Гржимайло и т. д. «…Мне очень хочется, чтобы мой труд не пропал для науки», – пишет он Эмме.
Занятия прерываются в сентябре, когда Гумилева отправляют собирать опилки из-под электропилы, но он все-таки завершает работу над рукописью и в октябре 1955-го отправляет Эмме посылку с прочитанными и уже обработанными им книгами. Среди книг Гумилев прячет тридцать самодельных тетрадей. Это и была рукопись «Древней истории Срединной Азии», переписанная кем-то из лагерных друзей Гумилева. Эмму он попросил перепечатать рукопись в четырех (!) экземплярах, будто она была его женой или личным секретарем, и показать текст Н.И.Конраду; его оценки Гумилев ждал с нетерпением. Кроме того, эту рукопись Гумилев надеялся защитить в качестве докторской диссертации. В этом же письме Гумилев завещает в случае его смерти передать рукопись в Академию наук и присвоить ему посмертно докторскую степень – искреннее служение науке всегда соединялось у Гумилева с тщеславием.
Герштейн, впрочем, сочла рукопись Гумилева незаконченной, и Гумилев с ней неожиданно согласился: «Что касается диссертации, то Вам, конечно, виднее, нужно ли ее отдавать на рецензию или преждевременно».
Эмма, однако, сдержала свое обещание: она перепечатала рукопись на машинке, вложила листы в четыре красивые черные папки и принесла их Конраду. Николай Иосифович с нежностью подержал их в руках, «будто взвешивал каждую». Сам Конрад был арестован еще в 1938 году, провел год на Шпалерной и получил пять лет ИТЛ за шпионаж в пользу Японии. Несколько месяцев будущий академик провел на лесоповале в одном из пунктов Краслага, потом попал в шарашку, где переводил с китайского и японского, и лишь в сентябре 1941-го приговор по его делу был отменен и Конрада выпустили на свободу. В шарашке Конрад переводил и комментировал классические китайские военные трактаты «Суньцзы» и «Уцзы». В судьбе Гумилева Конрад мог увидеть повторение собственной судьбы.
Академическая «Всемирная история» в десяти огромных, по тысяче страниц большого формата томах известна не только профессиональным историкам. Эти фолианты в толстых темно зеленых переплетах когда-то стояли в читальных залах всех приличных библиотек. Но среди авторов «Всемирной истории» имени Льва Гумилева нет. Неясно, то ли Николай Иосифович Конрад не был доволен работой Гумилева, в самом деле неоконченной, или его отпугнули трудности работы с автором, который все еще находился в лагере, или вмешались какие-то неведомые нам обстоятельства, но поработать для «Всемирной истории» Гумилеву так и не пришлось.
Мне представляется, что причина в концептуальном несогласии Конрада и Гумилева. Дело в том, что в третьем томе «Всемирной истории» история кочевников Центральной Азии – хуннов, сяньби, тобасцев, жужаней, тюрков – была всего лишь приложением к истории Китая. Хотя исторический материализм отрицает гегелевское деление народов на «исторические» и «неисторические», но многие историки этого деления придерживались негласно. Вот и в главах, подготовленных Конрадом, кочевым народам Центральной Азии было посвящено лишь несколько страниц.
«НА ЛЮТНЕ ТРУНА…»
Последние, весенние, месяцы своей лагерной жизни Гумилев посвятил избранным сочинениям Сыма Цяня, выпущенным «Гослитиздатом» в самом начале 1956 года. «Сыма Цянь поглотил все мое внимание, и надолго», – писал Гумилев Эмме Герштейн. Гумилева раздражали только слабый, как ему казалось, комментарий и предисловие синолога Л.И.Думана: «Это книга очень умная, и быстро ее читать нельзя. <…> Сила Сыма Цяня в том, что он мыслит диалектически и в каждом факте видит две стороны. К сожалению, Думан этому искусству не обучен. Предисловие написано примитивно».
В сочинениях Сыма Цяня Гумилев нашел мысли, необходимые для будущей теории этногенеза. Китайский ученый повлиял на него больше, чем Шпенглер или Ницше. Сыма Цяня Гумилев называл гением. Ни одного европейского мыслителя он не ставил так высоко.
