355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Абрамов » Глаза века » Текст книги (страница 3)
Глаза века
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:18

Текст книги "Глаза века"


Автор книги: Сергей Абрамов


Соавторы: Александр Абрамов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

3

У Колосова была своя, отдельная комната – предмет зависти всех наших ребят. Когда мы вошли, все уже были в сборе и сидели где придется, поджимая друг друга, как в детской игре в телефон. На широком промятом диване с мягкой спинкой расселись, как в театре, Благово с Иноземцевым и сестры Малышевы из гимназии Ржевской. Сбоку на валике с комфортом устроился толстый Быков, а застенчивая Зиночка – мое первое серьезное увлечение – спряталась в уголке за книжной полкой.

Миша Колосов сидел в центре, председательствуя на шведском стуле с вращающимся сиденьем, позволявшим ему мгновенно поворачиваться в любую сторону.

Мы с Володькой, как опоздавшие, устроились на кухонной скамеечке у самой двери.

– Это Володя, – сказал я. – Из Петрограда.

Никто особенно не заинтересовался. Только Благово демонстративно пожал плечами.

Колосов откашлялся и сразу стал похож на своего отца, прокурора.

– Что будем читать? – спросил он.

– Северянина, – отозвались дуэтом сестры Малышевы.

– Если угодно, прочту, – самодовольно откликнулся Благово.

Он был готов где угодно и когда угодно читать или, верное, напевать эти модные, по-своему мелодичные и приторные стихи.

– Если угодно, – повторил он, кокетничая.

– Угодно, угодно! Не ломайся! – закричали в ответ.

– «Это было в тропической Мексике… Где еще не спускался биплан… Где так вкусны пушистые персики… В белом ранчо у моста лиан», – начал он нараспев, грассируя и покачиваясь в такт ударным слогам.

В той же манере он дочитал стихи до конца. Жаркий вздох на диване прозвучал, как общее одобрение. Только жирный Быков сказал равнодушно:

– Воешь ты очень.

– Я пою, – высокомерно произнес Благово, – пою, как и он. Многие находят, что очень похоже. А если тебе медведь на ухо наступил, молчи и не оскорбляй большого поэта.

– Почему большого? – спросил я.

– Потому, – повернулся, как на шарнирах, Благово. – Трудно объяснять это человеку со школьными вкусами.

– И не объясняй. И так ясно.

– Докажи.

Все выжидающе смотрели на меня. Я покраснел.

– Большой поэт глупых слов не придумывает.

Благово засмеялся.

– Старая песня. Амфитеатров уже писал об этом.

– Все равно, слова глупые.

– Какие?

– Ну, «экстазер», «грезерка», «окалошить», «морево», – начал перечислять я.

Благово поднял брошенную ему перчатку с видом завзятого бретера.

– Это обогащение языка, – сказал он. – Словотворчество.

– Не очень умное, – неожиданно вставил Володька.

– Повторяетесь, – сказал Благово, даже не взглянув на него.

Но Володьку это ничуть не смутило.

– Есть умное словотворчество, есть и глупое, – спокойно продолжал он. Вот Достоевский придумал слово «стушеваться». Умное слово. Очень меткое. Потому оно и в язык вошло. А «окалошить» глупое слово. Никто так говорить не будет. И «морево» – глупое. Есть слово «мористо», что означает: далеко в море, дальше от берегов. А что означает «морево»? Чушь. И поэт он, кстати, не очень грамотный.

На диване взвизгнули.

– Докажи, – повторил Благово.

– Пожалуйста, – усмехнулся Володька. – Как это у Северянина? Вы сейчас читали… «С жаркой кровью бурливее кратера…»

– «…Краснокожий метал бумеранг… И нередко от выстрела скваттера… Уносил его стройный мустанг», – закончил хор голосов на диване.

– Никаких скваттеров в Мексике нет и не было. Так звали первых американских колонистов на Западе. А Мексика была колонизована не американцами, а испанцами. А с бумерангом уж совсем глупо, – усмехнулся Володька. – Бумеранг – это оружие туземцев Австралии, а не мексиканских индейцев.

