Текст книги "Чародей"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
2
Минуло двадцать два года…
Иван давно уже выбрал жизнь без чудес.
Палитра волшебства за это время не расширилась. Ваня как получил в шесть несколько способов влияния, так больше и не открыл. Очень скоро он понял, что все эти способы бьют по нему: использовав колдовской прием, он заболевал. Поэтому в любом колдовстве была подкладка жертвенности. Станешь колдовать слишком часто – вообще можно слечь с тяжелым недугом. Ваня перенес за детство две операции: аппендицит и паховая грыжа. Он боязливо лелеял в памяти все дарованные ему приемы, но к ним почти не прибегал. Два злых: щелкнуть зубами и присвистнуть, при этом обязательно адресно, в чью-то конкретную сторону, видя перед глазами этот неприятный объект. Один радикально злой прием: визг со свистом. Один прием вроде нажатия на сигнальные кнопки «Сос»: пальцы в ноздри и позвать на выручку. Но тот, кого вызываешь, должен быть знакомым и находиться близко: американский президент по Ваниному призыву так и не явился. И наконец, если желаешь кому-то добра, надо, видя этого симпатичного человека, сказать на него: «Рамэламурамудва!»… Но за добро тоже придется платить здоровьем. Плюс еще можно бодрить окружающих бессонницей… За бессонницу Ваня почему-то еще не получал наказания. Может быть, людям спать надо меньше?
Он не хотел болеть, страх сковывал его ум, сужал глаза, которые теперь хищно фильтровали разноцветную явь. Но самое страшное, Ваня не мог понять, кто он: господин чар или раб их? С детства он чувствовал, что словно проводит чей-то интерес. И каждое чудо усиливало это чувство.
С годами Иван реже и реже прибегал к услугам хитрого и капризного чародея. Он предпочитал Ваню покладистого и мнительного. Жизнь превратилась для него в сеанс страха. Однажды лет в десять, играя с мальчишками в футбол на школьном дворе, он погнался за проворным горячим мячом и, пробегая мимо качелей, не рассчитал, головой ударился о железку, за которую обычно держатся рукой. Качели качнулись. На секунду ощутив голову железной, Ваня от боли и досады скрежетнул зубами. И вдруг качели рассыпались, распались на несколько кусков, причем деревянное сиденье, отскочив, пребольно ударило его по ноге. Подбежали мальчишки. «Слушай, Ванек, а у тебя голова железная! Качели разломал…» – «Да уж, и правда, железная голова, крепка, – подумал Ваня, – Как я еще с ума не сошел!» Из школы подбежал взволнованный учитель труда. «Брак, – бормотал он с одышкой. – А если б кто качался. Убился бы. Нет, правда, убился бы, если бы качался. Какой брак делают!»…
Ваня хромал неделю и температурил. Мама потащила его на рентген, подозревая трещину кости, но все обошлось.
Даже в бреду, даже во сне он следил за собой, чтобы не сорваться на какой-нибудь скрежет или жест. Дышать ровно, говорить обычные слова, не дергаться – вот чему выучила его жизнь.
Единственным решением, как победить страх, было либо смирение вплоть до пускания сладких слюней на смирительную рубаху, либо движение навстречу жизни с ее грубой механикой. Овладеть рычагами успеха, добиваться удивительных событий, запустить хитроумные процессы, разогнать качели выше неба… А через что можно научиться управлять жизнью, если не ударяться в опасное колдовство? Через практику властвования – политику. Через уличные гульбища, мякоть толпы и денежных пачек, наждачность интриг, ласковую шершавость византийщины.
Он довольно рано заставил себя никогда больше не колдовать. Но в детстве и подростком, бывало, срывался и даже мнил, что несколько поворотных сюжетов в жизни его страны не обошлись без него. И в юности срывался… И мучился потом. Каялся. И боялся. Запрещал себе даже думать о возможностях одним щелчком зубов или одним словечком поменять картинку. «Крепкая у меня голова, чугунная, золотая. Как я еще соображаю что-то в таком стрессе! И рассказать некому». Он пробовал делиться, предлагал однокурснику Петьке провести эксперимент, хотел опытным путем доказать свое могущество, но потом передумал отчего-то. Сообразил, что не знает последствий волхвования, если оно при осведомленном свидетеле. Жизнь таила множество силков. Остерегаясь ловушки, он не пошел в церковь, на «отчитку», фрагмент которой показали по каналу «Культура». Все-таки навеки расстаться со своим даром он тоже не решался.
