355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Чародей » Текст книги (страница 3)
Чародей
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:06

Текст книги "Чародей"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Лолык! – подзывал ее мужчина густым трубным голосом.

Солнечноликий, подчеркнуто смуглый, он встречал ее после занятий. Девочка вбегала в широкие объятия его кожаного рыжего плаща.

Ваня ей названивал, и она ему звонила, и кротко просила: «Почитай мне что-нибудь». Читал ей сказки. Просила читать букварь, про Ленина, – читал про Ленина.

Она ушла из школы лет в десять и поступила в балетное училище. Превратившись из белой черноглазой мышки в маленького лебедя, она стала балериной Большого Театра. Она нерядовая балерина. И муж ее – модный певец. А Ваня, отскакивая часы на диване, представлял ее рядом с собой, а не с вами, модный певец: пыль крутилась, стреляли, и мягкая черная голова, полная капризов и страхов, все плотнее вжималась в сердце чародея…

Лола была его первая настоящая любовь, – потому что в свои детские годы уже была абсолютно женственна.

Она была единственная, кому он, глядя в глаза и отдавая пачку выигранных вкладышей, прошептал: «Рамэламурамудва». И тотчас любовь занялась в нем гриппозным пожарищем. Даже будущей жене он «Рамэламурамудва» не сказал. Та любовь из первого класса была в его жизни самой-самой.

В те времена парты и подоконники цветастой метелью захлестнули вкладыши – пестрые картинки, приложенные к жвачкам. Советский школьник вкушал свою первую, сухую, правильной формы жвачку с таким замиранием и благоговением, с каким его западный ровесник принимает облатку на первом причастии. А метель вкладышей разгорелась, кулаки застучали по сладким бумажкам в такт боевому чавканью. Удалось перевернуть ударом – бумажка твоя. Множество вкладышей было у детей дипломатов, бедняки рассчитывали на ловкость кулаков или приносили жалкое подобие. Правдолюб Андрей Дубинин широким жестом высыпал на школьный подоконник яркие вырезки из тоталитарного журнала «Корея».

А перестройка уже шла по плану. И приехала первая американка. Она готовилась после переменки зайти в класс. Между тем по галдящему коридору пронесся слух: вон та сухопарая и длинная, с натянутой улыбкой одними ярко-накрашенными губами, это и есть она. А знаете, что у нее в оранжевом пакете? Гостинцы, подарки, яркие, которые могут всем не достаться. Сначала группкой, а потом толпой вокруг американки угрожающе накапливались дети. «О, хэллоу!» – сказала она с пугливым восторгом. Первым толкнул Андрюша Дубинин: он, нагнув голову в желтых кудряшках, боднул ее в живот. И, как по команде, понеслось… Ваня стоял в двух шагах, заглядывался, не зная, помочь гостье или навалиться со всеми. Это было месиво! Среди толпы мелькала черная головка маленькой разбойницы Лолы. Атаманша любопытно и зло крутилась в битве. Орудовала ярая банда малолеток, визг, натиск, а над всем – выпученные глаза и перекошенный рот миссионерши, ее лицо беспомощно и несчастно колыхалось. Внезапно он ощутил во рту тот провокационный привкус, который дарит жвачная резинка, взывая к челюстям – скорее размолоть ее. Глядя прямо в обморочные глаза чужеземки, отдаваясь сладкому призыву, Ваня щелкнул зубами. Он вонзил зубы в нежную сладость, но укусил воздух: челюсть щелкнула об челюсть. Голова американки нырнула вниз – громкий стук тела, общий визг, многоголосый вопль победы…

Пакет был опорожнен, закипела драка за крошечных мишек, приготовленных в дар советским школьникам. Мишки были коричневые и голубые, и битва развернулась между собой, дети царапались, грызлись, пинались, каждый хотел более милого – голубого мишку, а коричневым мишкой пускай давится неудачник. Лола вырвала голубого, лучшего мишку и торжествующе понесла – прятать в ранец. Американка лежала, пробовала встать под жестяной звонок на урок, оправляла юбку, стыдливо трогала порванные колготки, но встать не могла: одна нога ее была уродливо вывернута…

Днем они посетили новый собор Тамбова.