– А это не глупо? – закричал я, подыскав наконец аргумент на ненавистное «докажи», и поспешно процитировал: – «И я, ваш нежный, ваш единственный… я поведу вас на Берлин!»

– Это иносказательно, – возразил Благово.

– Рассказывай!

– Даже символично.

– Поехал!

– Читать надо уметь, – огрызнулся Благово. – Это патриотический порыв. Конечно, некоторым такие стихи не нравятся, они другие предпочитают! – Он театрально взмахнул рукой. – На днях сижу у зубника. В приемной у него на все вкусы газеты. Взял одну и читаю…

Благово эффектно замолчал – он знал свою аудиторию.

– «Как ныне стремится кадет Милюков… К желанным, заветным проливам… Должны мы добиться таких пустяков…» – продекламировал он и усмехнулся. Дальше в том же духе. Взглянул на первую страницу – все ясно: большевистская газетка…

– Ну и что? – спросил я.

– Как – что? Значит, проливы, по-твоему, пустяк? Дарданеллы нам, как воздух, нужны. Ты был на лекции Кизеветтера?

Я вспомнил журчание о «великой исторической миссии России» и смутился. Средств для опровержения у меня не было.

– А ведь я знаю, господа, почему для него это пустяк, – продолжал Благово, презрительно на меня поглядывая. – Я вам расскажу сейчас кое-что. В конце концов, мы уже определились политически. Все мы сочувствуем кадетской партии…

– Кроме меня, – сказал я.

– Знаю, – пренебрежительно откликнулся Благово. – Его судьбы России не интересуют. – Он демонстративно кивнул в мою сторону. – Вы знаете, что он отказался работать для комитета.

Я никогда не был в суде, но мог бы точно представить себе состояние подсудимого, когда зал сочувствует прокурору.

– Это правда? – спросил Колосов.

Я молча пожал плечами.

– Он даже листовок не вернул, – ехидно прибавил Благово.

– Я их выбросил, – зло сказал я.

Меня бесил этот наглый барчук, но спорить с ним я не умел.

– Тогда с кем ты? С монархистами? С эсерами? С большевиками? Или, может, просто обыватель?

Я был «просто обыватель», но признаться в этом не мог решиться.

– По-моему, таким у нас делать нечего, – продолжал добивать меня Благово. – Кто не понимает, что кадетизм грядет…

– Куда это он грядет? – насмешливо перебил Володька.

Теперь на скамью подсудимых сел он, но и бровью не повел.

– Интересуюсь, куда? – продолжал он, обращаясь к замолчавшему Благово.

Тот наконец нашел ответ.

– На авансцену истории.

– А не на свалку?

– Ну, знаете… – протянул Благово и демонстративно развел руками.

Все сразу вскочили и закричали, перебивая друг друга, как на уличном митинге.

И сквозь шум мне показалось, что я слышу спор Благово с Володькой.

– Так думать могут только пораженцы!

– А кому нужна победа в этой войне?

– Хотя бы армии – кому!

– Солдатам?

– Ну, и солдатам.

– Солдаты – это народ, а народу нужна победа не в такой войне.

– А в какой?

– В гражданской, – сказал Володька и, оглянувшись на меня, прибавил: Пошли. Нечего нам здесь делать.

Мы встали, провожаемые всеобщим свистом. Мимо нас, демонстративно заткнув уши, пробежала Зиночка. Мы вышли за нею.

Воскрешенное воскресенье. Трудно даже выговорить такое.

А между тем оно повторилось, или почти повторилось, как в подобии треугольников, когда углы равны, а треугольники-то, в общем, разные.

Все было как и тогда – те же встречи, те же споры, и гнев мой тот же, и та же беспомощность мысли. Только тогда я был один, никто не поддержал меня на кадетском сборище, я был осмеян и освистан. И ушел без всякого шума – выгнать не выгнали, но и остаться не попросили.

Глава четвертая

1

А река времени, возвращенная назад, опять набирала скорость.

По закону подобия я догнал Зиночку у ближайшего подъезда на улице.

– Куда вы, Зиночка? Я провожу вас.

– Нет-нет, не провожайте!

– Но почему?

Она ускорила шаг. Я снова нагнал ее:

– Зиночка…

– Я, право, не виновата, но не надо, не провожайте. Позже я вам объясню.

– Когда позже?

Она оглянулась. Никого, кроме Володьки, сзади не было.

– Сегодня у всенощной, – сказала она и прошла вперед.

Володька тут же подошел ко мне.

– Твоя? – спросил он.

– Она похожа на Катю Ефимову, – почему-то сказал я.

– А кто это?

– Катя? – удивился я. – Это необыкновенная… не девчонка, нет – она совсем взрослая. И она замуж выходит.

Я сказал о Кате Ефимовой совсем не то, что хотел.

– А тебе-то не все равно? – спросил Володька.

Я не ответил, потому что увидел Сашка. Он сидел за зеркальным стеклом пивной Шаргородского, у самого окна, и делал мне знаки.

– Иди за мной, – сказал я Володьке.

Мы вошли. Сашко подвинул к столу два свободных стула и произнес:

– На пирожные не рассчитывай. Наличность кончилась, а эти последние. Он выразительно показал на пару пирамидальных пивных бутылок, окруженных блюдечками с воблой и моченым горохом.

Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться – он не считался с чужими обидами.

– Зачем звал? – спросил я.

– А ты занят?

– Нет.

– Гулял?

– У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, – пояснил я.

– Каких кадетов?

– Ну, партия. Не знаешь, что ли?

– А ты при чем?

– Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, – я умолчал о встрече с Егором, – да и партия мне не нравится.

– Правильно, – засмеялся Сашко, – дрянная партия. Монархисты на английский манер. Все для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе наездники. Верхом на мужичке.

– Вы эсер? – вдруг спросил Володька.

– Был, – сказал Сашко. – А ты почему догадался?

– О рабочих забыли.

– Наверно, отец эсдек?

Володька молча подавил улыбку.

– Бросьте, ребята, политику. Мой совет: бросьте. Я и то бросил. Женюсь, слышал?

Я кивнул.

– Потому и позвал. Мне мальчик нужен.

– Какой мальчик? – не понял я.

– Который впереди с иконкой идет. Шафера у нас есть, а мальчика нет. Согласен?

Смущенный неожиданной перспективой показаться во всем параде во главе свадебной процессии – как это Сашко не понимал, что я уже слишком вырос для таких представлений, – я спросил:

– Когда?

– Завтра у Благовещенья. За Катей в карете заедем. В закрытой – чтоб не глазели.

– А разве эсеры верующие? – спросил Володька.

Но Сашко не удостоил его ответом.

– Без венчанья отец ни копейки не даст, а у него, между прочим, собственный дом в Сокольниках. Шутка, а? – хохотнул он и вдруг совсем другим тоном, резко-резко, мне даже показалось, что с затаенной тревогой, спросил, как выстрелил: – А ты Егора давно не видел?

Я даже не удивился, я испугался. Откуда ему известно, что я знаю механика? Ведь он никогда не видел нас вместе. И почему он спросил меня об этом? В знакомом, казалось, до мелочей облике Сашка вдруг проступили таинственные белые пятна. Рассказывать о своих встречах с Егором мне не захотелось, и я спросил, чтобы оттянуть ответ:

– Какого Егора?

– Не притворяйся – «какого»! Из котельной.

– Давно. А что?

– Он в Москве или уехал куда?

– Не знаю.

– Мой соперник, – принужденно засмеялся Сашко. – Тайно в Катю влюблен большевистский Демосфен. Хорошо бы угнали его куда-нибудь.

Я опять промолчал, хотя отлично знал, что Егора в этот момент уже в Москве не было. Но у меня были свои причины молчать.

– Завтра в половине девятого, ладно? У магазина, – сказал Сашко.

Я выдавил из себя улыбку, но даже на улице постарался пройти мимо окна, не оглядываясь. Тут меня Володька и спросил о Егоре.

– О ком это вы говорили?

– Так один…

– А кто он?

