Текст книги "Гумилёв сын Гумилёва"
Автор книги: Сергей Беляков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
СТАРИЧОК ПРОФЕССОР
В декабре 1950 года Лев Александрович Вознесенский, сын расстрелянного ректора ЛГУ, отбывал свой срок в каторжном лагере под Карагандой. Однажды он заметил «согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев». За десять месяцев в Лефортово он состарился лет на двадцать.
Свидетельство Вознесенского подкрепляют и фотографии, и письма Льва Гумилева. На лагерной фотографии 1951 года Гумилев – бородатый старик с усталым от жизни лицом. «Я отпустил усы и испанскую бородку, – писал он Ахматовой, – она наполовину седая, и молодые люди зовут меня "Батя"». Три года спустя Лев напишет Эмме Герштейн: «Я стал совсем старый, седобородый, скоро из меня посыпется песок».
Правда, Гумилев, унаследовавший от Ахматовой талант создавать желаемый образ, мог и намеренно «хилять под старичка профессора», поднимая собственный авторитет в глазах заключенных и стараясь хоть немного устыдить бесстыжее лагерное начальство. Кличка «Батя» за Львом Николаевичем закрепилась надолго. В январе 1955 года Гумилев поведает Эмме Герштейн, что он «сед и брадат» и что все зовут его «Батя».
Седобородый старик был убежден, что ему недолго осталось мучиться на белом свете. Даже несколько лет спустя, когда условия в лагере будут намного лучше, Гумилев признается в письме к Эмме Герштейн, что мало надеется дожить до конца срока. А зимой 1950—1951-го он и жить не хотел. Продержаться долго на благодатной должности истопника не удалось. Кандидата исторических наук поставили работать землекопом. Гумилев, прежде не любивший жаловаться, тем более жаловаться матери, в феврале 1951 года писал ей: «Здоровье мое ухудшается очень медленно, и, видимо, лето я смогу просуществовать, хотя, кажется, незачем. <…> Я примирился с судьбой и надеюсь, что долго не протяну, т. к. норму на земляных работах я выполнить не в силах и воли к жизни у меня нет».
Вообще мысли о смерти будут преследовать Гумилева все годы его последнего лагерного срока. 25 марта 1954 года он даже составит завещание. Собственности у Гумилева тогда не было вовсе, поэтому свою единственную ценность – рукопись «История Хунну» – он завещает Институту востоковедения.
Организм Гумилева разрушали не только тяжкий труд и дурной климат (летняя жара, ледяные ветры зимой), но и тягостная безнадежность. «Срок – это условность», – говорит герой Солженицына. Сталин был еще жив и, по меркам кавказского человека, не слишком стар, так что у Гумилева были все основания не верить в будущее освобождение. Если даже пережить эти десять лет, могут дать и еще десять… «Я, к сожалению, жив и здоров», – писал он Ахматовой 6 июня 1951 года. Здоровья вскоре не станет. 1 октября 1952 года, в день своего сорокалетия, Гумилев впервые попал в больницу из-за сердечнососудистой недостаточности. В ноябре его признали инвалидом. Еще два года спустя, в ноябре 1954-го, у Гумилева открылась язва двенадцатиперстной кишки, его мучили сильные боли, а лечение в лагерной больнице даже с хорошими лагерными (из заключенных) врачами позволяло лишь ненадолго избавиться от общих работ и хоть отчасти восстановить силы.
В Норильлаге Гумилев ни разу не попал в больницу. В годы своего второго лагерного срока, по моим подсчетам, его госпитализировали девять раз, не меньше. Иногда он проводил там несколько дней, но случалось лежать и по полтора – два месяца. Дважды Гумилева клали на операцию: «… я тихо качусь в инвалидность и смерть, которая меня не пугает. <…> Пожалуй, нечего затягивать мою агонию посылками», – писал он Эмме Гер штейн.
камышовый лагерь
Вскоре после войны политических заключенных начали направлять из обычных ИТЛ в особые лагеря с необычными названиями: Горный, Береговой, Озерный, Камышовый. Режим в особ лагах установили строже обычного, зато там первое время почти не было уголовников, что сразу оценили бывалые зэки.