Из писем Льва Гумилева к Анне Ахматовой: «Утешаюсь Сыма Цянем. Вот умница!» (13 апреля 1956);
«Читаю Сыма Цяня в третий раз с неослабевающим восторгом» (17 апреля 1956).
В XX веке почти все историки верили в прогресс, в линейное развитие человечества. От простого к сложному. От мрака невежества к царству разума. От рабства древнего мира, от ужасов темного Средневековья к счастливому и прекрасному миру современности, царству просвещенного обывателя. И даже такие «достижения» современной цивилизации, как нацизм и ГУЛАГ, не могли поколебать религии прогресса. И ведь ученые XIX века в большинстве своем думали именно так же. Современные историки не открыли здесь ничего нового, разве что ветхие слова сменили на современные, модные: «архаика», «модернизация», «проект модерна».
По Гумилеву в истории народов нет прогресса, но есть движение, изменение, которое оставляет следы не только на страницах летописей и хроник, но и в живой природе: антропогенные ландшафты, истребленные виды животных и растений, руины древних городов. Вся этническая история как будто «состоит из переплетения цветных нитей, концы которых заходят друг за друга. <…> Заря Эллады, когда базилевсы с дружинами разоряли Трою, – XII в. до н. э. – по времени совпала с закатом Египта и началом упадка могущества Ассирийского царства и Вавилонии. Так, при агонии золотой Византии – XIII в. н. э. – возносились знамена франкских рыцарей и бунчуки монгольских богатырей. А когда изнемогал от внутреннего кризиса средневековый Китай – XVII в., тут же поднялся трон маньчжурского богдохана, вокруг которого объединилась Восточная Азия».
Этническая история требует иного ощущения времени, и Гумилев найдет его именно у Сыма Цяня: «Путь трех царств кончился и снова начался».
На самом деле Гумилев познакомился с таким взглядом на время на девятнадцать лет раньше, в 1937 году, когда перевел стихотворение китайской принцессы Да И из династии Чэнь (VI век н. э.):
Предшествует слава и почесть беде.
Ведь мира законы – трава на воде.
Во времени блеск и величье умрут,
Сравняются, сгладившись, башня и пруд.
Пусть ныне богатство и роскошь у нас,
Недолог всегда безмятежности час.
Не век опьяняет нас чаша вина,
Звенит и смолкает на лютне струна.
Подстрочник Гумилев нашел в переводах китайских хроник, сделанных в первой половине XIX века русским востоковедом Н.Я.Бичуриным (иеромонахом Иакинфом). В 1956-м, читая Сыма Цяня, Гумилев должен был припомнить свой перевод того древнекитайского стихотворения.
Гумилев покинет лагерь 11 мая 1956 года, через два с небольшим месяца после исторического доклада Хрущева на XX съезде КПСС. Это будет его последний срок заключения.
Варлам Шаламов был убежден, что лагерь может принести человеку только зло. Солженицын написал «Спасибо тебе, тюрьма!».
Гумилев привез из лагеря черновики двух будущих книг. Одна из них скоро станет его диссертацией. Его лагерные размышления и наблюдения трудно переоценить. Алексей Савченко утверждал, будто бы уже в лагере Гумилев обдумал, обсудил, «пропустил сквозь сито критических высказываний» все основные идеи своего будущего трактата «Этногенез и биосфера Земли». Поверить в это невозможно, потому что трактат изобилует сведениями, которые Гумилев мог почерпнуть лишь позднее, уже в шестидесятые годы, но в словах лагерного друга есть своя правда: Гумилев успел многое обдумать именно в лагере, а в лагерных спорах отточил свое красноречие. Гумилев позднее говорил, что на воле, в университете, например, ему не так часто приходилось вступать в научные дискуссии. Многие профессиональные ученые почемуто не любили говорить о науке, а в лагере спорили часами. Гумилев, разумеется, почти всегда выходил победителем и довольно потирал руки:
– Вот и этот херр профессор не смог возразить по существу!..
Наконец, в лагере он приобрел друзей, таких как востоковед Михаил Федорович Хван, будущий известный экономист и политический обозреватель Лев Александрович Вознесенский или норильский друг Николай Александрович Козырев, талантливый и чрезвычайно оригинальный астрофизик. Не зря Гумилев писал Ахматовой, что в лагере собралось «избранное общество».
ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ ЗАПОВЕДНИК
Солженицын писал, что до лагерей не придавал значения национальным различиям и думал, будто наций вообще нет, а есть единое человечество, но восемь лет заключения навсегда изменили его взгляды. Советские лагеря никогда не были моноэтничны. Теодор Шумовский вспоминает, что в Белбалтлаге, где они с Гумилевым сидели в декабре 1938-го – январе 1939-го, было много азербайджанцев. Шумовского они уважали, потому что он охотно разговаривал на их языке, и даже без очереди пропустили к врачу, когда его больного, с высокой температурой, притащил в медпункт Лев Гумилев.
После Второй мировой войны ГУЛАГ был многонационален, как никогда: «…здесь просто этнографический заповедник», – писал Гумилев Ахматовой в июне 1954-го. Это было время ссылки народов, время массовых посадок литовских и украинских националистов. Редкими вкраплениями служили настоящие иностранцы, на свою беду оказавшиеся в СССР.
В Камышлаге сидел настоящий британский коммунист Джордж Герберт Ханна (русские звали его Георгием Вильямовичем), голубоглазый блондин с тяжелой челюстью. Алексей Савченко вспоминает, что этот англичанин часто сидел на бревнах, попыхивая своей трубочкой, чем очень напоминал рыбака со старинной голландской или английской картины. Встречались и другие европейцы. Гумилев писал Ахматовой, как он прочитал одному венгру целую лекцию о происхождении венгерского народа. Лекцию он читал пофранцузски, пофранцузски же беседовал и с другими венграми и немцами, хотя вообще-то европейцев не жаловал: «Общение с европейцами – лучшее лекарство от космополитизма», – писал он матери, которая вряд ли бы с ним согласилась.
Самой многочисленной нацией в Камышлаге были украинцы, главным образом – националистыбандеровцы, но Гумилев их почти не упоминает, видимо, они были ему вовсе не интересны. Намного охотнее он общался с восточными народами – таджиками, персами, узбеками и даже китайцами: «В китайцев я влюбился. Будь хоть на 20 лет я свежее, я бы занялся китайским языком. Сейчас приходится ограничиться изучением китайской истории и культуры через переводчика».
Много лет спустя в своем «Автонекрологе» Гумилев напишет о китайцах несколько иначе: «Китайцы требовали безусловного уважения своей культуры, но за интерес к ней платили доброжелательностью. При этом они были так убеждены в своей правоте и своем интеллектуальном превосходстве, что не принимали спора даже на научную тему. Этим они были похожи на немцев и англичан».
Сравнением с нелюбимыми немцами и англичанами Гумилев намеренно принижает китайцев, да и сам тон здесь скорее недоброжелательный. Дивиться нечему. «Автонекролог» написан Гумилевым уже в конце жизни. С лагерных времен прошло много лет, Гумилев напечатал несколько монографий, где китайцы представали извечными противниками храбрых и благородных хуннов, тюрков и монголов, а Поднебесная – государством монстром, давно бы поглотившим человечество, если бы не героическое сопротивление степных кочевников (в китайской терминологии – «северных варваров»).
Но сами китайцы Гумилеву, очевидно, очень понравились, общение с ними пробудило его интерес к китайской культуре. После освобождения Маньчжурии советскими войсками в августе 1945-го китайцев в советских лагерях встречалось немало. Обычно их брали как американских шпионов или пособников русских белоэмигрантов. Встречались китайцы, знающие русский язык. В феврале 1954-го Гумилев писал Ахматовой, что «прослушал курс древней истории и философии Китая от ученого китайца», а Савченко рассказывает о молодом китайце из Харбина по имени Чен Чжу, с которым Гумилев беседовал по многу часов. Китаец помогал ему толковать трудные места из русских переводов китайских манускриптов и разъяснял значение встречавшихся иероглифов – работа, которая под силу только ученому человеку. Возможно, Чен Чжу и был тем самым «ученым китайцем» из письма к Ахматовой. Порусски он говорил свободно, спешить было некуда – в СССР его приговорили к двадцати годам лагерей за «шпионаж», а ученые занятия с Гумилевым помогали коротать время.
Еще из лекций Николая Васильевича Кюнера Гумилев мог узнать коечто о классической китайской литературе. Теперь настало время с ней познакомиться. На воле как раз стали появ ляться русские переводы китайских романов, и Гумилев заказывал их матери: «… я ждал, что в посылке из-под слоя сала вылезет второй том "Троецарствия", но жду его теперь ко дню моего рождения».
Среди собеседников Гумилева были таджики и персы. Гумилев рассказывал о знакомстве с персидским коммунистом, а Савченко – о дружбе Гумилева с иранским юношей, которого арестовали еще во время Тегеранской конференции по подозрению всё в том же шпионаже. В беседах с этим «тихим, скромным и красивым» персом Гумилев практиковался в персидском, вместе они читали стихи великих персидских поэтов. Восстановить хронологию этих ученых занятий сейчас трудно, ведь беседовать поперсидски Гумилев мог не только с этим юношей или иранским коммунистом, но и с таджиками, которых в лагере было немало. По крайней мере еще 2 февраля 1951-го Гумилев писал Ахматовой из Песчанлага, что «занялся персидским языком и значительно успел», но занятия прервались, так как его отправили на общие работы. В марте Гумилев попросит Ахматову прислать «хрестоматию на персидском языке». 12 июня 1954-го в письме к Ахматовой Гумилев заметит, что «здорово насобачился» в персидском. «Занимаюсь историей и персидским языком в полное напряжение», – писал Гумилев Эмме Герштейн в августе 1955-го.
Интерес к персидскому языку был не вполне бескорыстным. Гумилев еще во время работы над кандидатской диссертацией перевел большой фрагмент из «Шахнаме», в лагере он решил вернуться к работе переводчика и попросил Эмму Герштейн прислать ему поэму Фирдоуси на языке оригинала: «Всё это принесет в случае моего возвращения плоды и фрукты». Увы, Эмма его разочаровала: еще в 1955 году вышло русское издание «Шахнаме» в переводе Семена Липкина. Гумилев негодовал: «…возмутительная халтура. Переводчик не знает а) языка, б) истории, в) русского стихосложения, но обладает, видимо, наглостью и блатом. Ничего похожего на гениальное произведение великого автора. Если бы Фирдоуси писал так, как Липкин, его бы никто не читал и не знал».
Но персидский Гумилев знал и прежде, теперь же только совершенствовался, а вот с тюркскими языками было намного труднее. Он пытался учиться у носителей языка, благо «органы» сажали немало узбеков и татар, но особого прогресса не было. К тому же среди лагерных мусульман, как тюркского, так и таджикского происхождения, было очень мало людей образованных: «Мусульман тоже много, – писал он матери. – …Но это народ неинтересный, хотя, конечно, симпатичнее европейцев».
Но в Камышлаге нашлись и образованные, среди них был ученый памирец, прошедший обучение у исмаилитского пира (старца). Звали его Алифбек Хийшалов, он принадлежал к этносу шугнанцев. Ко времени знакомства с Гумилевым ему исполнилось уже сорок четыре года, и помимо исмаилитского образования он получил и советское – окончил Сталинабадский пединститут. Алифбек пересказывал Гумилеву содержание древних рукописей, одну из них Гумилев отыщет уже на воле, а беседы с ученым шугнанцем помогут Гумилеву написать две статьи для «Вестника Древней истории», одного из самых престижных академических журналов.
От буддийского ламы, еще одного своего собеседника, Гумилев услышит легенду о Шамбале, которой он позднее найдет вполне материалистическое объяснение. По воспоминаниям Савченко, Гумилев относился к ламе с величайшим почтением, заваривал ему чай покрепче, с полупоклоном приносил кружку и произносил какоето приветствие на тибетском языке. Правда, тибетского Гумилев не знал, но приветствию выучился у самого ламы, который немного говорил порусски.
После ухода ламы Гумилев довольно потирал руки и будто бы приговаривал:
– Ну скажите, пожалуйста! Когда я, живя в Ленинграде, смог бы встретиться и поговорить за чашкой чая с настоящим буддийским монахом?.. Из самой Лхасы.
Впрочем, сам Гумилев писал позднее, что лама был не тибетцем, а корейцем.
Самым колоритным собеседником Гумилева был настоящий эвенкийский шаман, который будто бы посвящал его в тайны своего ремесла, рассказывал о злых и добрых духах. Иногда шаман «выскакивал в проход между нарами и начинал подпрыгивать то на обеих ногах, то на одной, что-то выкрикивать, временами повизгивать, вертя над головой крышку от посылочно го ящика, заменявшего ему бубен». При этом Лев Гумилев не спускал с шамана глаз, «напрягался и подавался вперед… мысленно повторяя телодвижения шамана. Прочая публика в такие минуты бросала свои дела и с любопытством наблюдала за происходящим».
Гумилев шутил, будто собирается освоить новую профессию на случай, если его отправят в сибирскую ссылку. Тогда пойдет он с бубном по стойбищам, зарабатывать кусок медвежатины. Шутка была рассчитана на людей, с шаманом не общавшихся, ведь от него Гумилев наверняка узнал, что шаманом становятся не по доброй воле.
Наконец, Гумилев упоминает еще об одном своем лагерном учителе, грузинском еврее, раввине и математике, который открыл ему философский смысл Каббалы. Там же в лагере Гумилев познакомился с еврейским поэтом Матвеем Грубияном, его стихи он будет переводить уже на воле. Видимо, в лагере они если не дружили, то поддерживали хорошие отношения. В лагере же Гумилев неожиданно стал жертвой еврейского погрома.
Дело было еще в кемеровский (междуреченский) период истории Камышлага, значит, между сентябрем 1951-го и июнем 1953-го. Судя по хорошей спортивной форме, которую показал в этом деле Гумилев, – еще до его инвалидности, значит, до осени 1952-го.
Погром, к счастью, организовали не многочисленные и хорошо организованные бандеровцы, а уголовники, попавшие в особлаг по грозному восьмому пункту 58-й статьи (террор). Эту статью им давали за вооруженное сопротивление милиции. Однажды несколько урок достали у вольнонаемных шоферов водку. Савченко предполагает, что алкоголь пробудил только «былые эмоции и двигательные навыки» уголовников, а лозунг «Бей жидов!» подкинул им кто-то из политических. Как бы там ни было, своей мишенью они избрали служащих-зэков из строительной конторы, где работал в то время и Гумилев. В конторе был и настоящий еврей, Ефим Маркович Пинкус, который, заслышав хорошо знакомый лозунг, успел спрятаться за шкаф. Но Гумилев из-за своей интеллигентной внешности и картавости, распространенной у российских евреев, оказался вполне подходящей заменой настоящему еврею. Кроме Гумилева удар уголов ников приняли белорусский профессор-славист Матусевич и бывший есаул кубанского казачьего войска Федоров, сражавшийся с большевиками еще под знаменами Деникина и Врангеля. Уж его-то даже спьяну трудно было принять за еврея.
В конторе погромщикам дали отпор, а Лев сошелся в драке с воровским паханом Кальченко, из которого, по словам свидетеля этого сражения, можно было бы «слепить по меньшей мере, двух Гумилевых». К тому же пахан был вооружен топором. Но страшен был в гневе и Гумилев: «…Лев Николаевич в атаке. Он подпрыгивает. Глаза его побелели. Губы искривлены от ярости. Рот ощерился зубами. Обе руки подняты кверху, и согнутые пальцы с порядочными ногтями нацелены в лицо, а может быть, и в глаза Кальченко…»
К счастью для будущего отечественной науки, их успели разнять.
Не зря товарищи полушутя спрашивали его: «Не из воровской ли малины вы сюда прибыли, Лев Николаевич?», а он отвечал: «… кличка "фраер" ко мне никак не подходит… я на три четверти блатной!»
Кое-какие лагерные черты Гумилев сохранял и после освобождения. Эмма Герштейн вспоминает интересную реплику Ахматовой. Когда Лина Самойловна, вдова литературоведа Рудакова, начала торговать автографами Николая Гумилева, Анна Андреевна сказала «мечтательно и угрожающе»: «Я нашлю на нее Леву, он с ней поговорит по-своему. <…> Он сделает из нее "свиное отбивное!"»