Большой, красный, изнутри гулкий и белый, росписи еще не поспели. Их водил митрополит в белых ризах и белом крахмальном клобуке – под цвет стен и сводов. Митрополит был объемен, с длинными трубочками растительности, свисавшими с масштабного великодушного лица.

Ваня скучал всякий раз, едва заходил в церковь. Ваня был разночинцем, мыслил на стыке конкретного и абстрактного. Будь он прост, как его мама, всю жизнь перерисовывавшая схемы самолетов, он бы верил бездумно и доверчиво, для светлого утешения. Будь Ваня посложнее, позаумнее, засушенной сороконожкой, он бы стал «книжным христианином», каких тьма-тьмущая среди интеллигентов. Но Ваня был не прост и не абстрактен, и живой, и не дурак, а значит, религия была ему скучна. Он знал, что умеет делать вещи необыкновенные, но про Бога не знал ничего.

Обедали на нижнем этаже собора, в трапезной, длинном помещении с деревянной обшивкой. Митрополит произнес молитву прекрасным густым и раскатистым голосом, затемнявшим слова. «Аминь!» – спел крепко хор из двух священников. И стали обедать. Ефремов, митрополит, тройка местных партийцев и эти два священника: один кругленький, азиатского вида, оживленный, метелочка бороды, другой – замкнутый, в окладистой бороде с поджатыми обветренно-алыми губами и с лихорадочным блеском глаз. Охранники сели в конце стола.

– Из-за леса, из-за гор / едут водка и кагор, / белорыбица и мясо / из мужицкого запаса, / шашлыки, уха, соленье – / вот и все стихотворенье! – победно провозгласил митрополит. – Старинное. Девятнадцатый век. – И он воздел рюмку. – За едоков! – Выпили. Принялись жевать. – Собор отстроили, спасибо губернатору. Сначала мэр подсоблял, – он по-свойски делился с Ефремовым, и тот кивал, хрустя соленым патиссоном. – А потом, как говорится, выпал из доверия.

– До смешного дошло, – довольный, отхлебнул супец азиат-батюшка. – Мы престол осветили, уже табличку повесили медную: «Сей храм сооружен при вспоможении мэра Олейникова Бориса Никитича», – потом пришлось снимать ее.

– Много не болтай, отец, – прервал митрополит и представил: – Это отец Евлогий, нашим казначейством ведает.

Ефремов кивнул сноровистей и дружелюбно крякнул.

– А это отец Петр, наша слава: лучший проповедник епархии, – митрополит показал на молчальника с поджатыми пылающими губами.

– Лучше бы только в мирские дела пореже лез, – громко сказал, отставляя вычищенную тарелку, один из партийцев, жилистый смуглый мужчина, похожий на Бабу-ягу из мультика, с залихватским смоляным коком на голове. – Выйдет после службы и давай власть ругать, – объяснил он Ефремову. – Мол, такая-сякая, попущена в наказание, ворует, людей держит за животных, обворовывает, спаивает, порнушку смотреть заставляет. Хорошо хоть не прямо президента или губернатора хает, но близко к тому. Власть – это кто? Это те, кто храмы ваши строит и восстанавливает. Я вот лишний раз и при депутате, и при владыке нашем прошу: уймитесь вы, отец Петр! Хватит народ смутьянить. Вы бы про божественное больше говорили.

Священник молчал и вилкой ловил горошину из салатовых зарослей у себя на тарелке.

– Погоди, Лексеич, – сказал митрополит миролюбиво, – оба вы хороши. Не надо бы тебе при гостях нашу ерунду ворошить, а ты, отче, и впрямь спокойнее будь. У тебя же так про веру добротно получается. Проповеди к двунадесятым праздникам мы в нашей газете местной печатали, а ты запретил. Разве дело?

– Что за газета? – спросил Ваня.

– Партийная, – откликнулся кто-то из партийцев. – Он узнал и запретил.

– Смотри, отче. Забыл, чем Аввакум кончил? И чем всегда раскол кончал?.. Пью за твое вразумление! – Митрополит широким жестом мощной руки наливал в протянутые рюмки. – Я ведь еще, почему его так ценю? – Он обвел стол милосердными глазами. – У него икона в храме – чудотворная.

– За чудеса? – гоготнул Ефремов с поднятой рюмкой.

– За спасение душ наших! – поправил его митрополит тоном снисходительного наставника, и все выпили, – не пили охранники, да еще отец Петр поднес бокал с кагором к бороде.