Гумилеву пришлось посидеть в двух лагерях знаменитой системы Карлага – Луговом (там он задержался недолго) и Песчаном. Зиму и начало весны 1951-го Гумилев провел в поселке Чурбай-Нура, лагпункте Песчанлага, но уже к 25 марта оказался в Карабасе – на пересылке Карлага. Там он задержался почти на полгода.
Песчанлаг – лагерь огромный, там одновременно содержалось почти 40 тысяч заключенных, главным образом украинских националистов-бандеровцев. Лагерь обслуживал в основном нужды Карагандашахтостроя и комбината «Карагандауголь». Зэки строили новые шахты, добывали уголь Караганды и Экибас туза, работали на каменном карьере и строительстве обогатительной фабрики.
В начале осени Гумилева отправили далеко на северо-восток, в Кемеровскую область, в район нынешнего Междуреченска, где недавно открылся лагерь Камышовый. Камышлаг был меньше Песчанлага, его население достигало 13 тысяч человек. Климат северо-восточных предгорий Алтая был приятнее карагандинского, а работа (Гумилев трудился в основном на строительстве жилья) легче. Кормили тоже намного лучше. Под Карагандой жили впроголодь, поэтому Гумилев просил Ахматову прислать ему самой простой, но сытной пищи: «концентраты гречневой, пшенной и гороховой каши с добавлением маргарина составляют предел мечтаний». Из Камышлага он писал, что присылать крупы теперь вовсе не надо, так как пищи довольно, но она однообразная. Теперь он будет заказывать Ахматовой (а позднее и Герштейн) сало, масло, горчицу, перец, финики, колбасу – «наша пища обильна, но однообразна, и ее необходимо скрашивать». А чаще всего он просил прислать чай и махорку, без которых не мог жить.
В свободные минуты Гумилев любовался окрестными пейзажами, которые, как ни странно, напоминали ему о любимом городе: «Сегодня я получил подарок – тетрадь в переплете и праздную свой день рождения жареной рыбой и оладьями с сладким чаем. Погода хорошая, и золотая тайга на соседних горах поблескивает в косых лучах солнца; над реками висит туман, и город по освещению похож на Малую Охту».
В предгорьях Алтая Гумилев провел почти два года. На фотографии 1953 года он выглядит несколько моложе и бодрее, чем на карагандинской. В Камышлаге Гумилев носил номер Б 739. Номера, как и сами особлаги, позаимствовали у нацистов, то есть использовали передовой европейский опыт. В Песчан лаге их носили на шапке, на груди, на спине и на ноге повыше колена.
Летом 1953-го Камышлаг перевели из Кемеровской области далеко на запад – в Омск, на строительство нефтеперерабатывающего завода. Омск находится на меридиане Караганды, только севернее. Климат там похож не на алтайский, а на карагандинский, только холоднее.
Некоторое время инвалида Гумилева не обременяли тяжелой работой. После смерти Сталина и ареста Берии лагерный режим начал постепенно меняться. Наступило самое либеральное в истории ГУЛАГа время. Вернули свидания с родителями и женами. В 1954-м разрешили переписку не только с ближайшими родственниками, но и с друзьями. Если прежде Гумилеву писала только Ахматова, то с осени 1954 – зимы 1954—1955-го Гумилеву начали писать и присылать посылки Эмма Герштейн, Василий Абросов, Татьяна Крюкова (Таня Старая), Татьяна Казанская (Таня Новая), Николай Козырев. Однажды, набравшись смелости, прислал «сухое письмо» даже брат Орик.
А вот свиданий Гумилев так и не дождался. Свидания разрешали только с родителями или зарегистрированными женами, но Ахматова в Омск не приехала. Правда, Льва очень хотела навестить Эмма Герштейн, но ее отговорил ехать сам Гумилев: все равно не пустят, ведь они не муж и жена.
Менялся и образ жизни в лагере. В продуктовом ларьке, где прежде можно было купить только конфеты и консервированные крабы, стала появляться нормальная еда. Деньги в лагере вновь обрели ценность.
Зато в Омске обострились старые болезни, открылись и новые: «…я опять в больнице, чувствую себя очень плохо. Сердечно-сосудистая недостаточность. Куда-то проваливаюсь и опять выплываю», – жаловался он своей московской подруге. Начали отзываться и давние уже пытки Бархударьяна: Гумилев все чаще страдал от спазма нерва френикуса – временами отказывала рука и немела правая сторона тела. Уже на воле от этой болезни его будет успешно лечить профессор Давиденков, известный невропатолог и отец «Николки», когда-то лучшего друга Гумилева, что сгинул после войны на одном из островов ГУЛАГа.