– Ты же слышал.

– Большевик?

Меня передернуло: еще допрос!

– А я знаю?

– Он-то знает, – усмехнулся Володька, подразумевая Сашка. – Что-то есть у тебя с этим Егором. Крутишься ты, я смотрю.

2

Меня действительно скручивала нечистая совесть. Сегодня я должен был отвезти Кате письмо Егора. Я твердо обещал ему это. Вчера вечером у меня и мысли не возникало, что я могу его обмануть.

И вот – обманул.

Письмо свое Егор не завернул и не заклеил. Он просто сложил его четвертушкой и сунул мне в руку, никак не оберегая его тайны.

А тайны там были. И не одна. Я читал и перечитывал это письмо, ничего не понимая, словно оно было написано шифром. И так долго читал его, что, проснувшись утром, вспомнил весь текст, не притрагиваясь к бумажке.

«Не считай меня клеветником, – писал Егор, – ты знаешь, на такое я не способен. Но скрыть от тебя то, что узнал, не могу. Тем более сейчас, накануне твоей свадьбы. Помнишь, я рассказывал, как провалился побег Глеба и Муси. Мы так и не дознались, кого благодарить, только кличку и узнали: Чубук. А потом группу разделили – Кравцова и Мельника перевели в Морозовскую, а Томашевичу сократили срок. Тогда он под другой фамилией жил. В Морозовской дядя Вася разведал, что Чубук – это Выспянский, с ним был связан провал Лабзина в Москве, но оказалось, что и Выспянский кличка. А вот недавно выяснилось, что из охранки в Гнездниковском дело Лабзина исчезло, а вместе с ним еще два дела, связанных с тем же Выспянским. Ты знаешь, кто возился в архиве? Веревкин исключается: он всего первокурсник, тогда был мальчишкой. Остается Томашевич. Обязательно повидай дядю Васю, он только что вернулся из Питера, виделся с Лабзиным и знает теперь много больше. И ты должна все это узнать до того, как пойдешь в церковь. Говорил ведь тебе: не верь эсеру!»

С вечера я вложил эту записку в томик рассказов Чехова, который читал всю ночь. Утром вспомнил текст, но не побеспокоился о письме, а после отъезда отца вдруг обнаружил, что книжка исчезла. Оказалось, что отец взял ее с собой в дорогу. Письма Егора я теперь доставить не мог.

Все это я рассказал Володьке.

– Нехорошо, – сказал он.

Я вздохнул.

– Обманул, значит?

У меня и без того сосало под ложечкой, я молчал.

– Знаешь, как это называется?

– А что поделаешь, – возразил я, оправдываясь. – Теперь уж ничего не поделаешь. Да и стоит ли? Егор влюблен в Катю, а она любит Сашка. Зачем им мешать? Может быть, Сашку все рассказать?

– А кто это Томашевич?

– Сашко и есть.

Володька свистнул.

– Неужели ничего не понял?

– Нет, а что?

– И что Сашко об этом рассказывать нельзя, не понял?

– Не понял.

– А письмо верно цитируешь?

– Слово в слово.

– Тогда все ясней ясного, – сказал Володька. – Предатель твой Сашко. Шпик.

Мне показалось, что меня ударили. И так больно и неожиданно, что я задохнулся.

– Почему? – прохрипел я. – Ты с ума сошел!

– «С ума сошел»! – передразнил он. – Соображать надо. Если побег провалился, значит, кто-то выдал. Свой, кто с ними был. Егор так и пишет. Кого благодарить, не дознались, только кличку и узнали: Чубук.

– Почему кличку? – сопротивлялся я. – Кто дал кличку?

– Кто дал? Охранка, конечно. У них все под кличками. А у этого даже две.

– Выспянский – вторая, – подсказал я.

– Он и в Москве кого-то выдал?

– Лабзина.

– А почему его дело из охранки пропало? Соображаешь? Кому-то оно мешало. Егор об этом и пишет. Он знает кому.

– Сашко! – прошептал я, холодея. – Что же делать?

Мне еще не был ясен ответ. Я не понимал этой логики, этого метода мышления, выводов, продиктованных азбукой революционной борьбы. Я не знал даже ее азов.

– Что же делать? – повторил я.

– Отвезти письмо – ясней ясного.

– Так нет же письма.

– Ты его знаешь. Слово в слово – сам сказал.

Я испугался. О том, что мог бы поехать к Кате и без письма, я подумал тотчас же, как обнаружил отсутствие книги. Но тут же смутился. Что-то помешало мне сделать это. Может быть, чувство стыда за то, что не сумел сохранить письмо, мальчишеская боязнь показаться смешным и глупым в глазах взрослой девушки, тайный страх, что она не поверит мне, подумает, что напутал, не поймет, как не понял его и я. Мысль о том, что Катя знает много больше, чем я, даже не приходила мне в голову. И было жаль Сашка. Я понимал, конечно, что письмо направлено против него, и чувство непреодоленной симпатии подымалось в душе на защиту моего веселого друга. Оно и сейчас удерживало меня от решения, подсказанного Володькой.

– Ты знаешь адрес? – спросил, он. – Тогда поехали.

3

И мы поехали. На четвертом трамвае в Дорогомилово, к самой заставе, где жила Катя. В вагоне было пустынно и тихо. Мы сидели у окон друг против друга, разделенные эмалированной дощечкой с надписью: «Не высовываться». Трамвай привычно скрежетал и погромыхивал по обкатанным рельсам, то и дело разбавляя это громыхание и скрежет гулкими звонками, когда кто-либо впереди по забывчивости или по рассеянности выходил или заезжал на рельсы. То извозчик зазевается, то велосипедист замедлит свернуть на мостовую, то старуха с кошелкой начнет метаться взад-вперед, дурея от набегающих звонков и трамвайного громыхания. За окнами тянулся невзрачный строй не то выцветших, не то обгоревших домишек на длинном бугре над узеньким тротуаром.

– Варгунихина гора, – пояснил я. – Сейчас будет мост через Москву-реку.

– Тоже мне гора! – пренебрежительно фыркнул Володька. – Срыть бы ее к чертовой бабушке.

– Как срыть? – не понял я. – Чем?

– Не лопатой, конечно. Экскаватором.

– Чем, чем?

– Я и забыл, что ты еще маленький, – сказал Володька и замолчал.

Мы проехали мост, бани, переулочки, бурлящие предвокзальной суетой, и вылезли у темной кирпичной церкви, грузно подымавшейся над соседними бревенчатыми домами, выкрашенными однотонно густо – «под свинец». В одном из таких домишек с крохотными, подслеповатыми окнами за церковью и жила Катя Ефимова.

– Проходным двором пойдем или переулком к вокзалу? – (Просил я Володьку.

– Не все ли равно?

– Вокзал посмотришь.

– Киевский?

– Брянский, – поправил я. – Новый. Недавно построили.

– Знаю, – сказал Володька, – пятьдесят лет стоит – все такой же.

Загадочность его слов не удивила меня – я просто не вслушивался: неудержимое желание вернуться, уехать, не встретившись с Катей, ничего не сказать ей, сковывало движения и мысли. Ах, как хотелось, ни о чем не думая, вскочить в тот же трамвайный вагон, уже повернувший назад у заставы и со знакомым звоном приближающийся к остановке! В то далекое воскресенье, тень которого вдруг снова приобрела блеск и движение, я так и сделал. Поехал, чтобы рассказать все Кате, и с этой остановки вернулся обратно. Я не мог, не мог признаться ей в том, что потерял записку Егора.

Но сейчас надо мной тяготела воля Володьки.

– Что стоишь? – строго спросил он. – Идем.

Во дворе за глухой дверцей в воротах на нас пахнуло таким стойким запахом выгребной ямы, от которого молодые побеги единственного здесь тополя, казалось, свертывались и жухли. Ни травинки не пробивалось вокруг него на бурой земле. Перевязанный по узловатому, искривленному стволу толстой веревкой, он походил на умирающее в неволе животное.

На веревке, протянутой к дому, простоволосая женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, развешивала только что отжатое, выполосканное белье. Она стояла спиной к нам и не обернулась на скрип калитки. Но я знал, что это была Катя. Именно такой я и запомнил ее здесь, когда привез как-то письмо Сашка.

– Катя, – позвал я робко.

Она обернулась.

– Шурик? – удивилась она. – Что-нибудь случилось?

– Вы понимаете, – начал я, подбирая тяжелые, как булыжники, слова, Егор, наш истопник, написал вам записку, а я…

– Тихо! – строго оборвала Катя. – Давай записку.

– Нет ее, – не глядя на Катю, пробормотал я.

– Потерял?

– Нет, но…

– Где же она?

Я объяснял, путался и краснел. Поняла ли она что-нибудь, не знаю, только Володька, перебивая меня, сказал:

– Он ее наизусть выучил.

– Да-да, – подхватил я, – ей-богу. От слова до слова.

– Говори, – поощрила она сдержанно.

Строгие ее глаза смотрели осуждающе и настороженно.

Я повторил текст записки так, как его запомнил. По лицу ее будто скользнула тень – мне даже показалось, что оно осунулось и постарело.

– Ты ничего не перепутал? – спросила она.

– Нет.

– Тогда иди.

Но я не двигался, словно надеялся услышать еще что-нибудь. И услышал.

– Иди, иди. Передавать нечего. Томашевичу сама скажу.

Она впервые назвала Сашка по фамилии. Сухо, жестко, даже сквозь зубы. А ведь она любила его. Значит, в словах Егора, неприветливого, колючего, несимпатичного человека, было что-то сильнее этой любви.

Если б я понял это в тот далекий, невозвратимый день, все произошло бы именно так. Катя впервые бы назвала Сашка по фамилии, в словах недобрых и жестких, но, может быть, наиболее нужных именно в эту минуту.

Но ее не было, этой минуты.

Глава пятая

1

Вернулись мы на Тверскую в синие вечерние сумерки, когда под кронами тополей у церкви Благовещенья уже сгущались пятнистые тени. На паперти двумя сомкнутыми шеренгами стояли нищие в ожидании выходивших из церкви. Но служба еще шла, никто не выходил, и высокая, окованная медью дверь раскрывалась только перед входящими. Отворял ее старый, заслуженный нищий с картинной седой бородой и бледно-розовой лысиной, окаймленной седыми космами.

Мы прошли мимо свечного ящика, вернее, каменной ложи, отгороженной от прохода деревянной стойкой с широким прилавком. За прилавком владелец соседнего посудного магазина и церковный староста Пухов благолепно торговал тоненькими восковыми свечами.

Народу было довольно много. Путь вперед преграждали миляевские приказчики с одинаково подбритыми затылками, джентльмены прилавка из магазина «Миляев и Карташов». Они занимали место, по кратчайшей прямой к выходу, на ковровой дорожке, тянувшейся от входных дверей к алтарю. По бокам теснился наш брат гимназист, тоже не стремившийся удаляться от выхода. С клироса впереди доносились стройные голоса хора, подпевавшего бархатному рокотанию дьякона. Я поискал глазами и тут же нашел Зиночку.

Она стояла неподалеку, справа от меня, на каменных ступеньках бокового придела, заметная отовсюду в своей розовой шляпке, оставлявшей свободными иссиня-черные локоны. Мальчишки по соседству не сводили с нее глаз, но я знал, что она обернется только на мой взгляд, и сознание этого переполняло сердце совсем не детским восторгом. На шаг вперед от нее стояли ее родители – надменный старик с эспаньолкой и величественная, еще молодая дама, напоминавшая начальницу привилегированной женской гимназии. Подойти ближе было неосторожно, и я вытянул шею, как журавль, беззвучно призывая Зиночку обернуться.

И она обернулась. Без улыбки указала мне кивком на дверь, я мотнул головой в ответ и, подтолкнув Володьку, молча повернул к выходу.

Пробравшись сквозь строй нищих на паперти, мы сбежали во двор под тополя, где обычно приходские гимназические Ромео назначали свидания своим Джульеттам. Здесь даже трава не росла: ее вытаптывали с вешнего тепла до осенних заморозков.

Должно быть, мы были первыми здесь в этот вечер. Кругом было сумрачно и тихо. Ни одного звука не доносилось из церкви, в готических окнах которой дрожали отблески множества восковых свечей. И эта тишь, и тоскливое ожидание предстоящего разговора, и смутное беспокойство, терзавшее меня с утра, сливались в предчувствии чего-то недоброго.

Зина подошла следом за нами, очень серьезная, даже суровая, и странно долго молчала, прежде чем начать разговор. Володька деликатно отступил в сгустившийся сумрак за деревьями, а я стоял молча, почти уверенный, что сейчас будет сказано то, чего я боялся.

Так и случилось.

– Мы переезжаем, – сказала она.

– Кто? – не понял я.

– Ну, папа, мама, мы, – нетерпеливо пояснила она. – На Чистые пруды в дом Рубановича.

Я все еще не понимал.

– А гимназия?

– Там есть какая-то рядом. Частная.

– Ну и глупо. С Тверской на Чистые. Из такого дома!

– Папе и не хочется. А мама настаивает. Вы же знаете маму.

– Не понимаю почему?

– Не понимаете?

– Нет.

В словах Зиночки появился оттенок превосходства и жалости.

– Господи боже мой, из-за нас ведь все! Я подслушала разговор. Папа говорит: ребячество, подрастут – пройдет. А мама, как шутиха: пыр, пыр… «Ничего не пройдет. Читают бог знает что, гуляют бог знает с кем! Бессмысленно запрещать ей с ним ходить: все равно обманет». Так и сказала: «Учатся рядом, по пути. Не могу же я ее каждый день провожать и встречать. А уедем – с глаз долой, и отрежется. Тоже нашла жениха!»

– Это я-то жених?

– Вы.

Я глупо засмеялся и вдруг все понял. Стало больно-больно, как на экзаменах, когда уже ясно, что провалился.

– Может быть, она еще передумает? – робко спросил я.

– Не знаю. – Зиночка поежилась, как на холодном ветру. – Пойдемте отсюда.

– Куда?

– По переулку пройдемся. Не побежит же она нас искать.

Я рассеянно кивнул Володьке. Дальше я не мог пустить его, дальше начиналось незнаемое, не выстраданное, не детское. Но он осторожно задержал меня.

– Не сдавайся, слышишь, – прошептал он.

– Ладно. Пока.

– Ты же можешь к ней ездить после уроков. На трамвае, что ли. Не так уж это далеко.

– А где она ждать будет? На улице? А если мать заметит? А девчонки? Нет, нет… – поспешил оборвать я.

– Не будь теленком.

– Отстань!

Я догнал Зиночку у церковных ворот. Молча мы вышли в потемневший уже переулок, в странно повторившийся весенний вечер, в тревожной тиши которого звучали когда-то сказанные слова.

– Вы слышите?

– Кто-то плачет.

– Пусть. Мне самому плакать хочется.

– И мне. А мать не понимает. Ваша понимает?

– Не знаю. Я ей не говорю.

– Я тоже. Но она все равно догадывается.

– А скоро?

– Что скоро?

– Переезжаете.

– На этой неделе. Против Чистых прудов переулок. Я забыла, какой. Только дом помню. Рубановича.

– Поэт есть такой. Смешно.

– Что смешно?

– Поэт – и собственный дом. Глупо.

– А мне жалко.

– Кого?

– Всего. И нашей гимназии, и вообще…

– А я возьму и приеду и буду ходить под вашими окнами.

– Глупости. Мама увидит.

– А мне все равно.

– Шурик!

– Что?

– Ничего. – Она всхлипнула и прикрыла глаза рукой.

– Не надо, – прошептал я, бережно подхватив ее руку в тонкой желтой перчатке. – Мы скоро увидимся. Мы обязательно увидимся.

Но мы не увиделись. Я три раза приезжал на Чистые пруды, нашел и дом Рубановича, даже простоял как-то до сумерек под его окнами, а Зину так и не встретил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю