Текст книги "Сирень под пеплом"
Автор книги: Сергей Аман
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Она полуобернулась и, глядя на подругу, шёпотом произнесла:
– Серёжа, фильм такой интересный, давай потом поговорим.
Я не знал, что сказать ей ещё, и, злясь, откинулся на спинку деревянного кресла. Пять минут я тупо смотрел на экран, раздражаясь всё больше и больше, и наконец не выдержал, вновь наклонился вперёд и сказал напряжённым голосом:
– Наташа, нам нужно поговорить.
Она обернулась ко мне со вздохом:"Ну боже мой, о чём?.." – но осеклась, встретив мой взгляд. Медленно отвернувшись, она несколько секунд сидела прямо и неподвижно, затем придвинулась к подруге и прошептала ей что-то на ухо. Та резко обернулась в мою сторону, но Наташа уже поднялась и осторожно пробиралась вдоль ряда. Я выпучил глаза в ответ её подруге и, охваченный нетерпением, затопал по ногам возмущающихся зрителей. Из проходов мы вышли одновременно, я схватил Наташу за руку и потащил к выходу.
В Летнем саду, куда выходило большей своей частью здание Дома культуры, как ни странно, не было ни души. Я тащил её в дальний угол парка. В самом конце аллеи, почти толкнув, я усадил Наташу на скамейку и прерывающимся голосом сказал:"Вот!.."
Она, подобравшись, испуганно смотрела на меня.
– Ну, Наташа, не смотри на меня так, не знаю я, как тут сказать...
– Что сказать? – ледяным тоном проговорила она, видимо, беря себя в руки. Во мне что-то оборвалось.
Я встал коленом на скамью, склонившись к ней, и похолодевшими вдруг руками хотел взять её лицо в свои ладони. Она неожиданно быстрым движением перехватила мои руки и отчуждённо произнесла:
– Чего ты хочешь?
Всё пропало. Я медленно разогнулся. Наташа легко вскочила и быстрым шагом пошла по аллее. Опустошённый, не двигаясь с места, я смотрел ей вслед.
Прошла, наверное, неделя. Вечерами я бездумно бродил по посёлку. В тот вечер я внезапно увидел её. Она спешила через площадь с лёгкой сумочкой в руке среди разрозненной толпы, сошедшей с вечерней элетрички. Всё во мне напружинилось, я рванулся вперёд, крикнул:"Наташа!" – и замер. Она вздрогнула, замедлила шаги и остановилась, не глядя в мою сторону. Я побежал к ней.
– Наташа, здравствуй, всё так неловко получилось в тот последний раз. Ты извини, я вёл себя, как последний идиот, ты, наверное, испугалась?
Напряжённость, с которой она смотрела на меня, распустилась, и она улыбнулась вдруг прежней лёгкой улыбкой.
– А я думала, что мы больше не увидимся.
– Как хорошо, что мы с тобой встретились. Давай не будем вспоминать о том вечере... Пойдём, что ж мы стоим посреди площади? Я так мучился все эти дни. Болтался по посёлку, хотел и боялся встретить тебя. Как я рад, что вижу тебя! Я, наверно, много говорю, но это со мной редко случается. Как прорвало! Я вообще-то нелюдимый человек, хотя у меня много знакомых девчонок. Но ни с одной у меня не было так, как с тобой. Мне почему-то кажется, что ты какая-то особенная, светлая, что ли... Нет, ты не смейся, я не вру. Мне кажется, что ты смеёшься надо мной, а я – правда! – этого не хочу. Такого со мной ещё не бывало. Как наваждение какое-то!
Я ещё долго ей что-то говорил, а ноги принесли нас всё в тот же Летний сад, к той же самой скамейке. Мы сели, и я осторожно обнял её. Она не сопротивлялась, сидела тихо, слушала меня, глядя перед собой. Потом закрыла глаза и откинула голову на мою руку, обнимавшую её. Я внезапно замолк, увидев близко её приоткрытый рот и ощутив её спокойное дыхание. Осторожно потянувшись, я дотронулся губами до её щеки. Она вздрогнула, но осталась в том же положении. Я чуть-чуть повернул её к себе и неловко ткнулся своими губами в её тёплые и необычно мягкие губы.
– Ой, а ты целоваться не умеешь, – тихо, счастливо засмеялась она.