В Караганде Гумилев получил благодатное место лагерного библиотекаря, но потерял его при переезде в Омск. Вернуться на эту работу он смог только в августе 1955-го. Это было лучшее из возможных для него в лагере занятий. Целыми днями он писал каталожные карточки: «Дело тихое, спокойное. Ни с кем не сталкиваюсь, сижу в углу целыми днями и пишу, а вечером вылезаю в чудесный цветник с "индийской философией", которая мне очень любопытна, или с персидской книжкой и наслаждаюсь цветами красноречия и цветами на клумбах. Иногда приходит кот, у нас их очень много, и все любят ласкаться и мурлыкать, и лезет на колени, требуя внимания к себе. Все остальное проходит мимо меня, как тени, не задевая».
Но уже в сентябре Гумилева «перекомиссовали» и нашли годным к физическому труду, более важному для лагеря. Его направили сначала таскать опилки из-под электропилы – работа не тяжелая, но однообразная и утомительная, а в конце сентября он в очередной раз попал в больницу. Поздней осенью Гумилев начал учиться на сапожника, чем вызвал хохот даже у лагерного начальства. Но в сапожной мастерской было тепло, там Гумилев надеялся пережить очередную сибирскую зиму. В декабре Гумилеву опять дали место в библиотеке, где он проработал до тех пор, пока его не пришлось положить на операцию из-за приступа аппендицита (в двадцатых числах января 1956-го).
Даже получив инвалидность, Гумилев не избавился от проклятия общих работ. Стоило ему немного подлечиться, как начальство вручало лопату или лом. В Камышлаге Гумилеву очень мешало отсутствие хорошей, с лагерной точки зрения, профессии, которая обеспечила бы ему постоянное хлебное место. Инженер-строитель Лев Куприянович Павликов набирал бригаду строителей. Павликов был родом из Ленинграда, поэтому и в бригаду старался собрать побольше земляков. Льва Гумилева он посчитал своим, питерским, и поручил ему вместе с другим работником, по всей видимости, столь же «квалифицированным», оборудовать комнату электропроводкой. Спустя пару часов бригадир застал в комнате удивительную картину: «Правдолюбов сидел на стремянке под потолком, на котором вкривь и вкось был укреплен электрический шнур крест-накрест, вокруг лестницы бегал Лев Гумилев, из их громких криков я понял, что у них идет жаркий спор на тему: "Существует ли у муравьев рабовладельческий строй?" <…> Выключатель был приделан у пола, а розетка на высоте человеческого роста. Я понял, какие это "опытные" работники, и разогнал их по другим бригадам».
ПЛОДЫ ПРОСВЕЩЕНИЯ
За одно только лето 1952 года Гумилев сменил шесть специальностей: был чертежником, монтером, строительным десятником, скульптором (!), грузчиком на каменном карьере и даже актером, точнее, актрисой. В Камышлаге тогда сидел известный оперный тенор Николай Печковский. Посадили его за сотрудничество с оккупантами: пел перед немцами, так как больше ничего делать не умел и не мог иначе заработать на жизнь. Если верить рассказу Гумилева, знаменитый певец ужасно всем досаждал – соседи подобрались в основном немузыкальные. Гумилев иногда делился с ним ахматовскими посылками, но просил: «Николай Константинович! Мы тебя любим и уважаем, садись с нами, угощайся, только, ради Бога, не пой». Но Печковский не мог не петь и в конце концов так досадил охраннику на вышке, что тот взмолился: «Уберите придурка, а то я его пристрелю!» Может быть, так оно и было, хотя слишком напоминает байку, а байки Лев Николаевич легко сочинял и в девятнадцать лет на Хамар-Дабане, и в семьдесят, в ленинградской квартире или на кафедре. А музыку Лев Николаевич не любил. Не приписал ли он собственные мысли, чувства и намерения безымянному охраннику?
К счастью для Печковского, начальник лаготделения майор Громов любил театр и предложил артисту поработать режиссером самодеятельного спектакля – поставить «Лес» Островского. Актеров освобождали от общих работ, поэтому легко удалось найти исполнителей не только на мужские, но и на женские роли. У некоторых зэков открылся актерский талант. Печковский вспоминал, что роль Гурмыжской играл один поляк «с внешностью явно мужской, но так хорошо исполнявший эту роль, что даже на воле трудно найти женщину, которая бы так ее сыграла». Аксюшу играл один молодой зэк, да столь талантливо, что «начальство приходило проверить, не девушка ли это».