– Не уважает водку, ты гляди, – подмигнул смоляному партийцу его стертый коллега.

– Святой! – тот отправил в рот на ножике розовую плоть рыбы.

– А что за икона чудотворная? – спросил Ваня.

– Отче, расскажи странникам! – обратился митрополит, как бы подтрунивая.

– Не томи народ, – квакнул батюшка-азиат. – Спой, соловей! – и его затряс смешок.

– Говорить нечего, – тихо вздохнул священник, опустив голову, глядя на тарелку, где горошина зеленела, расплющенная между зубьев вилки. – Не говорить надо… – насморочно продолжил он и внезапно воскликнул чистым громовым голосом: – А каяться! Вы – люди неверующие. Что я вас потешать буду? – Он не выделил, кто не верует, отметил Ваня, он всех неверующими назвал. – Неволишь, владыка, требуешь на трапезы такие ходить: принимаю как послушание. Миро истекает из иконы Преподобного Сергия Радонежского, великого нашего святого и заступника земли Русской, по молитвам истекает прихожан, бабушек нищих, тружениц, которым вы, власти, ноги мыть должны и воду пить.

Вдруг Ваня ощутил укол, как будто он спит, но пора вставать, солнце оценивающе и безжалостно ужалило сквозь проем между штор. Но он гуще зажмурился, и в какой-то иной комнате его двойник недовольно повернулся на бок и уютно поджал ноги.

– Впрочем, что говорить о власти безбожной, – продолжил священник бодро, – сменяете вы один другого, все норовите что-нибудь украсть, а Бога задобрить, но не в камне Бог, – а в человеке! Ждут опалы вас, пьянство и разорение, бесславие и уныние, ибо вместо хлеба дали вы народу бетонный камень, перемешанный со стеклом вашего поганого телеящика. Партию вашу знать не знаю и ведать не ведаю, ибо нет ее, а завтра и совсем не будет. Кайтесь! Чудес захотели! – Он сделал паузу и вздохнул со спазмой, по-прежнему глядя на блюдо. – Вижу, отрок, вернее, юноша между вами. Ради него и договорю. Многими ложными соблазнами прельщает душу дьявол. И страшно, и невозможно человеку отпустить от себя тяжесть зла, боится человек стать совсем легким, как воздушный шарик, и улететь в небо и лопнуть, а на самом деле, уйти к Богу. Молись – и только так обретешь силу и с ума не спятишь. Гороскопы, гадалки, заклинания и разное прочее – это все от лукавого. А в концовке – большой жирный кукиш. Молись! И тверди: «Господи, дай мне чудо услышать совесть мою!»

Все неловко молчали. За это время женщина в белом платке и черной одежде беззвучно поменяла блюда. Партиец укоризненно качал смоляным коком. Охранник Егор влажно ухмылялся. Охранник Паша исподтишка хихикал. Священник-азиат, звеня приборами, обидчиво ел второе.

Ефремов потянулся за свежемытым помидором и спросил:

– Хотите анекдот?

И все вернулись в благое расположение духа:

– Давай!

– После такой отповеди – только анекдотец хороший!

– Ух! Вот это ловкий политик. Мы слушаем!

– Отгадайте загадку: «Без окон, без дверей, полна… – он запнулся, – полна задница этих… скотов…»

– Не знаю… – сказал Ваня потерянно.

– Наша Дума! – воскликнул Ефремов.

– А почему «без окон, без дверей»? – поинтересовался азиат-священник.

– Ну вот, и ты тоже… – просиял Ефремов. – Хоть кто бы спросил почему скотов?

И все засмеялись счастливо.

Кроме одного священника.

В синих потемках джип несся по раскоканной дороге, по скорлупе наледи, среди деревушек и лесов. Ели стояли, занесенные снегом, обрывались, и мелькал отрезок занесенных снегом домиков. И опять Иван косился на избы, которые преданно тянулись вверх острыми крышами, готовые вознестись. Окна темнели, свет горел лишь в паре-тройке домов.

– Так мало жилых домов… – засомневался Ваня.

– Просто гуляют, – безразлично сказал шофер Паша. – Соберутся в одной избе и в карты режутся или самогон хлебают. Или чаи гоняют. Много старух совсем старых… Они – в одну избу. Кто помоложе – в другую. Деревня – это как в городе коммуналка. Вот и решают, чей дом будет этим вечером вроде общей кухни.