– Умею, – решительно прошептал я и, крепко прижав её к себе, всосал мягкие губы. Она затихла.
Всё во мне дрожало. Держа её одной рукой, другой я нащупал пуговицу её летней кофточки и расстегнул. Наташа дёрнулась и прошептала:"Не надо!.." – но я ещё сильнее прижал её лицо к своему и расстёгивал остальные. Она безвольно сопротивлялась. Просунув руку под кофточку, я расстегнул лифчик. Наташа попыталась вырваться и задыхающимся голосом зашептала:"Что ты делаешь? Пусти! Пусти меня!.." Но я уже не сознавал, что делаю. Горя одним желанием, я быстро подхватил её на руки и, торопливо пройдя несколько шагов, опустил на траву, навалившись на неё всем телом. Наташа извивалась подо мной. Мыча, я прижимал её головой, целовал груди, гладил тело, стягивал юбку. Наташа то злым, то жалобным кричащим шёпотом выдыхала:"Что ты делаешь? Пусти меня! Сволочь! Ну миленький мой, не надо! Не сегодня! Мне больно! Пусти-и! Мне нельзя! Больно! А-а! Ну что ты делаешь! Больно-о... " Но было уже поздно.
Мы шли по ночным, остывающим от дневной жары улицам посёлка. Наташа то прижималась лицом к моему плечу, останавливая меня, то вдруг резко отшатывалась и тащила меня за рукав за собой, быстро и горячо шепча:"Ой, что ж теперь будет? Как же я теперь?! Ой, мамочки-и!.." Я шёл за ней спокойный, счастливый, умиротворённый, гладя её по голове и целуя лицо, когда она припадала ко мне.
У перекрёстка на свою улицу Наташа остановилась.
– Не провожай меня дальше. Я сама. Вдруг тётка не спит?
– Ну и чёрт с ней, с тёткой!..
– Нет-нет! Не надо. Я сама.
Она высвободила руку, глянула снизу мне в лицо, закрыла глаза и подставила губы для поцелуя. Я поцеловал её.
– Завтра вечером на той же скамейке...
– Нет-нет-нет!
Она пошла быстрым шагом вдоль заборов. Я ласково смотрел ей вслед.
Назавтра она не пришла. Не пришла она и на следующий день. Потом меня послали по работе на неделю в командировку. Вернувшись, я не выдержал и пошёл на её улицу. Я помнил дом, в который она вошла в последний наш вечер, и сразу направился к нему. Толкнув калитку, прошёл во двор, поднялся на крыльцо и постучал в дверь. За дверью послышалось шарканье, и она растворилась. Передо мной стояла угрюмая пожилая женщина. Неожиданно охрипшим голосом я произнёс:
– Извините, Наташа здесь живёт?
– Нет Наташи! И не будет! Уйди, поганец, глаза б мои тебя не видели! – зло прокричала мне в лицо женщина и захлопнула дверь. Ошарашенный, я простоял несколько мгновений у закрытой двери, потом повернулся и медленно пошёл прочь.
Стояли последние дни необычно жаркого в то лето июня. Через два дня, спеша с работы на обед, я увидел её подругу. Она тоже заметила меня и повернула в мою сторону.
– Тут тебе Наташа письмо передала.
– Где она? Что случилось? Мне надо её увидеть!
Подруга недобро глянула на меня, извлекла из спортивной сумки помятый конверт и, сунув мне в руки, пошла прочь. Я было кинулся за ней, но опомнился, быстро разорвал конверт и стал читать. Солнце било в голову, руки дрожали, строчки сливались. Я ничего не понимал.
"Милый мой! Вот и кончилась наша любовь. Я уже никогда не буду твоей. Как тяжело! Будто рот тебе зажимают грязной, вонючей и жёсткой рукой... Как тяжело, когда тело твоё расхищают, будто ты не принадлежишь себе самой... Как тяжело!
Как тяжело жить и знать, что где-то рядом живёшь ты, дышать и знать, что ты тоже мучишься, любить и знать, что никогда, никогда не прижаться нам друг к другу. Прощай, любимый мой! Не ищи меня. Уже поздно. Прощай!"
Я ничего не понимал. Строчки сливались, руки дрожали, солнце било в голову. Сколько я простоял посреди площади – не знаю. Очнулся я только вечером у себя дома на террасе. Я лежал ничком на кровати и ни о чём не думал. В дверь террасы изредка заглядывала моя бабушка с испуганным лицом.