Гумилеву досталась роль Улиты, но играл он с явной неохотой. На репетициях Лев надоедал Печковскому, повторяя «унылым голосом» «Ну какая же я женщина!» Но премьеру он сыграл, видимо, неплохо, потому что Печковский пригласил его участвовать в следующей театральной постановке – играть Луку Лукича в гоголевском «Ревизоре».
«Никогда не подозревал я в себе этих талантов», – писал Гумилев Ахматовой. Он был доволен: «Я ем 3 раза в день, пью чай 2 раза, утром репетирую "Ревизора" под крик Печковского, а вечером выдаю книги».
«Ревизора» сыграли с большим успехом, понравилось и начальству, и зэкам. Гумилев смешил зрителей своим произношением. Сильно картавя, Лука Лукич спрашивал:
– Бгать или не бгать?
– Беги! Беги! – кричали зрители.
Но в целом актерский труд Гумилеву не понравился: «…работа в театре – каторга; я удивляюсь, как люди по доброй воле идут в актеры», – писал он Ахматовой. А уже в Петербурге рассказывал Михаилу Ардову: «…зимой копать землю труднее, чем быть актером, летом – легче».
Еще раньше Гумилеву доверили сочинять куплеты для лагерного концерта, но эта работа давалась ему трудно. Вообще Гумилев театралом не был. Гораздо больше он любил кинематограф.
Из письма Эмме Герштейн от 26 июня 1955: «У нас часто показывают кино и очень часто хорошие картины. Я кино не пропускаю – оно очень успокаивает нервы».
Гумилев охотно смотрел советские и французские кинокомедии, мультфильмы (даже жаловался, что «мультипликацию» редко показывают), но особенно любил индийское кино: «Смотрели мы два индусских фильма: "Бродягу" и про певца. Все в восторге, в том числе и я. <…> Трудно сказать, какой лучше, оба прекрасны и неожиданно – новы». «Бродягу», экзотическую мелодраму с популярнейшим тогда Раджем Капуром в главной роли, Гумилев рекомендовал даже Ахматовой.
В кинематографических вкусах Гумилева отразилась не только любовь к востоку, но и германофобия. Трофейные немецкие картины его только раздражали: «…немцы, видно, никогда не научатся искусству и будут делать только пуговицы и машинки для заточки карандашей. На большее они не способны». Впрочем, ему не нравились и некоторые советские фильмы. Раздражало «Дело Румянцева». Не было сил у старого зэка наблюдать за правильным и образцово-положительным следователем, за торжеством советской законности, хотя он и похвалил игру «Алеши Баталова», которого знал с детства: «…если бы в картине был только Алеша с его романом, то это было бы в самый раз».
В советском кино тогда было множество экранизаций русской классики, но эти картины совсем не привлекали Гумилева. Никогда не пропускавший киносеансов, Гумилев второй раз не пошел на «Маскарад». Хорошая экранизация чеховской «Попрыгуньи» с Сергеем Бондарчуком в роли Дымова Гумилеву совершенно не понравилась: «Чехов не для кино. Получается инсценировка вроде мхатовских, но сколько же можно!»
Серьезное западное кино его только расстраивало. «Я зря ходил на эту картину. Это не для моих нервов», – так Гумилев отозвался о «Терезе Ракен» знаменитого Марселя Карне. Даже мелодрама «Мост Ватерлоо» показалась «жуткой картиной, натуралистической трагедией».
Гумилеву гораздо больше нравилась французская комедия «Папа, мама, служанка и я», «веселая и бодрая». Он охотно смотрел и советские киносказки – «Укротительница тигров» и «Доброе утро». Гумилева не раздражали ни робкая Людмила Касаткина в роли бесстрашной дрессировщицы тигров, ни жизнерадостные строители дорог, ни шикарная блондинка Татьяна Конюхова, по мере сил изображавшая передовика производства. Но «Укротительница тигров» нравилась ему больше, он даже цитировал монолог влюбленного Пети Мокина (в фильме эту роль играл молодой Леонид Быков) и настоятельно рекомендовал картину своей возлюбленной: «…вот прелесть. Посмотри – получишь большое удовольствие».
Вряд ли утонченной и культурной Наталье Варбанец могли понравиться такие комедии. Во всяком случае гумилевскую оценку «Моста Ватерлоо» она высмеяла: «…среднего качества трогательная мелодрама, а вовсе не "жуткая натуралистическая трагедия", разве что для девочек 16 лет».
Но легко было Птице писать с воли, из Ленинграда. Бытие все-таки влияет на сознание. Вкусы сотрудницы Публичной библиотеки и бесправного зэка из-под Омска должны были не избежно разойтись. В последнем лагере вкус Гумилева непоправимо переменился, мутировал. Это касалось не только кинематографа.
Чтения в лагере хватало. Библиотека Камышлага выписывала не только центральные советские газеты («Известия», «Правду» и др.), но и популярный иллюстрированный «Огонек», где печатались стихи Ахматовой из ненавистного ей цикла «Слава миру», и даже литературный «Новый мир». «Читал в "Новом мире" твой перевод стихотворения о сыне. Здорово!» – писал Лев Анне Андреевне 27 сентября 1952 года.
Выписывали журнал «Большевик», политизированный до карикатурности, но все-таки научный. В одном из писем к Ахматовой (5 февраля 1954) Гумилев упоминает только что прочитанную им «Советскую археологию» (тогда еще не журнал, а сборник научных трудов). Видимо, его прислала Гумилеву скорее всего сама Ахматова. Если же предположить невероятное, а именно – библиотека Камышового лагеря выписывала специализированный сборник, то придется признать, что библиотеки ГУЛАГа комплектовались несравненно лучше современных муниципальных и даже государственных библиотечно-информационных центров.
Гумилев получал проспекты "Академкниги", а значит, был в курсе новинок научной литературы. Из писем не ясно, присылали ли ему эти каталоги из Ленинграда (от Ахматовой), из Москвы (от Герштейн), или же их выписывала все та же удивительная лагерная библиотека. Полученные от Ахматовой переводы он тратил не столько на покупки в ларьке, сколько на все те же научные книги – заказывал их себе прямо в лагерь.
Историческая наука окончательно стала смыслом его жизни. Отдыхать же Гумилев теперь предпочитал не с Прустом или Джойсом. В сентябре 1954-го он писал Эмме Герштейн, что полюбил книги Михаила Пришвина: «Удивительно он врачует душу».
В жизни Гумилева, как и в жизни почти всех его товарищей по лагерю, было слишком много несчастий, а комедии – советские, индийские, французские – приносили хоть немного радости. Серьезная литература его перестала интересовать, как перестало интересовать и «высокое» искусство. «Не хочу трагизма, он мне ни к чему. Устал, хочу отдыхать и заниматься историей веков отдаленных», – писал он.
Варбанец упрекала Гумилева, что он стал нечуток к искусству: «…ты, пожалуй, права, – отвечал он Птице. – Две сабли в одни ножны не влезают – персидская пословица. Если я буду дома, то тебе предстоит ходить со мной не в оперу, а в оперетку. Это и ближе, и веселее, и дорога по Фонтанке и мимо Инженерного замка уж больно хороша».
Заниматься одновременно наукой и литературой он больше не мог. Все силы, все оставшиеся годы Гумилев решил посвятить науке. В этом лагере он перестал сочинять стихи. Вернувшись на волю, он какоето время будет подрабатывать переводами, но вскоре оставит и это. Впрочем, в конце пятидесятых – начале шестидесятых Гумилев еще будет читать литературные журналы и даже рекомендовать друзьям новинки, но со временем забросит даже их.
В конце жизни, отвечая на вопросы корреспондента «Литературного обозрения», Гумилев так рассказал о своем выборе: «Поверьте, и чисто научная тематика достаточно обширна, чтобы не иметь времени для праздного чтения…».
ИСТОРИЯ СРЕДИННОЙ АЗИИ
Сердечно-сосудистая недостаточность и язва двенадцатиперстной кишки причинили Гумилеву много бед, но болезни помогли ему хоть ненадолго освободиться от тяжкого физического труда и получить возможность не только обдумывать научные идеи, но и возобновить работу над историей Срединной Азии, начатую в 1949 году.
Рукопись под названием «История Срединной Азии в Средние века» (481 страница!) у него конфисковали при аресте. Иван Никитич Меркулов, старший следователь по особо важным делам МГБ СССР, не желая захламлять архив непонятными и совершенно бесполезными, с его точки зрения, бумагами, приказал уничтожить ее «путем сожжения». Судя по названию, это был вовсе не черновик будущей монографии «Хунну» (к Средним векам хунны исчезли), а продолжение диссертации о древних тюрках. Скорее всего Гумилев работал до своего ареста над докторской диссертацией.
Осенью 1950-го Гумилев не верил, что вернется когдалибо к науке. «Жалко только незаконченных работ, но, повидимому, они не актуальны», – писал он Ахматовой еще с челябинской пересылки. И все-таки, преданный науке до мозга костей, он так или иначе занимался научными исследованиями и в лагере, насколько позволили ему начальство, здоровье, усталость от каторжного труда. Очевидно, к октябрю – ноябрю 1952-го относится и знаменитый рассказ Гумилева о том, как он получал разрешение заниматься научной работой: «В лагере, как известно, категорически запрещалось вести какие-либо записи. Я пошел к начальству и, зная его преобладающее свойство – предупреждать и запрещать, сразу запросил по максимуму: "Можно ли мне писать?" – "Что значит писать?" – поморщился оперуполномоченный. "Переводить стихи, писать книгу о гуннах". – "А зачем тебе это?" – переспросил он. "Чтобы не заниматься разными сплетнями, чтобы чувствовать себя спокойно, занять свое время и не доставлять хлопот ни себе, ни вам". Подозрительно посмотрев на меня, он молвил: "Подумаю". Спустя несколько дней, вызвав меня, он сказал: "Гуннов можно, стихи нельзя"».
С этого времени Гумилев работал над «Историей Срединной Азии в древности» («Историей Хунну»), заказывал у Ахматовой книги по специальности.
Возможно, на выбор предмета исследования повлияла неудача Бернштама, не случайно же Гумилев в письме к Ахматовой поминал его имя: «Задача эта очень сложная, как ты знаешь, Бернштам сломал на этом шею…» Гумилев должен был справиться с задачей, которую, как он полагал, провалил проклятый «Натаныч».
Научные занятия придавали жизни давно потерянный смысл и отвлекали от лагерной реальности. Гумилев жил только ради этих занятий, полностью погружался в материал. Алексею Федоровичу Савченко, своему лагерному другу, он рассказывал, как продуктивно научился использовать время. Вместе с другими зэками Гумилев шел из жилого барака зоны на стройплощадку, путь неблизкий и очень скучный, и время в дороге считается нерабочим, но Гумилев уверял, будто идет по дороге с удовольствием:
«Гражданин начальник выбрал за меня дорогу. <…> Я иду в колонне, среднем ряду, кругом одни спины, чего на них смотреть? <…> Идеальные условия сосредоточиться, уйти в свои мысли. Полтора часа туда, полтора обратно. Три часа для творческих размышлений! Если бы вы знали, сколько интересных мыслей приходит в голову во время этой дороги!..»
Известие о смерти Сталина застало его за работой, и Гумилев просто-напросто отмахнулся: «…идите, скорбите, идите, скорбите…»
25 марта 1954 был готов черновой вариант, который Гумилев называет «История Хунну». Помня о судьбе «Истории Срединной Азии в Средние века», Гумилев написал «Завещание для оперуполномоченного или следователя», где просил в случае его смерти не уничтожать рукопись, а передать ее в Институт востоковедения: «При редакционной правке рукопись может быть напечатана; авторство может быть опущено; я люблю нашу науку больше, чем собственное тщеславие. Книга эта может восполнить пробел в науке и отчасти залечить раны, нанесенные нашей науке наглостью и бездарностью доктора ист. наук А.Н.Бернштама. Лучшим редактором книги, в настоящее время, может быть А.П.Окладников. В случае, если книга напечатана не будет, разрешаю студентам и аспирантам пользоваться материалом без упоминания моего авторства. <…> Готические соборы строились безымянными мастерами; и я согласен быть безымянным мастером науки».
Несколько месяцев спустя в письме к Ахматовой от 2 июня 1954 года Гумилев называл свою работу «конспектом диссертации по истории гуннов».
Но продолжая дополнять и переписывать свой труд о хуннах, Гумилев вновь принялся за древних тюрков. Позднее рукописи получат названия: «Древняя история Срединной Азии» (другой вариант: «Древняя история Центральной Азии в связи с историей отдельных стран») и «История Срединной Азии на рубеже Древности и Средневековья».
Голода в лагере уже не было, Гумилев мог заказывать друзьям научные книги. Ахматова и Абросов присылали выписки из необходимых ему монографий, искали в справочниках нужные сведения. Ахматовских писем сохранилось немного, но из них видно, что Анна Андреевна по мере возможности помогала сыну в работе: составила и прислала биографическую справку об Ань-Лушане.
Но все-таки Ахматова не занималась востоковедением, а потому иногда вместо необходимых присылала дорогие, но ненужные книги. А сын злился, обижался. Несколько лет он просил достать ему «Западную Монголию и Урянхайский край» Г.Е.Грумм-Гржимайло, даже указывал, что ее можно найти на складе Географического общества. Но Ахматова так и не нашла этой книги. Между тем монографию Грумм-Гржимайло было не так уж трудно найти. Наталья Варбанец ее легко отыщет и вышлет Гумилеву. Более того, в 1997 году Сергей Лавров обнаружит на складе Географического общества неразошедшиеся экземпляры «Западной Монголии».
Гумилев попытался и дальше использовать Варбанец, заказывал ей выписки из необходимых ему справочников и монографий, но мобилизовать Птицу на эту работу не удалось, и Гумилев, убедившись в ее неспособности (точнее, в нежелании) «прореферировать 20 страниц или выписать 1 стр. хронологии», отказался от этой затеи: «Ученой секретарши из тебя не выйдет», – заключил он.
С Василием Никифоровичем Абросовым, ихтиологом и лимнологом (озероведом), Гумилев познакомился еще в сороковые годы. Переписываться они начали после того, как Абросов благоразумно покинул опасный Ленинград и поселился в спокойном Торопце, а затем – в Великих Луках. В конце 1954 года их переписка возобновилась. Гумилев был убежденным сторонником географического детерминизма и пытался выяснить динамику усыхания и увлажнения степей, чтобы сопоставить ее с историей кочевых народов. Абросов бескорыстно помогал ему, составлял извлечения из необходимых Гумилеву книг и реферативные справки, консультировал своего друга-историка. Именно в письмах к «другу Васе» Гумилев поднял проблемы, которыми он будет заниматься в 1960-е. В письме от 3 марта 1955 года Гумилев впервые поставил вопрос, как можно использовать данные об изменении уровня (расширении или усыхании) Каспия и Арала для восстановления картины климатических колебаний. К этой теме он вернется десять лет спустя и напишет несколько интересных статей, показав себя специалистом не только в истории, но и в исторической географии. В переписке с Абросовым Гумилев впервые для себя приходит к мысли о междисциплинарных исследованиях, начинает наводить «мост между науками»: «…ни историк без географа, ни географ без историка не разберутся. Для народов с примитивным уровнем техники колебания ландшафта имеют огромное значение – вся жизнь должна перестраиваться. Отсюда не следует делать вывод о необходимости миграций. Они вытекают из совсем других причин, но подъем и упадок хозяйства, как этногенетический фактор, во внутр. Азии немыслим вне ландшафта. Вот здесь необходимо построить мост между науками, а не удаляться в дебри спекулятивной философии».
Заключенному некуда торопиться, если только его жизнь не зависит от нормы выработки на общих работах. Поэтому Гумилев в лагере мог читать переводы китайских летописей, монографии Окладникова и Грумм-Гржимайло, делать необходимые выписки, глубоко погружаться в материал. Уже тогда Гумилев смог оценить преимущества такого чтения: «Удивительно даже, как много можно сделать в науке, если сосредоточить внимание на двухтрех летописях. А то мы разбрасываемся по библиографии; много хватаем, но мало удерживаем». А год спустя после лагеря Гумилев будет благодарить Эмму за бесценную помощь: «Вы не можете себе даже представить, насколько моя благодарность к вам выросла за это время. И вот за что – книги. Ведь если бы Вы мне их не посылали, мне бы надо было сейчас их доставать и читать, а когда?»
В июле 1955 года благодаря хлопотам Эммы Герштейн о судьбе Гумилева узнал Николай Иосифович Конрад, тогда – член корреспондент АН СССР (спустя три года он станет академиком).