Но он искал других «чудес» – положения, успеха, достатка. Научился абстрагироваться от страшной ноши, жить гладко, точно, на автомате, не допуская волшебных осечек.
Но и в этой ровной жизни он продолжал нелепо ощущать себя чьей-то собственностью, словно просто менял владельца, но оставался игрушкой.
Зимой Иван ехал по Руси. Они поехали с политиком в Тамбовскую область, там приближались выборы в Собрание.
Они встретились ранним неуютным московским утром, когда еще болталась жидкая темень. Политик сидел в черном джипе. Ваня сел рядом. Один охранник крутил баранку, другой высился на переднем сиденье.
Мчали под сверкающей мигалкой, расталкивая машины, выбираясь из Москвы, где, несмотря на темень, уже зарождались пробки.
– Сука. Маячит, – процедил шофер Паша с личиком, похожим на надкушенное яблоко. – Ненавижу!
Это он ненавидел чайника на сером «Форде-фокусе», не сразу убравшегося с их дороги.
– Поравняйся, – жестко сказал второй охранник, Егор, розово-красный, могучий. Похожий на разросшуюся морковку. Он открыл окно, высунулся и проорал: «Гад! Да я тебя ща прикончу!» – Он вернул голову в салон, бормоча: «Ты че, падла, не понял?» – Нашарил под ногами полупустую литровую бутыль газировки, взболтнул.
– Куда швепс потащил? – хихикнул Паша.
Егор швырнул бутыль.
Бух! Попала в серый капот… Раздался скрежет тормозов.
– Обалдел, ненормальный, да? – затявкал мужской голос.
Паша остановился.
– Да я убью тебя! – Егор сунул руку внутрь кожаной куртки, вытащил пистолет и потряс им в окне. – Пушку видел? Тебя пристрелить, ублюдок?
Мужик из «Форда» тотчас поднял свое стекло.
Вокруг бибикали.
Они мчали дальше. Политик, Михаил Геннадьевич Ефремов, довольно захохотал сочным, крупным смехом. «Цирк!» – выдохнул он в смехе и с наслаждением потер черные моржовые усы. Охранник Паша хихикал, нервно, истерично трясся хулиганским смешком. Охранник Егор глухо бормотал брань, остывая и время от времени вскидываясь на очередные препятствия в виде «чайников», – «А ты куда лезешь, гнида?», – готовый в любую секунду снова вспыхнуть. Ваня тоже смеялся, делано, деревянно, добавляя свой смех к их веселью.
А сам думал те мысли, которые часто думал последнее время: «Зачем я с ними? К какой цели еду? Или это все – страсть к бродяжничеству?»
– Вань, Пожарский сразу? – спросил политик дремно.
– Сразу, – ответил юноша. – Завтракаем и к нему.
– Мой корефан старый. Поместье себе нехилое отгрохал. Возле реки. На километр по берегу. Был я у него на речке этой. Грязна-а-а… – Политик мощно зевнул, и пахнуло сырой илистой гнилью, как будто его воспоминание материализовалось. – Во сколько заканчиваем?
– В восемь по графику, – отозвался Иван. – Дальше ужин, баня. Утром у вас запись для областного телевидения. И в Москву.
– Баня с девочками? – спросил охранник Егор.
– Обещали, – сказал Ваня.
– Надо точно знать. Тебя чего, девочки не интересуют?
– Почему? – потерялся Ваня.
– Вот и я спрашиваю: «Почему тебе девочки не нравятся?»
– Нравятся, – тупо ответил Ваня и в сотый раз за жизнь проклял этого хама, еле удерживаясь от того, чтобы на очередном подскоке машины не лязгнуть зубами.
– Гоша, хорош цепляться, – процедил водила Паша.
Ефремов, прикрыв глаза, равнодушно отсутствовал. Густые усы почивали на его круглом лице.
Иван глубоко задумался. В очередной раз.