На работе мне выписали неделю отпуска за свой счёт. Я вновь бродил по посёлку и изнывал от непонятной тоски. Как всегда меня занесло в Летний сад – к нашей скамейке. Подойдя, я увидел, что на ней расположились четверо ребят лет по семнадцати. Один сидел на спинке, поставив ноги на сиденье, двое стояли рядом, а четвёртый примостился у ног первого. Я уже было повернулся, чтобы уйти, но один из них крикнул:"Друг, сигареткой не угостишь?" Я подошёл к ним и протянул раскрытую пачку. "Вот спасибочки, – проговорил сидящий на спинке, запуская заскорузлые от грязи пальцы в пачку, – а мы уж думали на большую дорогу идти промышлять. Мы ребятки весёленькие, нам не привыкать." Сидящий возле него толкнул локтем его ногу, но тот, оглянувшись на него, проворчал:"А чего? Тут люди свои." И повернувшись ко мне, доверительно сообщил:"Тут на днях девочку крутнули. Ах, какая была девочка! Как брыкалась, бедненькая! Всё Серёжу какого-то звала. Ну, мы за Серёжу и поработали. Хо-хо! Может, слышал?" Спазма перехватила моё горло, я прохрипел что-то несуразное и ударил кулаком в масляно улыбающиеся передо мной глаза. Парень перевернулся через спинку, задрав ноги, и завалился в кусты за скамейкой, но в тот же момент кто-то справа врезал мне по уху так, что я отшатнулся влево, перебрал ногами и, зацепившись за вылезший из земли корень, завалился набок. С диким криком я мгновенно вскочил на ноги и бросился на худого парня с оскаленными зубами. Тут сбоку меня встретил удар поддых, а сверху по голове треснули чем-то тяжёлым. Я упал на колени и вцепился в штанину худого. Но удар ногой в бок вновь повалил меня. Я потащил за собой худого, и он налёг мне на грудь коленями. Я успел перевернуться и подмять его под себя. И тут колющая боль пронзила мне шею. Руки обмякли, и в угасающем сознании отпечатался визгливый возглас:"Пришил! Валим отсюда!.."
С горлом я провалялся в больнице четыре месяца. Тех ребят поймали, судили. Несколько раз ко мне в палату приходил следователь. Говорить я ещё не мог, писал ему на бумаге обо всём, что произошло в тот день. О Наташе я не упоминал, объясняя драку тем, что ребята пристали ко мне из-за сигарет. Наконец меня оставили в покое.
Через четыре с лишним месяца, выписавшись из больницы, я вышел на ватных ногах под падающий крупными хлопьями снег. Дрожащее тело казалось незнакомым, чужим, я словно был пуст внутри. Рядом семенила плачущая бабушка. Мной владело тупое безразличие.
Прошло восемь серых месяцев. Днём я работал, вечером валялся на кровати, пытаясь читать. И вот вновь наступил июнь. Отхлестали майские дожди, дни начинаются недолгой утренней прохладой, и к полудню всё заливает солнце. А вечера стоят такие тёплые, что, вдыхая полной грудью, не можешь надышаться. Но ночи... ночью... Лишь только ночи глядят мне вслед.
1982 г.
Ах, как они бегут
или
Притча о скуке
Друзьям и бабушке,
Прасковье Петровне Чураевой,
моему началу.
Скучно на этом свете, господа!
Николай Васильевич Гоголь
Ах, Николай Васильич, Николай Васильич, как же Вы заблуждаетесь! Доведись Вам побывать хоть раз в Туркмении, Вы сразу поняли бы всю поспешность своего заявления. Пойдёмте вместе, я вам покажу всю невозможность скуки в этом мире.