И он замолчал.

Теперь Ваня глядел на эти деревни более чутко, как на чудо: темные, мертвые, запечатанные льдом деревяшки, и внезапно – освещенный дом – сладко сияющий, в драгоценном блеске прилипшего снега. Новогодняя игрушка.

– Они встречают Новый год круглый год, – поэтично придумал Ваня.

И снова помчали ели, за которыми сопела и варилась гуща зимующего лесного воинства.

– Тормози! – прикрикнул Егор.

– Чего ты? – Паша остановился.

– Назад подай! – Егор вытащил пистолет.

– Что еще? – У Ефремова насторожились усы.

– Волк.

– Где? – спросил Ваня радостно.

Егор выскочил из машины и, утопая в снегу, понесся к глухонемым елям, в голой руке зажат черный предмет. Он опустил голову, высматривая что-то на снегу, у корней первого фланга деревьев, бегом вернулся в машину.

– Извините, Михаил Геннадьевич, не успел.

– Да откуда ты его взял?

– Видел. Стоял на опушке. Типичный волк. Так и просился, чтобы грохнули.

– Ты мог обознаться на такой скорости… – с сомнением протянул Ефремов. – Ты, смотри, не чуди.

– Больше не буду, – пообещал Егор.

– Волки, волки… – поддразнил его Ефремов.

И опять – понеслись ели, тут никаких озарений, ни огонька, сплошная пелена вечной зелени, белизны и темноты.

Паша резко вдарил по тормозам. Вильнув к деревьям и выпахав аршин снега, джип встал. Всех тряхнуло вперед. Их обогнал грузовик, истошно голося.

– Смотрите, – прошептал Паша. – Еще один.

Сквозь оседающую снежную пыль, под светом фар они разглядели матерого зверя. Большая серая собака выжидала – смиренно отводила глаза, но пасть была гостеприимно оскалена.

Первым разорвал оцепенение Егор. Он вышвырнул себя из машины, и зрителям предстала в желтых лучах фар застекольная сценка. Зверь встрепенулся, теперь он смотрел прямо на Егора, не убирая оскал и не сходя с места.

Ефремов хмуро закурил:

– Пускай кончает. Избиратели ждут!

Паша приоткрыл окно и позвал:

– Хватит возиться! Михал Генадич сказал!

Сквозь приоткрытое оконце до них донеслось сдавленное рычание.

Егор вытянул руку. В грохоте зверь отчетливо взвизгнул. Волк опал, заскреб лапами, как сучка, придавленная невидимым кобелем. Ваня смотрел с жалостью: серая шкура трепещет, глаза пропали, растаяли, а из серой башки, где серое ухо, заструился на снег родник, в свете фар – красивый, ярко-красный…

– С первого раза, – громко сказал Егор, влезая в машину.

Он принялся хвастливо отирать пистолет о брючину, словно нож.

– Молоток, – сказал Паша.

– Снайпер, епта, – рассмеялся депутат, докуривая сигарету и пряча в пепельницу. – Хвалю.

Ваня понимал, что тоже надо сказать, и он повторил за шофером:

– Молоток.

– Не хотите вылезти посмотреть? – спросил Паша.

– Времени нет. Видели… – сказал депутат.

– Можно, я по нему проедусь?

– А?

– Ну по волчаре… я проедусь…

– В смысле?

– Ну, типа ритуал. Волчар давим…

– Дави!

Мотор заревел, они сорвались с места, под колесом хрустнуло.

– Люблю давить, – сказал шофер. Все рассмеялись. – Нет, вы не смейтесь. Это моя примета такая. Если вижу дохлую собаку или кошку, обязательно перееду. Или голубя, ворону… А волк – в первый раз. К удаче!

– Ты серьезно? – крякнул депутат.

– От своего опыта, Михаил Геннадьевич, – тревожным голосом сказал Паша. – Вот, сколько не давил, всегда удачу приносило. Причем обязательно в тот же день. То вы мне оклад повысите, то сын-хулиган вдруг пятерки принесет. Жену с дачи вез и утку сшиб, так она выиграла стиральную машину в лотерее «Золотой ключик».

– Утка? – хмыкнул депутат.

– Ленка… Я и не пойму, как первый раз падаль раздавил, пес это был, будто кто-то мне руль вывернул. С тех пор – понеслась. Еду по дороге, как в компьютерной игре, и удачу высматриваю. Хотите верьте – хотите проверьте. Сегодня обязательно счастливое чего-то будет.

– Людей давить не пробовал? – нагло усмехнулся Егор.

Паша ничего не ответил.

Они въехали в городок и остановились. В большой темноте площадки толпился народ перед длинной, освещенной прожектором, телегой с триколорами, воткнутыми на краях. Триколоры развевались по метельному ветру, как знамена мороза. Белый-синий-красный – цвета обморожения… Толпа, как огромное, впряженное в телегу животное, выпускала единодушный пар и паром умывалась. Гремел гимн России, так что слышно было в машине. Джип моментально облепили подобострастные человеч-ки. Испитой мужик в дубленке приоткрыл дверь, заглянул и выпалил:

– Милости просим! Головкин, мэр. Заждались. Звонить уж думал. Гимном народ разогреваем. – Он оглянулся и рубанул темень осатанелым взмахом. – Коля, давай! По новой…

Прервав державную песню на полуфразе, звукач, сокрытый мраком и паром, запустил гимн с начала.

Они зашли к телеге с тыла и взобрались.

На телеге было еще ветренее, у Вани затряслись худые ноги, и коленные чашечки начали чокаться в кокетливом исступлении. Ефремов был добродушно-безмятежен, он принял из рук мэра микрофон. «Чертовская выдержка», – вместе с новым порывом метели подумал Ваня. Лица людей были на уровне его коленей. Руки стоявших самыми первыми держались за телегу, некоторые в варежках, а некоторые – красные и нагие.

– Дорогие друзья! – изогнутые усы депутата моментально вспенило белизной.

– Ну, здравствуй, дружок… – вздохнула старая женщина, чьи узловатые красные пальцы были в каких-то сантиметрах от круглых носков черных депутатских туфель.

– Россия окружена врагами. Многие хотели бы завладеть нашей Родиной. Враги России недовольны нашей сильной властью. Враги Тамбовской губернии ставят палки в колеса! Они хотят нам зла! – Здесь, под ударами снежной мути, Ефремов, очевидно, решил употребить короткий уличный вариант спича. – Получится? – Он выкрикнул это, и снег опал с его усов, и грозное лицо его прыгнуло навстречу залпу метели. – Сломают Россию?

– Про пенсии давай… – вялым голосом попросила старушка из-под ног.

– Пенсии? – глянул под ноги Ефремов, и это было его ошибкой. Народ, будто пьяница, забывшийся в сугробе и вдруг проснувшийся, обмерзнув и протрезвев, зашипел: «Пенсия! Пенсия!», – а Ефремов, наоборот, прикрыл глаза, собираясь для новой тирады, но и точно бы засыпая. Тут же новый ветер харкнул ему в лицо, и в это лицо озабоченно заглянул охранник Паша, и Ефремов начал обозленно тереть веки, а какой-то старик захохотал в толпе пустым глубоким ртом, безумным, как сама непогода.

– Предатель! – вдруг метнулся крик из толпы. – Долой свинью!

Парень с непокрытой плешивой головой и опухшей физиономией прорывался из темени к телеге.

– Кузьма! – угрожающе крикнул с телеги мэр, весь напрягаясь изнутри своей дубленки. – Опять в дурку захотел?

Парень мотнул головой и завизжал с новой силой:

– Иуда! Свинья! Предатель! Паскуда!

– Ща я его управлю, – сказанул за спиной у Вани Егор. Ваня оглянулся и увидел, как охранник спрыгивает с телеги.

– Вот видите, провокаторы суют палки в колеса! – поставленным самоотверженным голосом возгласил в микрофон Ефремов.

– Да это Кузька, наш дурачок… – рассудительным миролюбивым тоном сказала женщина у него под ногами.

– Иуда Родины! – Поросенок приближался страстными рывками, перед ним редели люди, но вот сбоку толпы, свирепо разрубая тела, влетел Егор. И одним махом, локтем расплющив чьи-то очки, он ударил поросенку в лоб квадратным кулаком, как обухом топора.

Толпа распахнулась, и в открывшемся голом проеме мелькнула статная фигура Егора, который волок за собой бессильную тушку, издававшую ультразвуковой визг.

– Россия будет единой и справедливой! Россия – великая наша держава! Пенсии повышаются, зарплаты растут… – Ефремов продолжал говорить.

– Он сирота. Родители его угорели. Он живой остался… – поежилась старушка о своем, и ее пальцы сделали пробежку назад от круглых носков депутатских ботинок.

Да и Ваня не слушал гордо раздиравшего воздух у него над ухом депутата, а дрожь улеглась, хотя ветер свистел и напрыгивал. Все Ванино внимание было обращено к краю людской черной разбурлившейся проруби, где Егор прыгал на юродивом, юродивый уже замолк, замолк, замолк. Ванино сердце взорвалось багровой жалостью, и с его губ навстречу вихрю, диким пространствам и избиению человека почти сорвалось такое простое: «Рамэламурамудва».

– Идем, ты живой? – Паша дернул его за плечо.

Ваня увидел, что депутат и мэр уже спустились с телеги, и палаческий Егор красуется рядом с ними, а народ разбредается в стороны…

Снова ехали. И приехали в пансионат. Огороженный со всех сторон, затонувший в снежных деревьях.

Ужин был накрыт в просторной столовой с остатками советского кефирно-оладушкового прошлого на стенах: седая тучка, круглое румяное солнышко.

– Устал? – спросил губернатор с братской интонацией.

Ефремов отмахнулся.

– Представляешь, волка встретили.

– Где?

– Ехали и приметили.

– Их много развелось.

– Одним меньше. Егор, парень мой, молодчик. С одного выстрела – уложил.

– Говорят, в Рассказово были приключения, – Пожарский смотрел на мэра, у которого от первой рюмашки лицо обложила сухая гранатовая корка.

Тот затараторил, засорил словечками:

– Да это Кузьма – придурок тамошний. Дорого его в дурдоме содержать. Ходит по улицам, баб пугает. Его заперли, а он дверь высадил и все равно приперся. Из погорельцев он. Родные его сгорели, а он хоть мелкий был – из дому выбег. И с той поры у него начались завихрения. Так и вырос дурнем. И еще он как будто радиоактивный. Хворает, волосы повылезли. Ну вы его, Михаил Геннадьевич, – подобострастно осклабился он на депутата, – знатно отбрили.

– Это опять все Егор – моя подмога… Вмазал ему? – Депутат лениво повернулся к охраннику.

– Я его уделал. Башку свернул. Пусть теперь орет! – подал мужественный голос с конца стола Егор.

– Ну, удаль молодецкая, награждаю тебя, – сказал Ефремов тяжело, величественно. – С февраля повышаю тебе оклад. На пятьсот единичек. Выпьем?

– За справедливость! – рассмеялся кислым смешком Пожарский. – Греешь своих.

– Спасибо, Михаил Геннадьевич! – только и сказал Егор, высосав стопку и все больше походя на химически ражую, яркую морковь.

Паша, как прежде похожий на надкушенное яблочко, однако моченое, с кислятиной, шумно зашептал:

– Убедился? Это тебе за то, что волка переехали… Я же обещал: будет благо. И мне будет, и Ване, и шефу! Всем по благу. Это нам за волка…

– Хорошо дерешься, – одобрил Егора пацан из свиты губернатора, пучеглазый, с кадыком в жестких желтых шерстинках. – Боксом занимался?

– Дворовым боксом, – дерзко заявил Егор. – Мы с ребятней возле кабаков тусовались. Видишь, мужик бухой, дернул его и давай лупить. Вроде тренировки. На живой мишени. Он и слабый, и предъявить ничего не сможет, пьяный был. Так я и учился. Чтоб с одного кулака укладывать.

– Это что! – рассказывал тем временем губернатор. – Я тут в райцентр приехал, коммунисты старичье подговорили, один завопил, и все как начнут кричать: «Советский Союз! Советский Союз!» Я послушал, послушал и говорю: «Так я и есть Советский Союз!», – они опешили. Ну, менты там пару зачинщиков вырвали, и все молчали, слушали.

– Я всегда вот как говорю, – откликнулся Ефремов. – У совка было два глаза. Социальное око. И политическое око. Социальное вытекло. А политическое мы промыли и обратно к зрению вернули. Живу – не нарадуюсь: все четко, все хозяйственно. Надысь во фракции методичку раздали: как и о чем выступать. Кажется, чепуха, и так все знаю. Полистал – вещь толковая. Во всем порядок должен быть.

– Да и мои сегодня местные главы подходят, ручкаются: «Как хорошо, Леонид Степанович! Как будто старые времена вернулись». Я их там расчихвостил, объяснил, какой процент на выборах будет. Они и рады. Рады? – Он оглядел мэра, от водки похожего на красное деревце. – Рад, Тимофей?

– А как же! – Мэр с натугой улыбнулся, словно треснула кора дерева. – Мы рады. Наконец-то, покой.

– И знаешь, что хорошо, – продолжил Пожарский, обращаясь к Ефремову. – Все в одного человека упирается. Как он скажет, так и будет. Если ты ему верен, быть тебе кум королю. Нет никаких провокаций, скандалов, судов. Раньше при совке не было самого важного. Чего? Собственности. Власть была в руках, а руки тряслись. Сколько аскетов было среди Политбюро, Кощеи настоящие, и это не от идей, а от страха. Сейчас – красота. Никто к тебе в карман не лезет и твои деньги не пересчитывает. Если попрешь против главного, пеняй: слопают враз. И дерьмом измажут, и баксы меченые найдут, и закатают за решетку. А будешь верен, даже если вздумают убирать, то новое местечко предложат. В этой стабильности рядов и есть наша сила!

Звякнуло стекло рюмашек. Коллективное действо чоканья сменилось глубоко индивидуальным: каждый по-своему выпил свою водку. «Чоканье символизирует общность жизни, а выпивание водки – то, что каждому из нас умирать в одиночку», – подумал Иван.

– Какую страну потеряли… – напевно вздохнул Ефремов. – Сейчас модно стало выдумывать, мол, заранее все было понятно, мол, не удержался бы совок. А мне ничего понятно не было. Думал, удержим картину. До девяностого года думал. Я тогда в комсомоле сидел.

– А я, Миш, в восемьдесят седьмом все понял. У меня дядя в Генштабе работал. И он мне рассказывал: америкосы обогнали нас по секретному оружию. Если бы мы не начали отступать тогда, они бы нас заживо сожгли. Он говорит, весной восемьдесят седьмого теракт был у них в Минобороны. Только об этом информацию сразу обрезали. Управляемое землетрясение. Шантаж типа. Конкретно против их здания. Весной дело было. Он решил, то ли снег за окном сбивают, то ли пылесос в коридоре включили. Вдруг засвистело, загремело, он как будто в свист попал к Соловью-разбойнику, и уши заложило, и пол под ногами уходит. А потом – прошло. Один генерал себе в кабинете ноги кипятком ошпарил, на него чай в подстаканнике упал. Какой-то полковник от неожиданности раковину расколол, руки мыл…

– Это на Фрунзенской набережной? – возбужденным голосом вторгся в их разговор Иван.

– Ага. Минобороны, – подтвердил губернатор.

– Чего ты всполошился? – Ефремов осуждающе-иронично глянул на Ваню. – Водка не пошла?

– Я там жил напротив, – сказал Ваня.

– Хороший он у тебя парень, – сказал Пожарский.

– Неплохой, – согласился Ефремов. – Вань, у меня для тебя сюрприз был. Приятный. Еще скажу.

– Греешь своих… – Пожарский ухмылялся длинно. – Так я про дядю. Дядя утверждал, что Чернобыль нам подстроили. Хороший был мужик, профессионал, сокол. Бабы за ним до семидесяти пяти бегали. Он недавно умер. Жить замаялся. Ельцина не любил, а нашу власть так и не принял. Он в девяносто третьем, уже отставной, в Белом доме сидел. Его «Альфа» вместе с остальными выводила…

– Белодомовец? Не, белодомовцы – это дикари были. Если б они победили, у нас бы ничего не было. Ни бизнеса, ничего. Я тогда только с фирмой раскрутился, специально выходной взял, смотрел в ящик, как их из танков бьют. Ты извини, я понимаю: там дядя твой был…

– Да я сам за город уехал, спирт глушил, грибов, помню, жена нажарила, смотрел, и по барабану было. Чернь! Верно? Я смотрел и был доволен: бьют чернь по ее черным щекам. По кумполу дубасят. Я потом узнал, что мой там дядька был. Вот все говорят: девяностые, расстрел Парламента. Но согласись, братела, мы все про разные девяностые говорим. Для меня после того, как белодомовцев обстреляли, наше время и началось. Потом Чечня. Потом девяносто шестой. Показал Борис, кто главный. А потом уже по накатанной, пока совсем не укантропупили. А плохие девяностые – это самое начало, август.

– Когда Дзержинского выламывали? – утвердительно спросил Ефремов.

– Вот. И ни один чекист не заступился. Потому что чернь на улицы вылилась. И в девяносто третьем тоже чернь. Народ не может решать. Мы должны решать, деловые, прочные мужики.

«А ведь это я, я их, и Дзержинского и Белый дом», – с блаженным историческим трепетом подумал Иван.

Мама осталась в Москве, работать, а отцу выпал отпуск. Поехали в Ялту. Папа вставал на полчаса раньше, отдергивал штору и выходил. Он обливался на воздухе холодной водой из синего шланга, который протягивал через кухню во дворик. На кухне пело и бурчало настенное радио. Ваня спал в приоткрытой комнате. Бодренькая музыка проникала в полусон, как аккомпанемент для солнца. Солнце давило на веки и наполняло полусон ликующе-кровавым багровым цветом. Но в этот раз вместо музыки чеканил твердый и рассудительный голос. «Обращение к советскому народу. Соотечественники! Граждане Советского Союза! В тяжкий, критический для судеб Отечества и наших народов час обращаемся мы к вам! – внушал он сквозь веселенькую красную завесу. – Политиканство вытеснило из общественной жизни заботу о судьбе Отечества и гражданина. Насаждается злобное глумление над всеми институтами государства. Страна по существу стала неуправляемой».

Алая завеса лопнула и развеялась. Иван смотрел в мир распахнутыми глазами, спрыгнул на холодный деревянный пол, выбежал на прохладный линолуем кухни.

Они поздно пошли на пляж. Ваня и отец слушали мантру. Радио выдавало заявления, похожие на шифрограммы, таким же секретным паролем было и само название: ГКЧП, – загадочное и колючее, как россыпь крупных звезд, слагаемых в изогнутое «созвездие косы» или «созвездие акулы».

– Диктатура – это страшно, – прошептал отец. – Как же ты будешь жить, сынок? – И он добавил цитату из поэта: – Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря.

Они сидели за горячим, а затем остывающим чаем, со двора вливалась солнечно-голубая прелесть жизни, ветерок приносил фруктово-звериные запахи моря, которому плевать, волнами швыряться на политику. Папа с сыном, уравненные невнятицей исторического момента, внимали пластмассовому желтому устройству, прибитому к облезлым зеленым обоям, и непонятно было, кто из них взрослый, а кто ребенок.

Пришли на пляж к полудню. Разместились у самого моря, окруженные скоплением тел. Люди купались, болтали ни о чем, нервная, обгорелая до состояния курицы-гриль одинокая дама затягивалась коричневой сигареткой.

Рядом с ними, сидя, жмурилась белая блондинка, тетка в изумрудном купальнике и с дочкой-пышкой лет восьми. Тетка была стройная, тело ее дышало ровно.

– Ася, освежись, – просила она вяло.

– Не буду, – готовая разрыдаться, отказывалась девочка и усердно рыла и подновляла сырую канавку от моря до их лежбища.

Возможно, папа хотел обсудить ГКЧП с кем-то, возможно, познакомиться с женщиной, но им было произнесено: «Сколько вашей? Купаться не хочет? Эх, трусиха… Хе-хе. Мы? Мы из Москвы. Ваня постарше, одиннадцать. Видели, как плавал? Я его с детства на плаванье записал. Вы откуда? Я был в Луганске, проездом. Ага. Очень приятно, Светлана, я – Евгений. Слышали, что в Москве происходит?»

– Паны дерутся, у холопов чубы трещат, – сказала Светлана из Луганска и рассмеялась плотоядным ртом курортницы, в котором мигнул золотой зуб – зловеще среди яркого могучего дня, как огонек еще далекой ночи.

Обедали они вместе на балконе столовой, где упруго, как мышца у атлета, трепетал густой воздух, наискось продуваемый ветром с моря. Они с аппетитом ели суп и мясо с тарелок на пластмассовых коричневых подносах и пили компот из алычи, и пустые стаканы ставили на коричневые подносы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю