Текст книги "Сирень под пеплом"
Автор книги: Сергей Аман
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Итак, мои друзья, прошу не падать в тазик: на днях у башлыка сорвал я новый "газик"!
( "Башлык" в Туркмении – колхозный председатель. )
– Ого, вот это да! Ну ты даёшь, приятель!
– Да, дядя мне помог. Всего семнадцать тыщ!
На Воху шохин взгляд:
– Ты что же это – спишь?
Хозяин плещет спирт в пиалки от души:
– Не спать сюда пришёл. А ну давай глуши!
– Да я совсем не спал...
– Ну вот и хорошо... А что ж я не видал?
– Да он под камышом. Вон видишь – под навесом.
– Да-а! Ты и в армии был хлеборезом.
– А, хватит. За газон. Гул-ляй, моя душа!.. Что, Воха, не идёт?
– Д-да как домой пошла!
Ух, голова плывёт... И музыка играет... Чего же этот звон мне так напоминает?.. Всё тот немолчный звон... Не звон пустых бутылок?.. Дрож-жит моя душа и рвётся вон из жилок!.. Для этого мы пьём?.. А для чего живём?.. Постой, похоже ведь на колокольный звон!.. О чём же он звонит?.. Или о ком?.. По ком.....
– Э-э, ты, вставай, а то индюшка сейчас улетит, – Воха, лежащий лицом вниз, муторно чувствует, как кто-то трясёт его плечо, и с трудом отрывает тяжёлую голову от подушки. Шея затекла, не гнётся, и потому ещё неосмысленный взгляд уставлен в одну точку, приходящуюся на центр импровизированной скатерти-самобранки. Посреди клеёнки в большой эмалированной чашке лежит в буром жирном соусе полусъеденная жареная птица. Кости отодранных ляжек и обломанных с одного бока индейки рёбер, огрызки помидор, ошмётки мяса, раздавленные виноградины на залитой соусом клеёнке полузасыпаны пеплом. В стеклянной пепельнице горка дымящихся окурков. Шоха теребит друга, глядя на него непонятным взором. Наконец до Вохи доходит: у Шохи добрые глаза... Значит, уже набрался.
– Что, мурзик, скрючился, как поросячий хвост? О! Вот что, Шоха, – глаза Сашка блестят весело и трезво. – Дяде человек нужен на свиноферму. Башли там можно име-еть!.. Устроить?
– А ты что ж?
– Х-ха, мне и здесь неплохо.
– ...д-ды! В-вод-ды! – чтобы протолкнуть обдирающий горло комочек слова, нужно выправить шею, и Воха пытается принять подобающее человеку положение.
– Дай воды, – говорит хозяину Шоха.
– Не маленький, – радостно отмахивается Сашок, – найдёт и пососёт!
Глаза Шохи вдруг становятся пустыми и стеклянными, он, набычившись, смотрит на приятеля и вполголоса раздельно произносит:
– Я сказал – дай воды!
Зрачки Сашка мгновенно суживаются, но тут же расширяются и он всхрапывает смешком:
– Ох-хо-хо, мурзилки, какие ж вы красивые у меня! – легко подымается и выходит.
Сумрак комнаты теперь измызган духотой. Испарина холодит тело приходящего в себя Вохи, вызывая чувство неприятного озноба...
– На, шпендрик, очухайся, – появившийся Сашок небрежно протягивает запотевшую литровую банку.
Воха обеими руками принимает питьё и тут же подносит его ко рту. Вода перехватывает горло, стекло жжёт ладони и губы, а пищевод страдает и поёт: ликуй же, тело, ледяной поток смывает слизь кипящую с кишок! И в выраженьи глаз – в их осмысленьи – процесс питья находит отраженье... Вот этот ряд чудесных изменений и ловит взгляд хозяина владений. Он Воху, как музейный экспонат, обходит: под ноги не глядит, а с Вохи глаз не сводит. В душе у него – ранка, а под ногами – банка. Он ранку Вохой нежит, он ранку заживляет, а банку ( жизнь-подлянка! ), а банку "с ног" сбивает... Та падает и скачет, и спиртом чистым плачет, и целое мгновенье хозяин озадачен.
И вдруг долбает, как щенка что путался в ногах, пустую ёмкость – та летит и бьётся в стену "гах-х!", и льют осколки в серый пол то ли свой звон, то ль боль"ойль-ль!"
– Орр-ра! – Сашок рычит гортанью. – Ну всё, всё, всё! Хрен на мамалыгу!.. Ну, мурзилки, дёрнули кататься! – он стоит пригнувшись, со сжатыми кулаками, смотря на останки банки под стеной. Воха, держа у губ стеклянную тару, с недоуменным испугом взирает на него.
– Кататься так кататься, – медленно произносит Шоха, поднимается и идёт к двери.
А за дверьми всё та же томительная, одуревшая от собственных усилий жара. Солнце первым делом бросается в глаза. У Вохи от солнечного удара расплываются за зажмуренными веками ослепительные пятна и голова так начинает кружиться, что он приседает на корточки. Тут в его набитую чем-то тяжёлым голову вплывает зов. Зовут его. Он с трудом, как Вий, подымает веки. Прямо по курсу уходящий вдаль высокий фундамент намечающегося дома их приятеля, вокруг аккуратные штабеля красного кирпича... Но зовут откуда-то сбоку... А, это Сашок ему машет. Они с Шохой уже откинули с машины камышовую плетёнку и мудрят что-то с мотоциклом. Воха усилием воли собирает и поднимает расползающееся тело и, прихлопывая прыгающую от него в разные стороны почву, движется к навесу. Ноги сейчас, кажется, вывернутся коленками назад...
– Заноси! – орёт Сашок, вцепившись в руль мотоцикла, втиснутого меж навесом и сараем.
Воха, споткнувшись на ровном месте, хватается за сиденье.
– Да за багажник, за багажник заноси! – надрывается коньячный бог.
– Ты что, не видишь, что его самого надо заносить, – подаёт реплику откидывающий заднюю стенку газика Шоха.
– Ничего! Пусть работает! Молодой, здоровый!
И Воха, буксуя вспотевшими ступнями по резине сланцев, вновь напрягается, держась за багажник.
– Скинь тапки-то! – рычит Сашок, и Воха на автомате выпутывает пальцы из гуттаперчевых стеблей. Земля теперь не плывёт, а горит под ногами. А мотоцикл-то какой неповоротливый!
Шоха притащил от фундамента широкую толстенную доску и приладил её накатом к борту:
– Заводи!.. Да держите вы, ишаки!.. А-а! Лучше дай я сам. Придерживайте с боков... Раз – два – взяли!.. Е – щё – взяли!..
Наконец безжизненное железо на двух колёсах под брезентом газика. Основная масса воздуха в салоне, где устроились приятели, представляет собою раскалённую пыль. Но это их не смущает, они в своей стихии. Вот мелко задрожала сталь, дан задний ход, разворот – и прости-прощай, мой дом родной! Сашок только успевает плюнуть в окошко Надие:"Жди!"
Прошипели по песку и взлетели на асфальт, как из плюгавого ручья в судоходную реку. И всё покатилось в обратном направлении: пески, хлопковые поля, нефтяные вышки. И отлетели за спину и хмель, и муторная, всё чего-то ждущая жизнь, и даже утренние, вдруг ставшие чужими и далёкими, мечты. И лишь дорога, верная дорога, летит вперёд и за собой зовёт. Куда-то нас дорога заведёт?.. Нам кажется, что выбираем мы, а глядь – несёмся по путям судьбы. Так чтоб потом не взвыть, кляня судьбу, ищи не путь к ней, а её саму. Найдёшь судьбу – дорога ляжет руслом. К тому ж найти её – нехитрое искусство. Всего-то надо заниматься делом, к которому спешат душа и тело...
Да как понять, чего душа хотела, когда указчиков у ней нетленный рой? "Иди туда! – кричит один. – И действуй смело!" "Да не туда!.." – внадрыв орёт другой. И ох как трудно быть самим собой... Душа, наслушавшись, уже не может ни внять советам, ни обойтись без них. Но чужеродность их её изгложет, как гложет мысль моя мой бедный стих. Вот потому-то на любой совет душа, не думая, вопит:"Нет, нет и нет!" – и продолжает свой кордебалет. А время мчит, пространство круг сжимает, дорога – вечна, жизнь... а жизнь вот тает!
Дороги вечная тревога, движенья вечного покой – всё нам дано, да взять попробуй! Жизнь ускользает под рукой. Мгновенье, ты прекрасно! Стой?..
– Стой! Сто-ой! – прерывает сиплый крик Вохи речь многомудрого приятеля, раскрывающего двум друзьям познанные им тайны женских душ и тел. Водитель срабатывает двумя ногами "по тормозам" и газик оседает на передний мост.
– Давай! Вниз ручку! Ну дверь, дверь открой! – нервничает Сашок.
– Зачем? – не понимает Воха, напрягшийся на заднем сиденье.
– Да ты ж мне сейчас весь салон облюёшь! Рыгать же счас будешь! Я ж только вчера чехлы новые натянул!
– Да нет, я это... сланцы-то мои забыли...
Сашок долго смотрит на Воху и на его лице отражается осознание переживаемого момента, затем он отворачивается и выжимает сцепление:
– Я т-тебе лакировки подарю! Всю жизнь ходить будешь и детям передашь. Лысак нечёсаный!..
Шоха, полуобернувшись к ним, сладко улыбается.
Когда друзья-приятели въезжают в Городок, вызревают первые признаки вечера. Неожиданно замечаешь, что светоносный, распираемый солнцем воздух возвращается в нормальное состояние и, подёрнутый лёгким, тёплым пеплом сумерек, притухает. И уставшие за день от блеска глаза видят разной тональности серыми пролетающие мимо и жёлто-розовый фасад райкомовского здания, и величественные стены с облупленной побелкой и лапидарной надписью по фронтону «КИНО-МОСКВА-ТЕАТР». Ах, серость сумерек, тревожное межвременье, пора, когда безмолвеет душа, когда нет сил ни думать, ни дышать, когда всё сущее напоено покоем и остаётся обречённо ждать, чтобы томление глухонемое дошло до степени осознанной тоски – и разразится тихий синий вечер!
Чуть не боднув бампером матовые в предвечернем полусвете, крашенные серебрянкой массивные ворота, туша машины застывает. Заглушенный двигатель проявляет, как лакмусовая бумажка, нешумную прелесть наступающего вечера. Атмосфера его кроме тонкого запаха пыли, растворённого в теплоте потухающего воздуха, включает в себя заливистый неостановимый стрёкот сверчков, далёкий ленивый лай и звуки, выдающие близкое присутствие человека: звяканье перемываемой посуды, стук костяшек при игре в нарды, монотонный голос телевизионного диктора. Лязг захлопнутой Шохой дверцы оскорбляет слух своей инородностью. Он обходит машину и долдонит кулаком в ворота, металл которых раздражённо гудит и затихает. На шаг отступив, Шоха отклоняется, будто собирается кинуть лезвие крика поверх ворот:
– Нязик!
Крик уходит в обжитый покой, как в песок.
– Сашок, посигналь ему! – Шоха опирается на капот.
Плоть тишины вспарывают два коротких взвизга и продолжительный пронзительный сигнал: Сашок поставил на газик жигулёвские клаксоны. Друзья ждут. И оседает муть встревоженного действием покоя.
По ту сторону слышатся тяжёлые шаги, прессующие попискивающий гравий, и скрежет снимаемой с опор железной трубы, служащей запором семейной крепости.
– Ну что ещё? – недовольный женский голос можно было бы назвать грубым, если бы он не был таким округлым. Его обладательница стоит, скрестив руки, в приотворённой калитке, выступив из неё толстой ногой в рваном шлёпанце. Засаленный халат облекает тело, состоящее будто из наскоро надутых воздушных шаров, всё ещё продолжающих колыхаться под задохнувшейся тканью.
– Привет, Верунчик! – Шоха старается придать своему голосу интонацию залихватского оптимизма. – Нязик дома?
Блинный ком головы с шевелюрой нечёсанного парика на секунду застывает в раздумье и вслед за тем массив фигуры молча уплывает в глубь двора. Дверь остаётся открытой. Шоха победоносно оглядывается;
– Идём!