Ах, какие здесь ночи! Ну куда до них украинским! Да где ещё увидеть столько звёзд, где столько тишины вольётся в уши и где ещё вберёте вы в себя столько тепла, покоя, упоенья?! О пиршественность туркменской летней ночи! Лишь только набросит безлунный июльский вечер на просторный стол пустыни тёмно-синюю скатерть тьмы, лишь только проявятся на фиолете воздушной ткани серебряные чаши звёзд, лишь только расплещется во всю ширь небесную хмельная Млечная река, как наступает на всём положенном республике пространстве безудержный разгул покоя. Теплотою, тьмою, тишью дышит каждая частичка окружающего. Немолчный звон невидных насекомых не нарушает, а сопровождает тишину, не давая стать ей оглушающей. Правда, изредка взволнует гладь покоя истошный крик осла, который, как поэт туркменской ночи, ревёт всегда будто в последний раз. Конечно, тут же пожурят поэта за беспорядок вечно бодрствующие псы и вновь затихнет всё на долгие часы. Лишь звон в траве да невесомый воздух и лишь покой, покой, покой во всём.
Тот городок, в который мы вступаем, лежит неразличимый, бестревожный. Не разглядеть его до той поры, пока не засветлеется восток, омытый нежно влажным светом солнца. Светает долго, можно осмотреться. Так что ж это за городок? Дома, дворы, навесы с виноградом да пыльные деревья вдоль дорог. Таких найдётся не один десяток.
А солнце ни минуты не теряет и быстро разливается окрест. Пока что лёгкий свет и свежий воздух не предвещают никакой жары. Но неуклонно наполняется пространство зудящим зноем. Он держится сначала лишь на крышах, а вскоре скатывается и во дворы. Но зной всегда опережают люди. Они выходят из своих дверей и громоздят по плитам казаны. Звенят тазы, фырчат, плюются краны и нежит стены ясный детский смех. А это значит – наступило утро.
Вот какую ночь и какое утро проспал Воха и теперь ворочался под тонким бледно-розовым давно выцветшим покрывалом, втискивая голову в прохладную щель меж подушкой и простынёй и пытаясь продлить хоть на несколько мгновений блаженное состояние человека, уже выспавшего все отведённые для сна сроки, но знающего, что никто не запретит ему спать ещё и ещё, и мучающегося нудно-сладкой истомой. Ох, уж эти воскресные дни! Ну куда от них деться? Куда деться от проклятых мух, которые тотчас облюбуют высунувшуюся из-под застиранной материи коленку или локоть и начнут бездушно и методично щекотать твою кожу? Куда деться от немилосердного обвала света и тепла, равномерно распространяемых утренним солнцем и заставляющих тебя потеть и кувыркаться на матрасе в поисках местечка, в которое можно было бы уткнуть лицо и пить, пить живительную прохладу? Но нет, нет счастья там, где его ищешь! Жалкие лохмотья тени, падающие наискось с засыхающих лоскутьев виноградника, не спасают. Солнце властвует всем!
А меж тем соседи уже давно поднялись, кричат на своих ребятишек, неутомимо носящихся спозаранок по двору, стучат вёдрами, набирают воду из кранов, зная по опыту, что к обеду от этих злых железок ничего кроме фырканья и кашлянья не дождёшься, разжигают расположенные прямо под открытым небом газовые плиты. Потусторонняя соседка уже пилит за что-то мужа, и ее голос, злой и тонкий как иголка, царапает Вохе барабанные перепонки. На веранде тарахтит тарелками мать. Вот слышен и её обычный воскресный призыв:"Во-ова, вставай завтракать!"
Воха очумело соображает, что ему теперь делать, и хриплым спросонок голосом отвечает:"Я не хочу, мам, потом!.." Но вставать когда-нибудь придётся. И, обессиленный принятым вдруг решением, Воха вяло откидывает покрывало и сползает на край топчана. Чистить зубы не хочется. А надо... И на что дана жизнь человеку, если вся она уходит на мелочные и досадные "надо"? Сейчас надо зубы чистить, потом надо завтракать, а завтра, допустим, надо на работу идти... А жить-то когда? Воха смутно чувствовал, что он живёт не так, как ожидалось им несколькими годами ранее, что жизнь пролетает мимо, как ветер, который только обдувает его, но остановить который не в его силах. Может быть, надо бежать вместе с прохладной воздушной массой?.. Опять "надо". Э-эх!.. Смешно.
Воха спускает ноги с топчана и нащупывает ими свою летнюю обувь, прозывающуюся в разных регионах по-особому, как-то:"вьетнамки", пляжные тапочки, "лягушки" и прочее, а в Туркмении известную почему-то под названием "сланцы". Протянув резиновый стебель, врастающий в толстую подошву, меж пальцев ступни, он дошлёпывает по бетону до стола. Фу ты, как нерадостно в полости рта! Сколько раз зарекался набираться пива по субботам, ан нет же. А впрочем, что ещё делать? Запрокинув чайник перед лицом и нетерпеливо сплёвывая нацеживающиеся чаинки, Воха жадно глотает тёплый напиток прямо из носика. В-вот! Теперь можно жить... А как?
Воха садится на стул и думает, обводя проясняющимся взглядом свои владения. Ага, виноград уже, должно быть, сладкий. Он подтаскивает стремянку к усмотренной им кисти и, тяжело, по-стариковски, взобравшись на неё, дотягивается до соблазнительницы. Прямо тает во рту! Устроившись на верхней площадке стремянки, Воха с высоты своего положения вновь озирает пространство, ограниченное по периметру полускрытой виноградником металлической сеткой. К Шохе что ли сходить? Он спускается и, оставив на месте лестницу, добирается до стола. Опять хлебница не закрыта! И когда приучишь родителей к порядку? А виноград с хлебом ещё вкуснее. Подсохнувший хлеб скрипит на зубах как фанерный...
Натянув затрёпанные джинсы, Воха направляется на веранду, где неспешно заканчивают завтрак бодрые, отоспавшиеся за всю рабочую неделю, родители. Вот счастливые люди!
– Вова, давай за стол, – говорит мать.
– Да не, мам, я уже винограда с хлебом наелся. И когда вы научитесь хлебницу за собой закрывать?
Не донеся кусок до рта, отец мрачно-презрительно взглядывает на Воху и произносит:
– Ты у меня поговори!
– Поговори-поговори! Нашёл Цицерона! Вечно одно и то же. Надоело уже.
– Ты как с отцом разговариваешь, пацан?! Напялят джинсы и думают, что им всё можно! – вскипает глава семьи, демонстрируя железную логику отцов.
– Ай, ладно! Ма, я к Шохрату пошёл, – выходя в двери и путаясь как всегда в марлевой занавеси, бросает Воха.
Ну и жарища! Даже соседские куры, обычно такие же деловые как их хозяева, суетятся не больше вареных раков. И общественно-ничейная дворняга Клякса уже разлеглась в теньке, разбросав лапы, и умно-равнодушно смотрит на перетаскивающего ногами шлёпанцы Воху. Ох, уж эти люди! Вечно им чего-то надо! Никак они не поймут, что главное в жизни – покой!.. А впрочем, и хорошо, что беспрестанно они куда-то спешат. Ведь остановятся, заметят, что ты так беззаботно отдыхаешь, и обязательно запустят в тебя камнем. Нет, уж лучше спокойно прожить свою собачью жизнь, не обращая на себя ничьего внимания. Иди, Воха, торопись, мчись туда, где меня нет! Воха, однако, не замечает светящейся в глазах дворняги собачьей философии и мирно ползёт дальше.
Раскалившийся бетон даже сквозь резину жжёт ступни. Добравшись через минуту до перекрёстка, знаменующего собой половину пути, Воха закатывает джинсы и, не снимая сланцев, встаёт по колено в прохладную воду арычка, бегущего вместе с улицей. Ах, как мало надо человеку для счастья! Только в этом ли счастье? Вздохнув, Воха вытаскивает из обители нежности нижние конечности и расправляет скатки. Ну, теперь до Шохи рукой подать...
Ступив в проём железных ворот, Воха видит друга. Тот копается под навесом в своём "Восходе". Сколько себя помнит Воха ( а Шоху он помнит почти столько же ), его друг всегда в чём-нибудь копается, за исключением, наверное, собственной души. Зато это за двоих делает Воха.
– Привет! Опять карбюратор?
– Да, чёрт бы его побрал! Уже собираю. Подай на четырнадцать... Да вон он с краю лежит, что ты – ослеп, что ли?
– Держи. Ну и жарища! Собирай да поедем на арык искупнёмся.
– Сейчас.