Сначала он верил в политику как в новое чудо. Рухнул СССР. Девяностые вступали в права. Когда его одноклассники мучались музыкой и бегали за девчонками, он боготворил политику. Подросток Ваня ходил на разные митинги. Читал газеты разных мнений. Он участвовал в политике, как в большой дискотеке, перемещаясь за летучей красоткой из одного танцевального зала в другой. Он думал: можно что-то изменить, не обязательно прибегая к колдовским штучкам, простыми, не волшебными словами, вскинутыми кулаками, криками…
Оказалось – это бизнес.
Политики торговали собой. Все они дружили. Они сцеплялись на экране телека, багровея, а после передачи размякали, кровь отливала от щек, шутили, обнимались. И так – все они! Главное – бабки, срубить побольше, договориться с высшим руководством, околпачить наивных и простых…
Цинизм заселился в его сердце, свился плотной змеей и стал сутью жизни. Теперь всякий честный порыв сердца змея встречала, хищно раздувая кольца и резко сжимая: темнело в глазах от скуки, и ладони потно холодели, как при пересчете банкнот.
Он работал помощником депутата Ефремова. Господин Ефремов был владельцем спиртового завода и одним из депутатов от главной партии страны. Иван стал работать у него, когда еще учился в МАИ. Авиация волновала Ваню мало. Зато манили тайны власти. У его однокурсника Пети отец был замом начальника аппарата Думы, сам Петя числился в помощниках одной матроны-депутатки. Петя и сосватал Ване господина Ефремова, потом Петя уехал в Германию, где устроился в аэрокорпорацию, а для Вани депутат стал своим… Он был рядом с господином Ефремовым, знал дела наперед и помнил нужные бумаги, хорошо зарабатывал. Он делался все ближе к этому видному усатому политику и притом укреплялся в отвращении к нему и его усам.
Ваня делал свое дело без энтузиазма, позевывая, словно уготовляясь ко сну. Или, возможно, так позевывает сомнамбула, не разлепляя глаз, пересекая темную комнату с лунным пыльным шрамом на полу. Он брел по жизни, исправно, даже увлеченно, но безглазо, послушный таинственному сигналу из глубин вселенской ночи.
Последние месяцы Ваня стал понимать, что влез не туда. Это осветил его конфликт с женой. В такие резкие моменты начинаешь смотреть на мир, словно прозрев. Женился Ваня три года назад, а неделю назад решил развестись.
Он влюбился, когда змея еще не подросла, только-только нырнула в его сердце легкой проказливой змейкой. С матерой змеюкой в сердце он, вероятно, и не влюбился бы.
Ох, уж этот злобный змий. Вроде того, которого поражает всадник на московском гербе. Иногда Ване казалось, что змееныш зародился, заерзал в его сердце уже в детстве, с первым же чудом, с криком и свистом свободы и ненависти, когда Ваня погубил обидчика…
Девочка на два года младше, студентка журфака, у нее была стажировка в Думе. Она приходила, смуглая и гибкая, красноватые локотки, половозрело набухшие, в пушке. В тот жаркий день она надела прозрачную белую рубашку, виднелся животик чуть-чуть на выкате. На Кате были розовые шорты в белых полосах и пляжные шлепанцы. Она забавно чавкала этими шлепанцами, беззаботно поднимаясь по мраморной старообразной лестнице Думы от рамки металлоискателя на второй этаж. Впервые увидев ее сверху вниз, облокотившись о скользкий отутюженный гранит своего наблюдательного поста, он вдруг захотел сделать ей, поднимавшейся, что-то очень хорошее. Едва остановил это желание.
Они пили кофе в думском буфете, где назойливый теплый воздух гоняли кондиционеры, потом (предложила она спортивно-нахальным тоном) поехали на Воробьевы горы. Солнце пекло, с высоты посверкивали маревные стекляшки и серые душные конструкции Москвы, здесь пили и ржали новобрачные, и какая-то девушка в фате запрокинулась, а муж в черном костюмчике, жадно обхватив, целовал ее, как длинное белоснежное мороженое. В эту минуту Ивану и пришла мысль: предложить Кате женитьбу, хотя он знал ее первый день и они еще не целовались даже, еще не поехали к ней в Щукино, еще не встречались все лето, пока он не скажет, отгородясь темным теплым пивом от непогожего октябрьского выходного дня, в баре на Пушкинской площади:
– Катечка, давай поженимся!
Времени между раскаленным летним днем знакомства и хмурым днем осеннего предложения вроде и не было. Время промелькнуло одним голым лягушачьим прыжком. Наверно, это и есть любовь с первого взгляда.
И вот, поженились. И не пришлось прибегать к волшебству.
Один раз пришлось… Через год женитьбы.
Однажды Катя вернулась с работы, хлопнула дверью и крикнула с порога:
– Поздравь! Меня выгнали!
Она села, согнулась, водрузила голову на кухонный стол, лицо ее было отчаянно праздничным, по скулам плясали земляничины.
Она давно жаловалась на редактора отдела Нилогова: старый томный умник распекал ее каждый день манерным голосом. Он винил ее в плохом языке, неверных политических акцентах, незначительных именах в репортажах. Он внушал ей комплекс вины, назидательно разбухая, увеличиваясь в размере, и метко причмокивал.
Сегодня утром он гулким античным голосом потребовал:
– Катя, вы должны связаться с премьер-министром. До обеда нам нужен его комментарий.
– Я попробую, но это будет трудно.
– Что значит, попробую? – Пушистые черные брови взлетели до потолка его седин. – Вам здесь не богадельня! Я засекаю время. Если через два часа премьер не будет лежать у меня на столе, нам придется расстаться, – и он чмокнул, кривя угол сытого рта.
– В таком случае до свидания, – сказала Катя, замученная.
Через два часа она получила трудовую книжку, уволенная по собственному желанию.
– Я от тебя скрывала: он ко мне лез, – рассказывала она Ване. – Он меня хватал за локоть, пробовал ущипнуть за попу. Все зазывал к себе на дачу, а я отнекивалась. Требовал меня в кабинет и часами читал лекции про журналистику и с какой он роскошной биографией. Голос ласковый, глаза бархатные. Вдруг потянется – и хвать за плечо… Я раз расплакалась, он на время отстал. Ему нравилось меня опускать. Особенно, когда хорошая статья выходила. Обязательно говорил гадость.
– Гад, – вздохнул Иван.
– Он унизил меня, – в горле у Кати булькнуло. – И не отомстить…
– Деньги я и так получаю, – утешил муж. – Писать ты можешь, найдешь другую газету.
– Как ты не понимаешь! Он меня выставил на смех. В газете все думали, что у нас роман, шептались, что он меня трахает и опекает… Знали бы они… А теперь у всех – злорадство. Поругалась со своим хахалем и свалила… Им всем – забава… Тошно-то как!
И действительно, через минуту в туалете раздались характерные звуки кашля, горловых потуг и облегчения рвотой. Пара шумных извержений, и плеск смывающей воды. Она вышла, жалкая, гадкая, вспотевшая.
Назавтра Ваня с утреца приехал к ее бывшей редакции. Он топтался возле проходной несколько часов, уже разуверился, что дождется, и нервно почесывал пальцем в ноздре. Но остановился синий «мерседес» и, не спеша, вылез кряжистый седой мужчина с надменным заспанным видом. Он бдительно кинул взгляд на Ваню и тотчас лениво погасил.
– Георгий Борисович! – Ваня шагнул наперерез вместе с взвившимися от ветерка палыми листьями.
– Чего изволите? – иронично спросил мужчина, наступая.
Ваня ловил его глаза. Две черные оливки плавали в красноватом соусе. Мужчина притормозил, шагнул назад, сердито поднял брови, сделав глаза доступнее. Ваня цеплял эти оливки, тянул их придирчиво. Обморочная стынь, звонкий неистовый костяной стук, ритмичная музыка лязга…
Мужчина быстро обошел странного незнакомца, упоенно стучащего зубами.
Ваня лежал под двумя одеялами, и его трясло. Ночь он прометался в бреду. Ему грезилось, что он ест из бочонка острые крупные оливки, горло саднит, но он должен съесть их до самой последней.
Катя ухаживала за ним, поила чаем, подходила, обеспокоенно клала пальчики на лоб.
– Вызвать неотложку?
– Это само пройдет… Я болею всегда строго… Строго по делу… Так бывает… Ты же знаешь, что я колдун.
– Знаю, знаю, милый.
– Я тебе это говорил. А ты не верила. Я…
– Лежи, милый, куда ты поднимаешься?
– Я хочу полететь… Я хочу улететь из политики… Это не политика… Это… У власти одни говноеды и кровопийцы. И твой Нилогов такой. За мной могут прийти. Скоро. Арестовать. Ты меня спрячешь? Не выдашь? Мне очень плохо. Я даже не знаю, что натворил. И натворю еще. Ты спрячешь?
– Я тебя укутаю, укрою в одеялах.
– Так меня найдут, ты так меня выдашь, они зайдут, а под одеялами увидят тело. Холм тела моего…
– Спи, Ванюша.
– А Бог все-таки есть, – утром Катя поила его, возлежащего на высоких подушках, желтым вонючим напитком против жара. – По телевизору передают. Зверское нападение на известного журналиста. Кто-то изметелил Нилогова. Ноги переломали. Сотрясение мозга. В Склиф его положили.
– Умял я оливки… – прогундосил Ваня.
– Что ты?
– У меня алиби…
– Ты давай, дорогой, поправляйся быстрее! Нет, это чудо! Чудо из чудес! Кому он мог навредить? Бизнеса не имел. Всегда такой осторожный, вечный лизоблюд. Может, обычные хулиганы? Даже жалко его…
– Думаю, это не люди, – сказал Ваня. – Я думаю, это джинны.
Через месяц Катя устроилась в службу новостей на радио. Они жили в съемной квартире на Белорусской. Ребенка пока не хотели. Они обещали друг другу верность. Но Ваня ей изменял. С разбитными думскими бабешками, в командировках с неизбежными проститутками. В этих изменах он тоже был не сильно заинтересован. Он жил, как будто и не просыпаясь. Поступал, как было принято в тусовке, которая стала для него родной. У него закрутились отношения с крашеной блондинкой, долгоносой девицей Оксаной, работницей фракции конкурентов-коммунистов. Ваня любил Катю, но все больше по привычке. Его уже раздражал пух на ее руках, огрубевший в черные колючки, и ее худоба, и это ее вздутое нелепое брюшко. Они с Оксанкой списывались СМСками, которые Ваня затем исправно подчищал. Но однажды он вернулся от Оксаны пьяный, завалился спать, бросив на пол одежду, а тем временем беспокойно пискнуло сообщение. Каждые пять минут телефон, как цикада, выдавал трель в темноте. Катя чертыхнулась, прошлепала босыми ногами и, покопавшись в тряпках, извлекла аппарат. И высветились слова:
«Как ты доехал? С тобой всегда хорошо! Пока! Я буду ждать звонка!»
Катя швырнула телефон в угол, подскочила к лежащему, закатила пощечину:
– Очнись! Подохни, скот!
Он проурчал:
– Любимая моя…
Она схватила в шкафу запасное белье и бросилась спать в ванную. Утром высказала ему, он похмельно не отпирался, и, вихрем собрав чемодан, уехала жить к маме.
Ванина сердечная мышца бешено сокращалась, змея цинизма шипела, избиваемая аритмией, звонили с работы, он не подходил, зачем-то написал СМСку Оксане:
«Прощай. Я расстаюсь».
И отрубил телефон.
Он не ел, даже чай не заварил, пил пустую воду. Наползли сумерки, он не зажег свет, лег на диван. Часы текли. Он не спал, слышал, как сосед отпирает дверь, щелкает зажигалкой и окликает другого соседа на лестничной площадке:
– Что, Петрович, тоже не спится?
Посреди бессонной ночи Ваня включил свет и записал первое стихотворение в жизни:
Каждое лифта гудение —
Это приехала ты.
Выпади, как привидение,
Милая, из темноты.
Тошно лежать одинокому
В черном квадрате тоски.
Может, ты где-нибудь около…
Мчишься ко мне на такси…
Тихо – и странные радости
Входят в оставленный дом.
Спи не со мною, рядом спи
С жирным говном.
Почему-то он представил, что она уехала спать на дачу к старому журналюге Нилогову.
Затем случилось примирение, он божился, что у него никого не было и не будет, Оксанка – это сумасшедшая поклонница с галлюцинациями… Катя вернулась. Но ее возвращение, которого он так желал, оказалось напрасным. Они снова зажили, а он все чаще стал в мыслях обращаться к тем нескольким дням, когда остался один. Одному было лучше. Он разлюбил Катю. Ей грубил.
– Как он тебя щипал? Так? – спрашивал в темноте, сдавливая пористый затвердевший сосок.
– Кто он? – тусклым от неги голосом спрашивала Катя.
– Нилогов, – чеканил Ваня.
– Не неси ерунду! – голос ее вспыхивал, она резко отталкивала его руку.
После новогодних каникул, этапа безделья и взаимных оскорблений, они подали на развод.
В конце января Иван ехал в Тамбов…
В Тамбове снега было много более, чем в Москве.
Они рассекали окраину. Белизна, пятиэтажки, осоловелые прохожие. Ефремов закурил, он неподвижно смотрел вбок и раздалбливал об стекло выдыхаемый дым. Спрятал окурок в пепельницу на двери и резко, с мясистым хрустом повернул голову к помощнику.
– Тучков, когда выходит?
– Обещали к пятнице, то есть завтра, – быстро ответил Ваня.
Тучков был соперником Ефремова внутри их партии. Оба – богачи, оба имели амбицию возглавить саратовскую парторганизацию. Тучков был воронежцем, а Ефремов родился в Ленинграде, но ничейный сочный ломоть Саратова вызывал у обоих слюнявейший аппетит.
Иван организовал диверсию. Со взломанной почты Тучкова на адрес нейтрального аналитического сайта, посвященного регионам, было отправлено интервью. Подлинное интервью Тучкова, чьи пиарщики разместили эту болванку в пяти саратовских изданиях, набор унылых штампов, вряд ли богач сам его читал. Но Ваня постарался: деликатно, высунув язык, он растворял в старом добром киселе гомеопатию свежего безумия. Интервью должно было выйти на нейтральном сайте: ожидалось, что Тучков и его присные не станут вглядываться в знакомый материал. А через короткое время грянет скандал…
Шум поднимет сайт «Компромат», отзывы станут обильно давать правозащитники-антифашисты. Вдруг, как при рентгене, откроется, что в благостном интервью Тучкова из трех мест мрачно темнеют фразы Гитлера. Раскавыченные, самые заурядные цитаты, привет от «Майн кампф», чего-то о целебной пользе национальной прямой демократии…
Нет, такого человека нельзя ставить на должность саратовского гауляйтора. Саратов должен достаться Ефремову. Тучков, конечно, примется визжать о провокации, о гнусной подставе, ну что же, все равно – остолоп. Слабый, гнилой кадр.
Это была дешевая операция. Хакеру, взломавшему мыло Тучкова, Ваня дал пятьсот долларов. Нейтральному сайту, где интервью завтра выложат, – тыщу. Пятьсот он передаст для разогрева сайту «Компромат», и без того вожделенно ждущему грозный корм грязевыми комьями… Остальные восемь штук он со спокойным сердцем положил в карман.
– Думаешь, не засекут? – после недолгой паузы хитро спросил Ефремов. Они уже въехали в центр Тамбова. – Не начнут опровергать раньше времени?
– Не начнут.
– Почему?
– Потому что все вокруг – раздолбаи маринованные, – Иван дернул плечами.
– Верно мыслишь, – политик заухмылялся, раздувая усы.
Ваня хоть и грустил по паскудной своей жизни, все же подчинил себя ей, он страдал, но летел дальше и дальше, успешный, целеустремленный. Иногда недоумевая: почему все получается, неужели у него такая способность к политике?
Несколько лет назад его полюбил немолодой препод и после зачета повел студента Соколова в «Бутербродную», одно из немногих оставшихся в Москве простецких заведений.
– Ты знаешь, что такое самолет? – выпытывал мужичок, сразу захмелев. – Железо? Нет. Топливо? Нет.
– Пилот? – спросил Ваня.
– И не только… Самолет – это небо! Запомни, милый, небо формирует самолет. Без неба он не существует…
И вот к двадцати семи годам Ваня понял, что стал рабом фона. Небо жизни несло его в мясистом кулаке. Так он продвигался. И хоть и переживал, но смирился с тем, что властная жизнь двигает, хрупкого, его. Несет в своем заботливом сальном кулачище со вздутыми жилами лазури.
– Утрецо доброе! – Депутат распахнул объятия.
С ответно распахнутым объятием обнажились запястья, ослепило золотко часов, из-за стола к ним поднялся мужчинка в золотых узких очках:
– Как доехали?
– Домчали… – хохотнул депутат, приближаясь к владельцу кабинета, и они сомкнулись, ушибая друг дружку по пиджачным спинам.
Разлепились. Охранники ждали за дверью.
– А это мой помощник. Ушлый пацан. Он доверенный. Посидит с нами?
– Пускай. Умных слов наберется, твою мать… – У Пожарского был скрипучий голос костлявого человека.
– Ваня. – Юноша пожал крепкую сухую ладонь.
– Садитесь, гости! – Пожарский показал им места за лакированным столом, на котором царил минимализм: одна-одинешенька лежала красная папочка с золотым готическим тиснением «ТРУДЫ И ДНИ».
– Чем обрадуешь, соратничек? – спросил Пожарский плутовато.
– Да вот, партия сказала: надо по владениям твоим покататься. Я ответил: «Честное пионерское». Повыступаю тут у вас, расскажу твоим тамбовцам, как давать стране угля и кто самый лучший в мире губернатор. Завтра в Москву.
– Ну, я видел твой график… – Пожарский покачал головой. – Жалко, сейчас не лето. А хочешь на речку ко мне махнуть? Снег, красиво.
– Не могу, братан. Сам говоришь, видел график.
– Слушай, и я сегодня замудохан. Через двадцать минут совещание с местными главами. Если я к тебе вечерком присоединюсь за ужином, простишь? Без меня справитесь?
– Обижаешь, гражданин начальник.
– Ладно, Миха, ты еще не зэк пока…
– Типун тебе налево…
– Хорошая присказка. А у меня мэр третий месяц сидит.
– Олейников? Да я следил. Вроде раньше он мужик договорной был…
Худое лицо Пожарского потемнело, губы задрожали:
– Я такую крысу врагу не пожелаю. Окрысился… На меня попер, мол, давай город делить: «Тебе половина, и мне половина». Я ему: «А ссаную парашу ты поцеловать не хочешь?» Вот – расплачивается. Письма мне пишет. Письма счастья.
Ефремов гоготнул:
– Жестко стелишь! А чего по выборам в Собрание?
– Сейчас, – Пожарский взглянул на часы, – глав усажу, еще разок прочищу духовку, чтоб у наших не меньше семидесяти пяти процентов. У кого меньше, считай, попал на бабки. Ноу-хау. Я так на президентских сделал. Созвал и сказал: «Меня не волнует, где вы голоса возьмете, но кто не дотягивает, плати штраф».
– И сколько? – оживился Ефремов.
– Сто косарей, – буднично сообщил Пожарский и лязгнул зубами.
Ваня вздрогнул.
Ефремов присвистнул.
Ваня вздрогнул вновь.
– Молодец! – восхитился Ефремов. – А в остальном? Бизнес? Семья как? Область-то не вся перемерла?
– Бизнес – это, Мишк, военная тайна. Но ползет, ползет кривая… Семья – нормалек, младшая в школу пошла. Старшего в Брюссель отправил, на курсы дипломатов. Рулю, не жалуюсь. Знаешь, еще в старину говорил: «Тамбов – город гробов». Так и жуем сопли по старинке. СПИДак, старики бедные, из молодых есть, кто зарабатывает, чурбанов больше стало. Народ на выборы не ходит, пьют горькую и в землю… Бедная Россия, Миша! Когда гимн все вместе поют, я почему-то вместо слова «держава» – «корова» пою. Россия – священная наша корова… Буренка наша. Кормилица-поилица. Ты сам-то как? За Саратов пасти рвешь?
– Да хрен с ним, с Саратовым! – отмахнулся Ефремов. – Бабки вертятся. Как насчет – у вас завод открыть?
– Предлагай. Спрос большой. Местных я бы потеснил ради такого парня.
– Ага. Надо отдельно приехать, – обсудим.
– Давай, давай, Миха, мода на бухло у нас не кончится, – Пожарский подмигнул. – Не зарастет к бухлу народная тропа… Значит, до ужина?
Он встал. Гости встали.
Выходя из кабинета, Ваня с чиновным довольством подумал, что за время всей встречи не проронил ни звука, верная тень своего усатого господина.
– Дорогие друзья! – Ефремов стоял на сцене, зал был забит до отказа, в основном – средний возраст, люди, выдернутые с работ и брошенные слушать. – Мы помним, что происходило еще недавно. Но так устроена человеческая память, что плохое хочется поскорее забыть. В этом и состоят труд и мужество политика: видеть и помнить самые темные стороны жизни… Я вам честно скажу, девяностые годы я иначе, как клятыми, клятыми девяностыми, не называю!
В нескольких точках зала хлопнули горячие ладоши, и зал захолонуло аплодисментами.
– Друзья, да, нам по-прежнему непросто, проблем навалом, но Россия едина, Россия уверена в завтрашнем дне. И все это благодаря команде, к которой имею честь принадлежать я и в которой работает ваш губернатор – Леонид Пожарский!
Снова в тех же эрогенных точках раздались хлопки, и шумная потная волна плоти, бьющей о плоть, прошумела по рядам.
– Спасибо за доверие! Многие из нас думают, что все уже в порядке и можно расслабиться. А этого и ждут от нас враги. Все девяностые они разоряли и спаивали народ, топтали святыни, называли Россию свиньей или козой, в глубь которой надо заглянуть…
В зале возмущенно старушечьи охнули. Ефремов сказал торжественно:
– Народ их отверг!
Раздались жидкие несанкционированные хлопки.
– Но у них есть западные хозяева, – продолжил он сокрушенно, – учителя из Америки, которые выделяют им гранты. И вот эти дети капитана Гранта, а на самом деле пираты Карибского моря, – зал обдал себя ушатами освежающего смеха, – очень хотели бы направить корабль России на рифы.
«Хорошо шпарит, сволочь», – подумал Ваня про начальника. Впрочем, одну и ту же речь господин Ефремов всякий раз с вдохновением говорил, куда бы он в тот день ни ехал.
На восьмом повторе про «учителей из Америки» Ваня стал вспоминать учительницу из Америки, навестившую их школу. Он тогда пошел в первый класс.
В первый день был Урок Мира. Его вела Александра Гаврилова, добрейшая и в меру строгая, полноватая, домашняя, с гордым и теплым взглядом наседки, с большим шерстяным клубком волос на затылке. Несколько лет она будет над ними трепетать. На Уроке Мира она показывала толстую книгу волшебных контрастов: в цвете колосились поля советского Ставрополья, но черно-белый (черная клякса одежды, белое пятно лица) лежал на тротуаре застреленный рабочий Чили.
В этом первом классе английской специальной школы было несколько детишек дипломатов, непременно с легким золотистым налетом загара. Казалось, так проступало внутреннее довольство. Были и оторвыши, пролетарские дети, с обреченной прозеленью в лицах.
Зеленоват лицом был Андрюша Дубинин, круглый светло-карими глазами и круглый ноздрями, к которым подошло бы круглое кольцо, желтый кудряшками. Следовало написать сочинение про свою семью. В несколько печатных строчек. Девчонки-отличницы накатали лучше всех. Они во всем успевали, эти несколько сексапильных особ, чьи щеки энергично розовели от каждой пятерки. Образцовые сочинения им, очевидно, составили успешные родители-дипломаты. А Дубинин трудно писал сам. Александра Гавриловна недоуменно зачитала его историю под смех класса и особенно радостный, звонко-электрический смех отличниц. Ваня смеялся со всеми, посмеивался… А над чем было смеяться?
«МОЯ МАМА ХОДИТЬ НА ЗАВОД. У МОЕЙ МАМЫ ЕСТЬ ПОДУШКА. Я ВЕРЮ В СКАЗКИ. БАБА-ИГА БЫВАИТ», – просторно поведал миру правдолюб Андрей Дубинин, которого после второго класса зачем-то перевели в школу для дефективных.
А ведь и Иван верил в сказки!.. Но смеялся, как все.
Из стана отличниц выделялась Лола Лагутина. Она была поживее этого розового коктейля. Вреднее, гибче, своенравнее. Первого сентября Ваня взглянул на нее в столовой и удивился: как таких маленьких сюда пускают? У нее был беззащитный вид. Она уплетала шоколадный сырок и сверкала черным любознательным мышиным глазком, когда глаз Ивана ее впервые приметил. За хрупкой беззащитностью скрывался расчет. Обнаружив, а вернее, учуяв интерес одноклассника, Лола тотчас стала выманивать разные красивые вещицы: блокнот с Микки-Маусом, стильный карандаш, чей ствол был красно-коричнев, – она пищала жалко-жалко, получала требуемое в сахарный зубок, делала перебежку к своей парте и добычу спешно засовывала в норку ранца. Зато Ваня и девочка стали созваниваться.