Утопающий в разливе уже почти непроглядной синевы двор, засыпанный мелким щебнем вперемешку с гравием, кажется необъятным. Пройдя вдоль боковой кирпичной стены дома с двумя окнами, друзья выходят на площадку перед входом. Вделанный над дверью деревянной веранды фонарь, оттесняя тьму, бликует на стёклах "Запорожца", стоящего в центре площадки. За верандой в уютном пространстве меж её дощатой стенкой и трёхметровым железным забором, отграничивающим двор от пустыря, помещается топчан на четырёх высоких ножках. На нём перед светлеющим экраном телевизора, выставленного в окно дома, копошатся детские фигурки и вырисовывается неколебимый объём хранительницы домашнего очага. Из легковушки с раскрытой настежь дверцей торчат, преломившись в коленях, длинные ноги, мосластость которых не скрыть ни обвисающим их штанинам комбинезона, ни неверному электрическому свету. Поперёк малолитражки на месте свинченных кресел помещается остальная часть туловища. Двоюродный брат Шохи – Нияз, а для друзей просто Нязик – лежит на тряпье, набросанном на торчащие из пола шпильки. В левой руке у него горящая переноска, направленная как и его взгляд под приборный щиток, а правая нашаривает что-то среди инструмента, разложенного на заднем сиденьи. Сунувшийся по пояс в коробку салона Сашок, сведущий в автомобильных делах, тут же смекает, что длинным чёрным от въевшегося масла пальцам Нязика нужна отвёртка. И наполняя жестянку на колёсах громогласной чепухой, он лезет приветственной пятернёй в поворачивающееся к нему, пытающееся боковым зрением охватить инструментарий худое лицо, а другой рукой быстро убирает за спину отвёртку, которую перехватывает включившийся с ходу в ситуацию Шоха и, озаряясь улыбкой, засовывает в задний карман брюк. Сашок радуется жизни:
– Тебе что, такой жены не хватает, что ты ещё на машину залез? Ох, муханик на семь нянек!
– Да я счас тут... – лёжа отвечает Нязик. – Клиент завтра с утра придёт. Это кто там?.. Здорово, братан! Там Халим с Коляном пива притаранили. Я счас приду, – и, изогнув спину дугой, кричит в сторону топчана. – Мать, ты отвёртку у меня не брала?
Не дождавшись ответа, он садится на порожек машины, заполняя окоём двери, и, протягивая руку двум друзьям, произносит:
– Ладно. Привет, Воха. Вы, чуваки, валите в беседку, – он кивает в сторону сада. – Я счас тут. Клиент завтра с утра придёт, неудобно...
От соседей двор ограждён густым колючим стриженым кустарником, в который вплелись виноградные ветви, свисающие с нагромождения жердей. От навеса виноградник распространяется вдаль, перемежаясь с невидимыми во тьме яблонями, гранатовыми деревьями и вишней. Там прорисовывает листву безжизненный свет дневной лампы, слышен стук костяшек. Приятели, бросив несколько бодрящих реплик, квинтэссенцию которых можно выразить словами "да хрен с ним, с клиентом, бросай, пойдём делом займёмся", направляются туда. Каждая колдобина тёплой под босыми ступнями земли легко бросает из стороны в сторону отяжелевшее вохино тело и он чуть было не оступается в воду арычка, через который, отбрасывая мешающие ветки и игнорируя перекинутую через него доску, перемахивают приятели. На свету вода кажется чёрной, а от неподвижности тяжёлой. На ней лежат несколько покоробившихся отживших листьев. Воха почему-то отмечает эту подробность, увлекаемый инерцией ходьбы и вдруг испуганно сознающий, что его нога шагает мимо мостка, будто оступается в бездну. Вздёрнув ступню, он переваливается через канаву и, потеряв равновесие, заваливается влево, плюхаясь на стоящий рядом недовольно скрипнувший стул.
– С приземленьицем! – ухмыляется, тоненько похихикивая, сидящий по соседству Колян. Обернувшийся Сашок жизнерадостно хохочет, а Шоха смотрит на младшего друга презрительно-обиженно.
В пузыре мертвенного стоящего колом света собраны совсем простые вещи: крепко сколоченный бурый от потускневшей краски и времени стол, такой же бурый стул, принявший Воху, рядом скамейка, на которой устроился Колян, напротив через стол маленькая древняя кровать с коваными спинками и жёсткой, из переплетёной проволоки, непружинящей сеткой. У левой спинки сидит короткорукий Халим. Он коренаст, толст, мощен, а сонные глаза его взблёскивают неожиданным умом.
К нему на кровать и подсаживаются, протягивая руки, два приятеля. Меж Коляном и Халимом разложена доска для нард с шашечными фишками и чёрными маленькими игральными кубиками. Шкурки и мутная чешуя разбросанной по столу сушёной рыбы, обсосанные кости, два пятилитровых баллона с пивом, несколько пиалок, опорожнённые банки и пластмассовая канистра, составленные на землю, расплёсканная жидкость придают растительной пещере неопрятно-жилой вид. Сотоварищи пускают один баллон по кругу и молча делают первые глотки. Тепловатая, потерявшая вкус жидкость не вызывает желания в полных желудках, заставляя глотать себя через силу. Но все пьют. И ждут, когда придёт к ним опьяняющий уют.
Халим мешает в горсти и выбрасывает кости нард. Передвигает фишки. Сашок берёт гитару, стоящую прислонённой рядом с ним к спинке, и, подыгрывая себе на простых аккордах, тихонько напевает известную в южном краю блатную песенку:
Меня зовут Мюрза,
работать мне нельзя.
Пускай работает Иван
и выполняет план...
Воху клонит в сон. Он кладёт голову на руки и сгущение туманно-серой мглы в его черепе вспухает давним вечером, когда с такими же, как он, пацанами Воха неудобно сидит на огромном дереве, взирая поверх высоченного забора летнего кинотеатра сквозь мешающую листву на запрещённое его детским глазам действо, и сердце распространяет в груди томительную тревогу, а снизу неожиданно раздаётся грубый голос, заставляющий сжаться, вжиться в ствол, а потом, не выдержав напряжения, обдираясь о жёсткую застарелую кору, вместе с другими гроздью ссыпаться вниз и, подвернув ногу, хромая, нестись куда-то не разбирая дороги, а вслед слышать грозную и обидную от невозможности ответить брань продолжающего стоять здоровенного пожилого, как тогда казалось, туркмена в милицейской форме, прозванного Мюрзой. Чего они бежали?.. Мюрза кричал, что вызовет в милицию родителей, а кого из них, беспрестанно подрастающей малышни, он знал?.. Чего мы всё бегаем, когда за нами не гонятся?.. И почему ж никогда убежать не можем, хотя никто нас не держит за руку?.. Отчего такая несвобода?.. Природа?.. Да при чём же тут природа?.. Иль в природе только входы и безвыходный тупик?.. Бег и крик?.. Бег и крик!..
Что за крик?
Следящий за пригрезившимися мыслями-видениями Воха упускает происходящее наяву. Он не видит, как, допев, Сашок отставляет за спинку гитару, как, привычно ухмыляясь для начала разговора, выкидывает вопрос:"Что, мюрзики, живём порожняком?", – как неизвестно почему принявший это восклицание на свой счёт Халим, мешающий в горсти кости, мгновенно, неожиданно легко при своей комплекции вскакивает и запускает ему в лицо игральные кубики, как тут же подхватываются остальные, как удерживает Шоха рвущегося с криком:"Я твой нос топтал!" – к Сашку Халима, как побледневший оскалившийся огромный Сашок в стесняющем движения узком проходе принимает бойцовскую стойку, как нервно хихикающий Колян тянется через стол скрюченными пальцами, толкая боком его, Воху, который, вцепившись в край стола, смотрит снизу вверх, не зная, что предпринять. Шоха ловит руку Халима и, прижав к себе, шепчет что-то ему в прыгающее возле губ ухо. Наконец тот выдёргивает руку и, вздымая злобными выдохами крылья носа, резко садится на кровать, плавя взглядом подножный песок.
– Хорош махаловки устраивать, пацаны! – Шоха садится. – Хотца попрыгать – идите в ресторан, там теперь по выходным дискотеку устроили.
– Ара, да там одни фраера зелёные, – Колян всё ещё подёргивается. – Я тада шёл – вылетает шобла, лупые все, ара, и давай махаться, ага! Биксу не поделили! А сами ещё куда сувать не знают... Фраер-ра!
Смачное "ара" – непременное присловье ребят, выросших в знойной республике. Эта связка как смазка в путаной, вихляющейся речи наших современников, не обременённых ни большими познаниями, ни тяжёлой памятью, ни изощрённой фантазией. Их лексикон, девственность которого почти не потревожила школьная премудрость, рождён укладом их жизни, складывающимся из отношений на работе, у кого – более, у кого – менее нужной им самим, да семейных отношений, у кого – с родителями, у кого – с собственными жёнами и детьми, а у кого – и с теми, и с другими вместе. Особую статью составляют отношения товарищеские. Это та питательная среда, что из лексикона образует местный жаргон, грани которого оттачиваются множеством различнейших мелочей – от индивидуальных наклонностей до общих условий воспитания улицей. А через улицу здесь проходят все. Проходят, чтобы дойти до нерегулярно привозимой пивной бочки, именуемой "коровой", и, толкаясь среди осаждающей её разгорячённой зноем и жаждой разновозрастной и разнохарактерной подковы, замкнутой грузно лежащей на двух колёсах жёлтой цистерной, тянуть полтинник или трёшник невозмутимому малому в считающейся белой куртке и выдаивать её до капли. Чтобы вот так вот вечером собраться в чьём-нибудь дворе и, насильно глотая уже тепловатую, медовую на цвет, но не принимаемую нутром жидкость, отдаться неприхотливым ассоциациям памяти, когда разговор перескакивает с одного предмета на другой, повинуясь не изысканной логике интеллигента, а смутным, беспорядочно накопленным впечатлениям жизни, выдёргиваемым из хранилища извилин то косвенным вопросом, то придаточным предложением, а то и просто опустошённо-радостным состоянием организма. И в порожних паузах чувствовать благодатный покой природы, основанный на беспрестанном шелесте и треске населяющих необильную растительность насекомых, на лае, вое и кашле где-то в близких и далёких подворьях содержащихся одомашненных животных, на мягком дуновении живительного вечернего ветерка, ласкающего нежностью глухую кожу лиц. И забываются, уходят в потаённые углы сознания семейные неурядицы, передряги с начальством, вся потно-суетливая, тянущаяся часами, несущаяся неделями жизнь, высасывая время, данное человеку в радость. Остаются друзья, обшарпанный стол с нехитрой закуской, пиво, тёплый вечер и умиротворение души, знающей, что здесь-то она среди своих. И вот уже разговор снова прыгает по знакомым неиссякаемым темам, а Сашок в знак примирения идёт за банкой спирта, припрятанной в его газике. Он возвращается как раз в тот момент, когда Шоха вспоминает свои предармейские годы, в которые они устраивали танцы под магнитофон в городском насквозь пропылённом парке на обнесённой редкими железными прутьями асфальтовой площадке.
– Чо там Нязик? – спрашивает Колян, собирая под разлив посуду.
– Х-ха, он из-под мамки отвёртку выкопал и закопался в свою жестянку, только мослы торчат.
– Ты ему сказал?
– Ща приду, грит, разливайте!
– Ну давай!
И опять плывёт по кругу трёхлитровая стекляшка.
– Я не буду, – говорит Воха, у которого от вида прозрачной жидкости всплывает в горле комок, выпирая наверх тошноту.
– Чо, мамка не велит?
– Сказал – не буду!
Шоха, не поворачивая головы, тем же тоном, каким ведёт рассказ, произносит:
_ Оставь. Не видишь – нейдёт ему.
– Ара, да я чо? – суетится Колян. – Не будет – не надо. Нам больше достанется.
А Шоха меж тем продолжает:
– Ну, я её зажал на скамейке, говорю – давай!.. А она – не могу, меня мама ждёт.
– Ну и?.. – расплывается физиономия Сашка.
– Ну что, ей тогда пятнадцать было, – Шоха зябко передёргивает плечами, – а мне в армию как раз. Вышла её маханька, кричать её начала, она задёргалась, говорит – давай завтра...
– А завтра вот те раз – только квас! – радостно перебивает Сашок. И все почему-то начинают хохотать, даже Шоха кривит губы в улыбку. А у Вохи отмякает душа, распускается свободой грудь, в которой при виде принесённого Сашком спирта что-то встопорщилось да и застыло так в пустом напряжении сопротивления. Он толкает локтем Коляна и пододвигает пиалку:
– Налей!
– А мамулька не заругает?
– Иди ты!..
– Ну вот так бы сразу и сказал...
Выдохнув воздух и закрыв глаза, пытаясь выпить спирт несколькими большими глотками, Воха цедит неощущаемую горлом, но не дающуюся жидкость, как ему кажется, целую минуту. Почувствовав холодную струйку на подбородке, он опускает пиалку и открывает глаза. Перед ним уже другая посудина. Её держит Сашок:
– Ну-ка, мурзилка, тряхни стариной!
Воха вливает в наждачное горло смягчающее деревенеющую внутренность пиво и успокоение пищевода приводит его в блаженно-опустошённое и в то же время на чём-то сосредоточенное состояние... Он слышит и не понимает, о чём, захлёбываясь мелким смехом, дрожа телом, рассказывает Колян, видит слушающих его в разных позах сотоварищей, а внутреннее зрение его блуждает где-то в дебрях необозримой разом памяти. Но душа Вохи принимает в себя всё: и пластающуся по поверхности стола тень от головы и широких плечей Сашка, когда тот разносит по кружкам и пиалам очередную порцию огненной воды, и раздирающий выясняющих где-то поблизости отношения котов и их подруг, и не дающуюся расползающуюся мысль о том, что хорошо иметь таких друзей, которые не лезут в душу, не учат жить, а просто разговаривают рядом и от этого неодиноко и хочется, чтобы это продолжалось долго, но голова тяжелеет и притягивает её к рукам, положенным на край стола... Воха встряхивается и обводит взглядом приятельское логовище. Ну что ему вечно чего-то не хватает?.. Чем стеснена его душа?.. Какой ещё свободы жизни она ищет?.. Вот она – жизнь! Вот они друзья, свобода беспрепятственного входа, нависающие своды перепутанной природы, здесь смешались свет и тени, спирт и пиво, злость и грусть, забубенное веселье, лай собак, кузнечий хруст, всё сплелось, срослось и вызрел на ступеньках чёрных шпал оглушающий как выстрел – финал!..
– Э, чуваки, какая жизнь была! А? А щас что! А? – Сашок скалится и от возбуждения часто "акает". – Порожняк! А-а... – он, отчаявшись и плюнув в сердцах на эту жизнь, обречённо взмахивает рукой и неожиданно предлагает. – А давай танцы-шманцы устроим! А?
– А что? – говорит Шоха. – Самое время. А? Халим?
– Я спать хочу, – отвечает тот, жмуря маленькие глазки.
– Для тех, кому не с кем спать, – ни с того ни с сего произносит Воха.
Халиму есть с кем спать, но делать это ежевечерне ему надоело:
– Ну и пойдём! – заявляет он.
И в сознание Вохи впечатывается, как, колебля по стенам тени, встают приятели, сдвигают зачем-то посуду и по одному исчезают в проёме древесной пещеры, занавешенной чернотой ночи... Память к нему возвращается в тот момент, когда он в плывущем сзади от экрана мерцании сидит на высоком топчане, свесив ноги в чернильное озеро тьмы. Фонарь над верандой потушен. За спиной невидимый Нязик передаёт из комнаты через окно с телеящиком чиненый-перечиненный им магнитофон без верхней панели, который принимает Сашок. Чёрные брюки на нём отсвечивают как лощёные. Вера, не шелохнувшись, глядит на дикторов, желающих в просвет брюк на русском и туркменском языках спокойной ночи зрителям. Вповалку спит, раскидавшись по постеленным одеялам, малышня. Шоха, сидящий на корточках перед младшим другом, пытается обуть его в огромные стоптанные нязиковские башмаки. Ноги, просвечивающие сквозь толщу темноты, не желают держать громоздкие, как коробки из-под обуви, туфли, и те, цепляясь за скользкие неровности кожи, через мгновение обречённо спархивают на гравий. Выразив недобрым словом своё возмущение, Шоха негромко кричит:"Шнурки есть какие-нибудь?" "Сейчас найдём", – отвечает из тьмы дома Нязик. Шоха суёт коробки туфель Вохе под мышки и тот машинально зажимает драгоценный груз... Через босые ступни ощущается подымающееся к груди тепло шероховатого асфальта, мрак ночи разрежен изливающимся из бело-матовых сердцевин цветков, вознесённых на металлических стеблях, светом. И Воха внезапно видит себя со стороны. Впереди маячат плоские спины приятелей, а его, направляемого и поддерживаемого за локти идущим сзади Шохой, несёт в волнах нагретого воздуха на катамаране зажатых под мышками штиблет... Вновь возвратившийся к действительности Воха уже сидит, привалившись спиной к жёстким пруткам, которыми обнесена загороженная от света недалёких фонарей стоящими вокруг деревьями танцевальная площадка. В сумраке угадываются фигуры, толкущиеся возле когда-то основательно сколоченной будки, сосредоточившей в своём тесном нутре розетку, выключатель и полку под музыкальную установку. Чтобы добраться до них, нужно снять много лет бестревожно провисевший замок. Этим и занимаются друзья-приятели. Извлечённый из чьего-то кармана кусок проволоки оказывается бессильным. Халим по старой памяти решает привести замысел в исполнение другим путём. Он пробует прутки в ограде. Наконец найдя подходящее, оторвавшееся от прочно спаянного коллектива копьецо, выдёргивает его из металлического плетня, и вскоре пространство, обласканное нежным теплом и умиротворяющей тишиной ночи, оглашается корябающим уши и души то ли скрежетом, то ли скрипом вырываемых с насиженных гнёзд гвоздей. Спадают дверные оковы, магнитофон в неверном свете вспыхивающих спичек водворяется на надлежащее ему место, розетка почему-то оказывается исправной – и вот вздуваются пузыри долгожданных звуков, выпирая оскорблённую тишину за кроны и стволы дерев, через сухой арычек, через узкую колею дороги, где и упираются в чёрные стёкла спящих бараков.
– Хоп-па! Хоп-па! – выкидывает замысловатые, как ему кажется, коленца Колян. Утомлённый победой Халим делает ученически-старательные "па". Сашок трясётся в беззвучном смехе, а Шоха, прислонившись к дощатому строению, со сложенными на груди руками, удовлетворённо улыбаясь, взирает на плоды общих усилий. В этом что-то есть! Гуляй, рванина, от рубля и выше!.. И темь теплом природы летней дышит, и вензель пишет шалая нога, и жизнь-пустышка вновь не дорога, хоть в страсти танца чуешь суррогат, но главное теперь – не душу слышать, а вписываться в музыкальный ряд, а ритмы танца тишину теснят, вот первые фигуры невпопад, вот пробил поры кожи первый пот, вот жажда сушит непослушный рот, вот музыки уже невпроворот, и вот она, разгваздывая тишь, ползёт на шифер недалёких крыш, устав об стены биться головой, пой, как сирена сладостная, пой!.. И упускают други тот момент, когда вдруг освещается брезент веранды, что пристроена к торцу барака, и какому-то отцу, хранящему покой своих детей, приходится, ругнувшись без затей, упомянув про "бога душу мать", восстав с постели, тапочки искать, вытягивать рубашки рукава, выплёвывая мутные слова, чесать затылок, ото сна зверея, и, увидав бутылок батарею, натужно и недужно вспоминать, что загнало его в такую рань в кровать. Ну да, конечно, сына обмывали. Ему уж три, что знает он едва ли. Пришёл и тесть – тут муж плюёт со зла – "любимый внук!" – пришлось поить козла. Ну выдал кое-что, да что ж такого! Жена опять разнылась, как корова. Мои дела, и выпивка моя, а ты молчи, на то ты и жена. Ну вот смотри, опять ворчит она:
– Куда ты, Мухаммед, они ж с ножами!..
– Молчи давай, – куда девал пижаму? А, вот она, – на то ты и жена! – И вот уже, пристроившись к порогу, в пижамные штаны вдевает ногу, чтобы идти туда, где лжёт гульба, что вновь в твоих руках твоя судьба. Там топчутся в поту в слепом азарте, ещё не зная, что они на старте дорог, которых разум не предрёк, все пятеро. Ещё им невдомёк...
– Козлы! Чо, места не нашли? – Мухаммед стоит за оградой, держась за два железных её рога. – Ну чо, в минтовку сдать вас на пятнашку?
– Да это ж Муха! Халим, прими братана.
– Братан, мы тут гуляем... – и расслабленный танцем Халим, обуянный приливом чувственной близости ко всему человечеству, подходит с этой стороны ограды к дальнему родственнику. – Как Валюха, как дети?
– Каком кверху! Козлы...
– А за козла , Муха, отвечать надо, – подскакивает Колян, – понял?