Ну и лупит солнце! К обеду воздух наливается таким ослепительным светом, что больно глазам. Тёмно-зелёные, не отблёскивающие под слоем пыли и потому кажущиеся издалека бархатными массы листьев не шевельнутся. Свет валится на Городок сплошным потоком, как на потоп. И каждая трещина в штукатурке, каждый излом виноградного ствола, каждый волосок малярной кисти, оставленной при покраске на двери, ведущей на террасу Шохи, видятся резко и отчётливо. И вдруг совсем нерезко, как видение, появляется в раме растворяющейся в прохладный сумрак двери женский образ. Господи, да разве может земная женщина быть так красива! Откуда это видение? Откуда привёз его Шоха после армии, никто не знает. Когда потягивающие с ним пиво дружки-приятели спрашивают его об этом, он, хмуро ухмыляясь, отвечает:"Вам скажи так начнётся всемирное пересение народов". Один Воха знает наименование той благодатной местности, но скромно хранит тайну. Ничего, после армии он тоже туда завернёт...
А образ чистой красоты, сладко-истомно потягиваясь на солнышке, материализуется нежнейшим голоском:"Шохратик, возьми меня с собой, я тоже хочу покупаться". Шохина спина на миг застывает и он, не оборачиваясь, говорит в сторону двери:"Ты давай иди за ребёнком смотри. Успеешь ещё. Кому сказал?" – и ангельское видение, дёрнув плечиком, тает в сумраке, вместо которого через секунду синеют створки вышеописанной двери. Но лучезарный свет, исходящий в её сторону из глаз Вохи, не исчезает до тех пор, пока не слышится голос Шохи:
– Открывай ворота! Поедем.
Дано ли человеку ещё в чём-нибудь такое полное проявление счастья кроме как лететь на чуде современной техники, обняв одной рукой за талию друга, а другой приветствуя попадающиеся по пути знакомые лица и крича во всю мощь голосовых связок:
– Няхили?!!
Это экзотическое приветствие при переводе на русский язык означает всего лишь скромное вопросительное местоимение "как", но какой универсальностью обладает оно на жаргоне наших соотечественников, проживающих в самой жаркой республике! Особенно если к нему присовокупить специфическое покачивание открытой ладонью на манер забивающего папиросу. Этим сказано всё! И – как живёшь? И – чего ждёшь? И – на что надеешься? А так как молодому человеку свойственно в глубине души надеяться только на лучшее, которое придёт однажды, то Воха с радостным чувством взирает на летящие из-под колёс гравийные брызги, на разбегающихся поджав хвост перед грозной машиной четвероногих и на куцую тень, появляющуюся в тот момент, когда Шоха, не снижая скорости на поворотах, клонит сей венец технического творчества направо или налево.
Вот они слетают с шоссейки на узкую тропинку, ведущую к арыку, и за ними вспухают возмущённые клубы безмятежного доселе песка. Последний рывок – и мотоцикл замирает в нескольких сантиметрах от крутого склона, обрывающегося в зелёную ласковую манящую воду. Шоха в своём репертуаре.
Раздевшись до трусов и бросив тряпьё на горячее кожаное сиденье, друзья подходят к самому склону, щурясь от бликов, распластавшихся на легко колеблющейся поверхности. Затем Шоха делает несколько шагов назад, бросается вперёд – и через мгновенье уходит вниз головой в иную субстанцию. Воха устанавливает носки ног на край обрыва, глубоко вдыхает и, взмахнув руками, следует за другом. О, блаженство! О, благословенная жидкость! О, целительный бальзам! Как мягко обнимает тело влага, сколько в ней нежности и прохлады...
Воха лениво перебирает конечностями, чтобы лишь только удержаться на воде. Волосы на голове, покоящейся над речной гладью, быстро высыхают и солнце вновь обжимает череп жгучим томящим обручем.
– Уу-а! – вдруг вырастает из-под воды с разлетающимися струями шохино тело чуть ли не до пояса и весело орущий друг окатывает раскалённую голову Вохи ласкающей влагою.
– У-аа! – ревёт Воха и проделывает ту же манипуляцию, а затем бросается за другом, пытаясь схватить его за мелькающие под тонким слоем воды пятки. Сейчас, сейчас!.. Брызги, всхлипы, солнце, пузыри... Хорошо!
Вскоре, уставшие, они выбираются на берег и ложатся на прокалённый полдневным светилом, слежавшийся до окаменелости песок. Ох и жжётся!
– Сейчас бы пива холодного... – произносит Воха в землю, положив ещё мокрую голову на руки.
– Угу, – подтверждает Шоха, уже сидящий лицом к изливающему жар ослепительному кругу и блаженно прикрывший глаза, – бочку привезли?
– Не знаю, не видел.
– Поедем сейчас, я новую банку, пятилитровую, достал.
– Угу, – отзывается уже поднимающийся Воха.
Обмывшись и натянув шмотки, через пару минут они мчат обратно.
Ну конечно же, бочки нет! Перед рестораном на потемневшем пятнами от расплёскиваемого каждодневно пива пятачке толкутся оптимисты, всегда ожидающие бочку с минуты на минуту. И Хуртын тут, и Халим, и Волоха с Коляном... Молодые ребята сидят на корточках в тени карагачей и неспешно тянут ленивые разговоры о том о сём, уверенные, что придёт время и они так же неспешно и лениво будут тянуть пиво... Но друзьям уже не терпится: в груди горит огонь желанья. Перебросившись несколькими словами с товарищами, они снова взгромождаются на свой драндулет и строят планы, как бы залить желание, вдруг овладевшее ими.
– Слушай, – говорит Шоха, – поедем к Сашку! Он меня уже три месяца в гости зовёт.
– Да ты что? Пилить в такую жару двадцать кэмэ! Пусть лучше у меня желудок усохнет и тарантулы в нём заведутся!
– Да брось ты, у Сашка коньяку хоть залейся, даровой ведь.
Этот довод сражает Воху. Он, зажмурив для виду глаза, секунду раздумывает и отчаянно кивает головой. Шоха бьёт ногой по рычагу.
Сашок, армейский друг Шохи, ловко устроился. В двадцати километрах от Городка находится виноградарский совхоз, поставляющий продукцию своих плантаций коньячному заводу, что расположился с ним по соседству. А Сашок по возвращении из армии сумел пристроиться там сторожем и теперь является своеобразным посредником между производителями даров земли и служителями Бахуса. А посему коньяк и виноград в его мазанке не переводятся.
Друзья несутся по сереющей ленте асфальта и Воха, придерживаясь правой рукой за пояс друга, а левой уперевшись в собственное колено, сидит, свесив голову, почти что в позе роденовского Мыслителя. Навстречу рвётся сухой раскалённый воздух и, если открыть рот, забивает гортань сухим горячим клубком. По обе стороны полотна тянутся то пески, то хлопковые поля, подступающие к самому шоссе. Вдалеке медленно плывут нефтяные вышки. Изредка выглядывая из-за спины Шохи, Воха видит впереди бледно-голубое, но тем не менее яркое, до рези в глазах, небо, опирающееся на чёткую черту горизонта. Асфальт чем дальше, тем кажется темнее. Поднимающееся над далёкими выбоинами вязкого покрытия дороги дрожащее марево видится блестящей под солнцем лужей. По мере приближения к такой луже мираж пропадает, а вдали возникает новое обманное озерцо и вскоре снова тает, как несбыточная надежда на чудо, рождающаяся ни с того ни с сего солнечным весёлым утром и незаметно потухающая в пыли и сутолоке полдня. Куда исчезают наши надежды? Откуда являются? Где их исток? Что им причина?.. О жизнь, ты неостановима! Закрутит нас калейдоскоп надежд, томлений, полусбывшихся желаний, но мысль однажды мозг тоской проест, наступит время разочарований. Наступят дни метаний и утрат себя, безбожной веры, цели жизни. Захочется то славы и наград, то просто быть своим в своей Отчизне. Окажется: никто не виноват в непреходящем чувстве пессимизма. И вот тогда ни чудо, ни беда, а только время и мышленье жёстко нас приведут к понятию труда. Быть может, нам поможет скрип пера, а может, потогонка на «ура», но главное – всё вынуть из нутра! А муки наши лишь «болезнью роста» нам объяснят седые доктора. Да дай бог памяти: расти будем всегда! Пусть жизнь нам не покажется новей ( душа ещё поноет, как умела ), но время мчит быстрей, быстрей, быстрей и нас толкает к делу, к делу!
К делу.
Ткнувшись лбом в широкую и костистую шохину спину, обтянутую цветастой рубашкой, Воха очнулся, сообразил, что они тормозят, и крикнул:
– Что, приехали что ли?
– Да нет, двигатель надо охладить. Ты же знаешь, я недавно поршня новые поставил, не запороть бы...
Друзья съезжают на обочину, откуда Шоха на малой скорости сводит мотоцикл по отлогому склону протекающего по правую сторону арыка, а затем руками толкает его в тень, под мост, низко нависающий железобетонными перекрытиями над их головами. Здесь прохладно и даже свежо. Вода, обтекая четырёхгранные опоры, журчит тихо, монотонно, дремотно. Друзья присаживаются на сухую глину и Шоха достаёт "Приму".
– Будешь?
– Не хочу.
Воха, отвалившись на локоть, оглядывает берег, по которому они только что прошли. Он сплошь усеян углублениями от коровьих копыт, а местами забросан чёрными горошинами овечьего помёта. Значит, здесь прогоняют стада. Как всех притягивает вода. Вот она скользит у ног, зелёная, живая... Воха сползает к самой кромке и поглаживает её ладонью. Ласковая...
– Может, искупнёмся?
– Да поехали, чего время терять.
– Ну поехали тогда.
Шоха бросает окурок и друзья вытаскивают свой транспорт из-под моста.
Через полчаса они у цели своего путешествия. Шоха загодя глушит двигатель и сворачивает на ответвляющуюся от шоссе грунтовку. В освобождённые от гула уши вливается шорох песка, выпархивающего светло-серыми крылышками из-под протекторов. Вот и мостик, а за ним в низинке виднеется хибарка приятеля. Сейчас они устроят другу сладкую жизнь!
Однако сюрприз не совсем удаётся. В небольшом окошке мелькает встревоженное смуглое личико и в тот момент, когда Воха слезши с сиденья разминает затёкшие ноги, а Шоха выковыривает из-под адской машины подножку, дверь распахивается и на пороге показывается хозяин:
– А-а, пропащая душа! Залетел-таки на коньячок. Иди-ка, иди сюда, дай я тебя помну! – и шохина костистая фигура тонет в развёрстых объятиях правителя коньячных дел.
– Да тише ты! Оставь жене что-нибудь, – ворчит Шоха, корчась в обхвате старого приятеля.
Сашок отпускает его и протягивает руку Вохе:
– Здорово. Не женился ещё? Или женилка не выросла? Смотри, перезреешь!
– Да ладно. За мной не заржавеет, – лениво отбивается от жизнеутверждающего напора Воха.
– Надия, – кричит неунывающий вершитель жидких судеб, – режь мою любимую индюшку, самую толстую и глупую, что мне вчера в любви признавалась! – и вновь поворачивается к приятелям. – Ну идём, я вас виноградом угощу.
И пока юркая смуглокожая фигурка Надии мечется от сарюшек к навесу и обратно, друзья входят в дом. Полумрак и прохлада тесной комнатёнки ощущаются как свежесть. После томящего зноя тело расслабляется. Тянет прилечь, раскинуть руки, забыться... А на полу расстелена кошма: шершаво-нежный войлок, на котором лежит по краю чёрная кайма, средина же красна цветным узором. Под бок – подушка, на ладонь – щека, друзья ложатся в ожиданьи коньяка. Ах, не скупись коньячная душа!
– Ну что, мурзилки? – говорит Сашок. – Что будем пить? Кальвадос? Виски? Грог?
– Не матерись, – роняет веско Шоха. – Неси коньяк.
– Заявлено неплохо, – и Сашок выносит своё тело за порог и далее – в заветный погребок.
Он возвращается, неся в одной руке на блюде словно небо на заре румяный виноград и с ним чурек: туркменский круглый плоский пресный хлеб. А вот другою – ласковой! – рукой, прижав как женщину любимую взапой, несёт баллон, конечно не пустой, а с жидкостью как видно не простой, по чистоте сравнимой со слезой.
– Итак, мурзилки, нынче только спирт, – и взгляд, и жесты продолжают флирт, – коньячный спирт. Клеёнку расстели. К окну поближе... Ну, друзья, пошли!
Поехали! – сказали б на Руси, ну да приятелей аллах простит.
Как спирт горит в неизжитых кишках, но леденит и сушит кожу на губах и подбородке. Как волнует страх перед глотком, что грудь прожжёт комком и встанет колом под невинным кадыком. И сколько виноградин ни глотай – не протолкнуть его. Увы, запоминай: что телу и уму для сладости даётся, когда-то кое-где несладко отзовётся. Однако как пуста, но ватна голова, как ясно оседают в ней обычные слова: